Судьба и ремесло — страница 47 из 50

В сторонке скромно стоял кремовый рояль. Денис усадил девушку за столик недалеко от него. Неслышно подошел официант. Пока ее спутник что-то заказывал, она гладила кончиками пальцев льняную скатерть – ей очень понравился шелковистый ворс ее узоров. И еще она восторженно посмотрела на инструмент.

Официант ушел ненадолго, и вот уже на столике стоял десерт.

– Денис, а почему здесь никого нет? – удивленно спросила она.

– Они специально хранили покой, потому что знали – к ним придет самая очаровательная барышня.

Василиса смутилась:

– Ты все шутишь надо мной.

– Сейчас я тебя разуверю в этом, – краем губ улыбнулся Денис и легко вспрыгнул на эстраду. Поднял крышку инструмента. Он играл то же, что в вечер их знакомства, но гораздо проникновенней. Он, действительно, как и обещал, играл для нее одной. А она, слушая, понимала это, но душа ее отчего-то томилась в этом великолепно обставленном пространстве. Что-то шептало ей, что она превратилась из Золушки в прекрасную барышню на совсем малый срок.

Номер заливал бледно-желтый свет грушевидной люстры. В нем мебель казалась приземистой, приплющенной. Мать была уже дома и выглянула из-за шторы, внимательно взглянула на обоих. Василиса была какая-то поникшая.

– Ты не продрогла? – с волнением спросила мать.

– Нет. Просто устала, – и дочь, улыбнувшись Денису, ушла в спальню, ушла за занавес.

И там упала головой на грудь матери, крепко обняла ее. Жарко зашептала, рассказывая о происшедшем. Да, до того зала она была безрассудно очарована Денисом. Но там, в одиночестве, под его игру, она вдруг задумалась о всей громадной их разности, которую не преодолеть, от которой только мучиться обоим. Очарование осталось, но разум начинал уже овладевать чувствами.

Мать тихо успокаивала дочку: «В жизни многое случается, всё хорошо, так люди взрослеют». Раздалось легкое покашливание Дениса.

– Мои дамы не отвергнут предложение спуститься в ресторан и разделить со мной легкий ужин? – бархатный баритон прозвучал совсем близко.

Девушка отстранилась от матери и с ужасом глянула на штору, а Светлана Даниловна с улыбкой наблюдала за дочерью.

Василиса обернулась к ней и замотала головой, всем видом своим жалобно умоляя мать.

– На обозрение всему свету? Я не выдержу.

Та поцеловала дочь в лоб, провела пальцами по ее волосам.

– Нет, Денис, спасибо. Мы не голодны. А еще есть на ночь совсем не хочется, – ответила за обоих.

– Извините. Тогда – доброго вам отдыха, – голос его поскучнел.

И Денис, немного потоптавшись в номере, ушел. А Василиса, упав лицом в подушку, тихо заплакала. Но это были не прежние слезы обиды, это были слезы облегчения.

Остальные два дня проскочили быстро. Гуляя по брусчатке Сенатской площади, говорили о декабристах, ездили в Петергоф, затем навещали материнских подруг. Отношения их выглядели внешне легкими, но уже не было той полной откровенности. Василиса не хотела окончательно потерять голову, заморочить Дениса. Ведь их отношения ведут в никуда. Разворачивать их еще – рушить его семью, делать ему больно. На эту жестокость она не пойдет – слишком он ей дорог.

Перед отъездом она зашла в полупустой собор. Встала у иконостаса на колени и долго шепотом молилась, каялась:

– Господи, прости меня, что впустила его в свое сердце.

Эта потребность пришла к ней каким-то родовым инстинктом…

Денис ждал ее на паперти, и когда она вышла, с чистым лицом и просветленным взглядом, он прижал к губам ее ладонь.

– Прости меня, девочка…

– Спасибо тебе, – тепло ответила она.

Мать и дочь возвращались домой одни.

Денис оставался. Прощаясь на перроне, он отвел Василису в сторону:

– У меня большая просьба к тебе. Не бросай Ваню. Он очень мне дорог. Он чем-то меня в молодости напоминает. Некой романтикой чувств, наверно… Из него может выйти крупный талант со временем. Если не сорвется на чем-нибудь.

Сначала у Василисы округлились глаза. Затем она тихо улыбнулась:

– Обещаю. Не переживай. Мы никогда не сможем от него отвернуться. А он мне всегда будет напоминать об этих днях.

В родном городе у вагона их встречал Ваня. На удивление матери и дочки ответил: ему звонил Радченко, сообщил номер поезда и вагона. Затем он взял у Василисы сумку и они пошли рядом, плечо к плечу, пошли домой, где ожидало простое и тихое счастье.

Встречи во сне

Наступил зимний ветреный вечер. Было слякотно. Окна блочных восьмиэтажек редкими огоньками просвечивали сквозь голые кроны деревьев. Она стояла на блестящей от мокрого снега с дождем кромке тротуара, болтая сумкой и склонив набок голову в вязаной, с легким узором, шапочке. А зимнее пальто с приподнятым воротником раздувал конусом порывистый ветер. Каждый вечер, а шел уже третий месяц ее практики в городской больнице – возвращалась домой радостная от ощущения широко и полно разворачивающейся жизни, а сегодня вообще вдруг застыла на мгновение у бордюра в каком-то сладостном онемении. Дело в том, что в травматологическом отделении ей утром впервые поручили поставить капельницу. Руки дрожали, лишь когда она несла эту длинную жердь к постели больного. Но едва ощутила в пальцах иглу – дрожь исчезла… Она справилась! И очень ловко! Как же мама обрадуется, когда услышит это! Наверное, побежит готовить к праздничному ужину картофельные зразы…

Но вдруг круглое лицо Шуры напряглось и погрустнело: «Папе, скорее всего, не стоит звонить. Он часто стал злиться, что мы теребим его»....

И она зашагала по кромке мокрого тротуара, неосознанно прижимая к груди сумку.

В спину, со стороны дороги, на нее накатился сдержанный рев мотоцикла. Шура, согнувшись от неожиданности, обернулась.

– Не убегайте, пожалуйста… – кротко взмолился темноволосый юноша с несколько смешными чертами лица: чуть вогнутый с боков лоб под непослушной челкой, широкие скулы, чуть приоткрытые тонкие губы. А горящие, ввалившиеся глаза выжидающе-напряженно смотрели на нее. Шура же увидела прежде всего его побелевшую от мороза грудь, и пожалела, как привыкла жалеть больных, страдающих людей. И она, накидывая на маленькую руку жесткий ремешок сумки, подалась к его воротнику, чтобы застегнуть пуговицу. А он ловко поймал ее запястье, будто утонувшее в его мозолистой пятерне и благоговейно приложился потрескавшимися губами к ее ладошке.

В груди у Шуры что-то защемило, вынуждая дернуться.

– Не бойтесь. Я вас не обижу. Я знаю Вас. Вы живете на Соколиной улице, в блекло-голубом доме. Возле него еще огромная черемуха растет, – не выпуская ее руки, взволнованно говорил парень и заглядывал в ее зардевшееся лицо.

Шура минуты две не смела ни головы поднять, ни глаз – каждый раз наталкиваясь на увлекающие, еще ей неведомые дали. И это ее манило и пугало.

И она вновь услышала его чуть грубоватый голос, и в душе на этот раз что-то эхом отозвалось, проникая во все ее существо. Шура похолодела.

– Простите, я заговорил с вами, а сам не представился. Парфен.

Два чувства столкнулись в девушке: какая-то непривычная важность, оттого что она заинтересовала человека; и недоумение с легким привкусом смешливости – что за чудаки назвали парня таким странным забытым именем? И она в растерянности затеребила воротник.

За их спинами вдруг надрывно заверещал звонок. Оба вздрогнули, и Шура почувствовала, что робость ее отчего-то начала пропадать. Парфен, словно прочитывая ее настроение, улыбнулся.

– А ну-ка садись ко мне. Прокачу до дому как на «тройке с бубенцами». А то застудишься, заболеешь. А я вовсе зачахну, если долго не увижу тебя, – несколько неуверенно произнес он.

По дороге домой Шура вынуждена была прижиматься на сидении к нему, и дыхание ее перехватывало от неведомого доселе чувства и мыслей о соединенности с другим.

Через неделю мать, услыхав несмелое признание дочери в том, что у нее появился рыцарь, конечно, порадовалась, но не спешила с ответом из опаски подтолкнуть к естественной в подобных отношениях ошибке. И дочка, понурая, ушла в свою тесную, скромно обставленную комнату, жалея об оборвавшейся по вине мамы ниточке доверия. Но скоро удрученность прошла – оттого, что в темной комнате ее теперь невидимо присутствовал Парфен. И она могла часами простаивать у стены в своем ситцевом халате, машинально заправляя за уши пряди каштановых волос, и мысленно беседовать с ним. И странно: все, что Шура продумывала и придумывала о нем в своей комнатушке со штапельными занавесками, все это на другое утро подтверждалось. И она, цепенея от неловкости и страха, прощалась с ним у дверей института. Отчего-то мнилось – вот сейчас он навсегда затеряется в улицах этого громадного города, а ей с мамой останется вспоминать его ослепительно-добрую улыбку, его занятные по-своему истории. А главное – то спокойствие, надежность его к ней чувства. Так ей думалось, когда Парфеша, расставаясь, охватывал ее округлые плечи и жадно целовал губы и щеки. Сероватое лицо хранило печать изможденности, а серые глаза смотрели грустно, даже рассеянно. От этого-то Шура и сникла.

– Мог бы сегодня и не заезжать за мной, – она жалела его, и голос ее при этом чуть садился, – у тебя же после ночной смены упадок сил, переутомление. Посмотри! – прикладывала девушка ладонь к его холодному, в испарине, лбу. – Надо поесть и поспать как следует. На вермишели и «завтраках туриста» дороги не помостишь. У тебя когда опять смена?

В ответ Парфен, не выпуская ее рук, присаживался перед ней на корточки и мучительно преданно смотрел в лицо. А она втягивала голову в плечи и отводила взгляд, скрывая боль, что вползала в нее сквозь этот влажный воздух, сквозь нависшие серые облака и набухала слезами на ресницах. А юноша, видя это, нарочито задорно начинал говорить что-то о суточных сменах, придирчивом бригадире и о том, что пусть она принесет ему целую горсть нужных пилюль, он охотно их «заглотнет»… Говорил он все это, с покорностью засматривая в глаза, а улыбка получалась озорной, с крупными складками вокруг рта. И тогда в Шурину душу пробивался луч его нежности, и она успокаивалась. Правда, ненадолго…