– Мы будем встречаться во сне! Только улыбайся! – и его прямая спина и напряженные, разведенные в локтях руки скрывались под грохот мотоцикла за углом дома. И ее опутывала тишина…
А после, во снах, Шуре виделось лицо Парфена распухшим, искаженным – какие-то скользкие твари терзали его. После таких ночей душа ее изнывала, и она долго сидела в постели, откинувшись к крашеной, прохладной стене, пока на ее стоны не входила мать в топорщащейся ночнушке, с большой кружкой воды.
– Ма, Парфуше плохо… – слабым голосом произносила дочь.
Ажурные хлопья падали на шапки, шубы, и город стоял, припорошенный белизной, предновогодний.
Шура, скользя, семенила по накатанной снежной тропке, когда кто-то сзади вдруг подкосил ее и подхватил на руки. Закружились деревья, провода линий, дома, а снежинки полетели на лицо. Вновь оказавшись на земле и придя в себя, она услышала:
– Простите, это вы – Снегурочка, лечащая нас, «сирых и убогих» людей? – перед ней стоял коленопреклоненный Парфен, в раздувшейся от теплого свитера куртке. Одна рука его с согнутыми пальцами свисала до земли, а в волосах поблескивали снежинки.
Девушка, довольно долго не видавшая его, почувствовала щемящую боль, когда он поднял к ней изнуренное, восковое лицо. А влажные глаза под набухшими веками смотрели необычайно печально.
– Я не имею права кромсать твою жизнь. Ты хрупкая и чистая… Прости, если можешь, – тон его резко изменился.
Прохожие часто останавливались перед ними, их реплики стекали куда-то в промерзлую землю, и им приходилось бочком обходить припорошенных снегом влюбленных.
Новогодние хлопоты вихрем ворвались в Шуркин дом и смешались с бархатным смехом Парфена и ароматом реденькой елочки, из-за которой столько хлопотала по привычке мать, не выходившая теперь из кухни. А Шурка ползала, как ребенок, по темному полу прихожей и распутывала гирлянду лампочек.
– Парфешка, у нас звезды нет. Можно из муки слепить, но я не сумею.
В ответ парень нежно притянул девушку за плечи.
Карие глаза ее блестели, а улыбка медленно исчезла с пухлых губ.
– Ты сама как звездочка для меня, – он быстро переводил взгляд с одного ее глаза на другой. – И какие бы тучи ни собрались надо мной, скрывая тебя, – я все равно буду пробиваться к твоему свету. Запомни это. Ведь ты – живая звездочка, не какая-то цветная стекляшка…
Перед полуночью мать уговорила Шурку надеть розовое с газовыми, пышными рукавами, платье. А каштановые волосы, модно зачесанные на бок, скалывала яркая, со стеклопластиковыми цветочками заколка. За стол девушка садилась непривычно важной, но внутренне стесненной.
– Он, наверное, помчался в Барыкино родителей поздравить, – наутро успокаивала мать не смыкавшую глаз дочку. А та, опершись о косяк, грустно смотрела в окно с затейливым морозным узором, и ей представлялся летящий сквозь заиндевелый лес мотоцикл, кирпичные корпуса Дома ветеранов и большая, в теплых тонах комната, где должны жить родители Парфена.
– Он, как снег чуть-чуть сойдет, обещал меня везти к ним, невестой представить, – ее плечи сладко содрогнулись, ощутив на мгновение тяжесть фаты.
Он вернулся в тот же день, вечером, и показался ей более привлекательным и красивым, когда остался в белой рубашке. В его лице Шура заметила, просветление…
– От моих родителей гостинцы вам, – и стеклянная ваза-тарелка наполнилась яблоками, мандаринами, зеленым и черным виноградом. Парфен выкладывал все это, восхищенно следя за девушкой.
Самой последней он достал сине-зеленую звезду. Она матово мерцала на его подрагивающей ладони.
– Вот, упала к мотоциклу прямо в лесу. Обещала исполнить наше желание.
В ответ Шура накрыла ее ладонью. Горящие взгляды их встретились, и их обоих будто что-то кольнуло. И какое-то время они избегали смотреть друг на друга.
Шура заснула с зажатыми в кулачке розовыми бусами, что надел на нее Парфен в первые секунды Нового года, отчего эта простенькая вещица сделалась для нее особенно значимой. Парень бережно уложил свою любимую в постель, а сам примостился рядом и еще долго сидел на корточках у кровати с напряженно-печальным лицом.
Он снова исчез на три дня. А у Шуры начались экзамены, самые, пожалуй, для нее трудные. Может, оттого что в замызганных троллейбусах, и во всех других стеклах, куда бы она ни заглянула, ей постоянно рисовался его странный взгляд. Словно сама судьба решила пошутить с ней! И, припадая к запотевшему окну, девушка всеми силами противилась подступающим рыданиям.
Матери было невыносимо смотреть на изнуренное лицо дочери, но она, как могла, скрывала горечь и даже пыталась убаюкивать:
– Я думаю, просто он готовит для своей Снегурочки терем. Неужели тебя скоро увезут от меня?..
Однажды глубокой ночью, в конце каникул, которые протекали для Шуры в подработке в больнице, ее вдруг пробудило неожиданно радостное беспокойство. Отбросив одеяло, она поднялась с топчана и бесшумно подбежала к окну. Внизу, взъерошенный, стоял Парфен. А в середине недели, обедая у них, он неожиданно учтиво вытянулся перед матерью Шуры и объявил: «Хочу представить девушку своим родителям». Мать испытующе долго посмотрела на дочь. А та сидела чинно, с прижатыми локтями, и сквозь напыщенную серьезность прорывались волны ликования.
– Только следи, чтоб не простудилась.
– Да я ее от целой бури сохраню! Как свою жизнь.
Пансионат раскинулся в лесопарке с вымощенными дорожками, частыми лавочками и беседками. Шурка, приближаясь к нужному корпусу, все больше робела и замедляла шаг.
У самой двери Парфену пришлось чуть подтолкнуть ее сзади и одновременно снять с нее на ходу пальтецо.
Старики Парфена оказались скромными, добродушными людьми. Оба низенькие, с дряблыми, морщинистыми лицами.
Евдокия Петровна, вся в золотисто-седых кудряшках, принаряженная в бледно-желтую шелковистую блузку, долго разбирала полную сумку продуктов у раскрытого холодильника. А затем они все по-старомодному потягивали из блюдец чай за круглым столом, да похваливали сдобное печенье, что испекла старушка накануне. Но все же какая-то неловкость сковывала их. Зато прощались душевно: девушка явно старикам понравилась.
На обратном пути, почти ночью, Парфен особенно жарко целовал ее.
А затем, будто в отместку счастью, накатила небывалая горечь – за три месяца Парфен вновь тайно исчезал куда-то несколько раз, пропадал подолгу. Возвращался из своих «командировок» все более изможденным: сил ему явно не хватало. Шура же в его отсутствие затворялась в своей, мрачнейшей без его улыбки комнате-темнице и выбиралась лишь в институт. Ее саму начинало лихорадить.
Весной он подарил ей первый букетик подснежников, и на душе потеплело. Он долго провожал до дому, и они долго гуляли. Шура не жаловалась, а только вздыхала, а он виновато опускал глаза и не смел рассуждать о том, когда удобнее всего будет устроить свадьбу, и как они будут дружно жить.
У парадного она позвала его в дом, но парень сослался на неотложное дело и взялся перецеловывать ее пальцы. И вдруг поднял кучерявую голову и страдающим тоном попросил:
– Не обрезай глубоко ногти, ибо очень больно касаться…
– А кто будет швы накладывать, инструменты брать, уколы делать?..
В ответ он кинул на Шуру горящий, испуганный взгляд. К счастью, в тускло-рассеянном свете она не заметила этого.
Прощаясь, парень нервно и крепко прижал ее к груди, она как-то обречено опустила голову на его плечо. И потом еще долго смотрела ему вслед, медленно и неохотно уходящему. Вот-вот, казалось ей, он развернется и кинется обратно…
На шестой день очередного исчезновения Шуру среди ночи поднял телефонный звонок. Прихожая превратилась для девушки в ледяную разверзшуюся бездну. Батистовую ночнушку холод пронизывал без помех. И детский, замороженный голосок ронял в темноту частые бесцветные «да»…
Она не помнила, как опустила трубку. Сознание переполняли слова друга Парфена, его напарника-грузчика, соседа по комнате. Тот тоже баловался укольчиками, но не как Парфен, пока гораздо реже. Парфен же, придя в реанимации на несколько минут в сознание, попросил прощения у стариков, что усыновили его, забрав из детского дома, и у нее, Шуры, единственной и неразменной его любви, вдруг нахлынувшей осенью у трамвайной остановки в самом центре их промышленного города…
И после Шура, прислонясь к стене у окна, долго-долго смотрела на чернеющий двор, где зияли проталины, и так выстаивала ночи напролет, и уже не считала ни дней, ни месяцев, ни самих годов…
Рождественский ужин
В подъезде шестиэтажного дома тускло горела дежурная лампочка. Рукавица зависла в зубах, и широкая рука сильным пальцем нажала кнопку лифта. Заляпанные стены, отбитые углы, распиханная повсюду коридорная рухлядь вели военного к знакомой двери. Замок нехотя поддался, потом лязгнула задвижка. В кругу света стоял худенький мальчуган лет шести. На тонком личике застыли растерянность и восторг. Синие, влажные глаза, не мигая, смотрели на пятнистое облачение капитана. Отец опустился на корточки, детские руки обвили его шею, и сын потонул в огромных, жестких складках пропахшей бензином и гарью робы.
– А мама в церкви, она уже скоро придет.
Это были первые слова их встречи.
– Она где? – отстраняя сына, растерянно проговорил капитан.
– Сегодня ночью праздник.
– Где? – тупо повторял отец.
– Везде… ну, Рождество везде! Идем, – и Костя потащил отца в дом.
Капитан освободил три пальца, которые с трудом помещались в руке сына, и стал раздеваться.
– Что это вы тут с мамкой надумали? – начал было он, стаскивая робу.
– Я принесу тебе белую рубашку!.. – прокричал Костя и исчез.
– Ладно, придет Настя – разберемся, – пробурчал капитан, направляясь в ванную комнату, а сияющий Костя уже стоял в дверях, держа за ворот огромную рубашку.
– На! Для праздника!
Первое смущение прошло и теперь было видно, как кипящая радость бурно охватывает все его существо.