Судьба калмыка — страница 172 из 177

Девчонка вышла из загона. Пошли, матушка! Пошли, егоза, востроглазая! Пошто сбежала от мине? Федоска, матушка защипала меня, все грозилась утопить в речке, чтобы быть вместо меня. У-у, толстопятая, ленивица! Изгоню ее! Возвертайся, а? Не могу, матушка. Батюшко Аникей не отпустит. Рыси признали меня, будут рысятки. – ухаживать за ними надо. Братец один не справляется. Обиду не таи кады за волосья таскала. Что ты, матушка, моя старенькая! Это ж я дура непослушная! За дело меня таскала! Прижалась к ней девчонка. Энто я дура старая, не разглядела со слепу в тебе ласковости, да талану. – Прости, мя Господи! Вытирала струха фартуком глаза. Пришли в подвальную камору. Деля мимоходом затащила тяжелое ведро с водой к печке. Че водица-то студится за дверью? – Спросила она старуху. А-а, путя нету-ка из той коровицы, – также шепотом прошамкала Секлетея. Слухай, Дунюшка, слышь, – бормочет чевой-то инородец. Расширенными глазами девчонка смотрела на Максима. Он метался в жару. Сбившаяся повязка на голове, закрыла ему пол лица. Виднелись только заросшие скулы и рот. Старуха стала поправлять повязку, открылось полностью лицо. Деля, чуть не закричала, закрыв обеими ладошками себе рот и присела на корточки. Она узнала отца! До пожара в Шумихе, в бараке, у них были военные фотографии отца. Это были основные ценности, из того, что уних было. Потом все сгорело. Там отец был молодой, веселый. Здесь худой, обросший, израненный. Может это не он? А если он, то прямо с войны за ними пришел? Но война давно кончилась, она это знала, и мама говорила, и люди. Девчонка смотрела на него, – везде была кровь. На шее, на руках, на груди. Подслеповатая старуха как могла вытерла его, главное было раны обработать. Закровянелая одежда, валялась тут же на полу, и издавала неприятные запахи. Больше всех неприятно пахли обгорелые валенки, сырые и окровавленные. Больной опять замотал головой: – Большго! (нельзя). Би гемтэ бишив! (Я не виноват!). Чево, чево он бормочет? – Секлетея выставила ухо из-под платка. Шмыгая носом, девчонка пристально смотрела на человека, в котором как ей показалось признала отца, и медленно сказала: – он рысь нехорошими словами обозвал и сказал, что хочет есть и пить. Ай, ты моя ладненькая! Знамо, кошки – твари когтистые! А я совсем заполоумила – знамо кормить, поить его надобно. У мине наварчик из глухаринки – сготовлен, Аникеюшко, дай бог яму здоровья – глухарика стрелил. А в поварню я мало хожу. Там постное все. А тут в хворости сама пребываю, грех на душу взяла, сварила. А щас – пост Великий. Прости, мя Господи! – Закрестилась бабка. Как знамение мине явилось, быдта ведала, што ранетому пища така потребна – кудахтала она, наливая в глиняную чашку ароматной похлебки, и попутно сама прихлебывая. Токо Дунюшка, ты тово, никому. Пост Великий, грешно! И она сунула в руку растерянной девчонки ароматный кусок глухорятины. А не лукавишь, чего инородец глаголит? Правду молишь? Ага, ага, – мотала головенкой девчонка, спешно прожевывая кусок. Старуха принялась кормить инородца. Разжав зубы одной ложкой она так и оставила черенок ее поперек рта. Другой такой же деревянной ложкой вливала ему в рот бульон. Хучь ты и нехристь, а Христос велел и во пустынях последней каплей воды делиться. Ешь, набирайся сил, перед отцом Феофаном и Аникеюшкой ответ держать надобно будет. Пошто ты сюда заблукал? Можа и на костерке кости греть прикажут. Ласково и смиренно шамкала старуха, отправляя ложку за ложкой варева ему в рот, спокойно рассуждая, что может быть поможет ему, больному выздоровить, для того, чтобы умереть. Деля в ужасе застыла, и швырнула к печке не доеденный кусок мяса. Пошто пищу божью отвергаешь? Грешно. Пост Великий. – коротко ответила девчонка, вытирая руки о тряпку. Ох, грехи, грехи! – заохала старуха и отошла от Максима. Сомкнул уста басурманин, не ест боле. Заснул, однако. Вишь, ладненько, аки пришла. Уразумела я чево ладить дале с инородцем. Кормить его надо, худой он очень. Також, також! На тебе крынку, иди на коровню, у Матрены молочка возьми. Секлетея, мол матушка, для болезного ранетого просит. Да не растумкивай ей че, да чево. Не ведомо, мне, мол. Хорошо, матушка. И Деля убежала. Скоро она принесла молоко и постояв около спящего Максима, запросилась уходить. Ступай с богом, потемнело ужо, на поварню скоро. Да, в моленную на вечернюю молитву не запамятуй. Помолюсь, матушка, помолюсь! Вот ей крест! Опустилась она на колени и перекрестилась на иконы. Эк ты кака! Ну, пошто я энту толстопяту Федоску взяла? Бес попутал! Вишь ей хучь умри, как забежалась и нету-ка яе. Поди на сеновале мнется с кем. Ну, пойду я матушка? Иди, родная! Хлебала бабка наваристую похлебку. Завтрева, заходь! Приду. И Деля ушла. Она бегом прибежала к загону, из которого уже хотел выходить Кирсан. Подожди, зайдем на минутку! Там я Лапу – рысиху оставил открытой, с Пушком играет. Аникей приказал. Не боюсь я их, – ответила Деля. Ну, что там? – Спросил он, когда они зашли в загон. Это наверное нашего отца поймали. Почему ты решила? Похож, только обросший на лице. Небритый? Ну! Где ж ему в тайге бриться? У медведя в берлоге? – засмеялся пацан. Ага, ты ничего не знаешь. А он ведь в крови, израненный. Рука и нога замотаны, и потом прутьями обложены и снова перевязаны. Значит поломаны – прутья это вместо гипса. Одному пацану в Шумихе так же делали с поломанной ногой, пока в больницу отвезли. А тут больница где? На Секлетею вся надежда – задумчиво заключил Кирсан. А че он говорит-то? Да, бредит он, без памяти лежит. Говорит чего попало. Нельзя, не трогайте! Я не виноват! Ага, ага, это его кто-то трогает наверно, вот он и вспоминает, – зашептал он. Когда пойдешь еще, внимательно слушай, он может себя назовет или нас кого. Его зовут Мукубен Кирсанович, отца нашего, Фамилия – Цынгиляев. Ты, че, Кирсан, дурак? Я че фамилию отца родного не знаю? И Деля треснула его по плечу. И ты не дура, я это знаю, а только прилепили нам тут новые имена и фамилии и мы уже на них откликаемся. Видишь, я теперь Кирилл Селиверстов, а ты Селиверстова Евдокея. В общем – Дунька и пацан смеясь стал увертываться от наступавшей и махающей руками сестры. Деля страшно не любила когда ее называли – Дунькой. Стоп! Замри! – вдруг выкрикнул он, видя как одна из кошек припала на передние лапы и дергая коротким хвостом, перебирает задними. Лапа лови! И Кирсан кинул кошке навстречу скомканный свой плащ. Кошка фыркнула, сконфузилась, и он приказал ей прыгнуть на свое место. Матерый самец – Пушок сам без команды убрался в свое логово. Пошли-ка, отсюда. Время здесь уже не наше, и игры надо устраивать не там, а то также ляжем, как тот, кто сейчас лежит у Секлетеи. Так, идем к ручью, руки сполоснем и в поварню – ужинать. Фи, там опять будут постные щи, да каша! И Деля смеясь шепотом рассказала, как матушка Секлетея соблюдает пост.

В поварне стояли длинные столы, с такими же длинными лавками вокруг. Заходя в поварню все чинно крестились и рассаживались на свои места. На каждых четыре человека стояла одна общая глиняная чашка. Из нее деревянными ложками таскали щи, подставляя пласт пшеничного хлеба. Сидели чинно, семьями, с малыми детьми на коленях. Кто был не семейный, сидели за другим столом, там беспорядка было больше, шутили друг над другом, особенно над юродивым и подростками. Стоял небольшой гомон, да слышен был стук деревянных ложек о чашки. Ребятишки прыскали от смеха, за что тут же получали ложкой по лбу. А смеяться было с чего. Низкорослый Вавилка, когда садился на лавку, то едва доставал подбородком до стола. И вот, положив свою огромную голову на стол подбородком, он так и ел, а когда жевал, то его верхняя часть головы с вихрами на макушке, как будто подпрыгивала. Глядя на него ребятишки смеялись, а он серьезно ел, насыщался. И хотя по годам он был уже старик, все-таки под семьдесят, всегда садился за стол с ребятишками. Может приравнивался с ними ростом, а может по наличию ума. На его лице растительности никакой не было. Был без усов и без бороды. Если б не большая голова, – кривоногий подросток да и все. Был он большой мастер делать свистульки и разные игрушки. Деля с Кирсаном в поварню запоздали, и им пришлось сесть за одни стол с Вавилкой. Если Кирсан ни на что не обращал внимания, и даже ложками встречался в чашке вместе с ним, то Деля к щам даже не притронулась, щипала и жевала только хлеб. Когда подали кашу так же в общих чашках, немножко поела каши и схватившись за живот выбежала из повари, со стонами; – Ой, живот болит! Следом выскочил и брат. В поваре воцарилась тишина, все смотрели им вслед. Зато Вавилка был более чем доволен. Пододвинул кашу поближе, он стал единоправным хозяином чашки. Поставленное молоко в кружках для всех, он выдул один. Поглаживая выпятившийся живот своими огромными ручищами он весело обвел поварню взглядом и заключил: – Однако, сени благостный был ужин. Спаси Христос! Крестился он. За столом все встали и поясно кланяясь ему загалдели, крестясь: також, також, Спаси Христос! Уважали юродивого, от бога ниспослан, подтверждая двуперстие двумя сросшимися пальцами. А Деля, прямым ходом повернула в пристройку за моленной, к келье Секлетеи. В келье ее не оказалось и она вознамерилась спуститься к ней в подвальную камору. Зачем? Дергал за рукав ее Кирсан. Попрошу от живота чего-нибудь. А если честно? Честно? Раненого хочу увидеть. Она не запустит. Тебя может быть, а меня с удовольствием. Ей сейчас в моленную надо идти, а кто по твоему с раненым будет? А Федоска? Ты че, не знаешь, не видел? Она до последнего часа будет сидеть и лопать в поварне, а потом в моленную пойдет скорее, почти первая, а с моленной последняя уйдет, за полночь. Лишь бы у матушки Секлетеи меньше быть. Она уж давно так делает. А Секлетея жаловалась старцу за ее нерадивость в послушничестве, и что из моленной идет последней и болтается неизвестно где, приходя поздно в келью. А старец Никодим строго так ответил: – не вправе ты, сестрица закрыть собою дорогу к богу рабе божьей Феодосии! И Деля гнусаво пропела, подражая, как это делал старик, воздев руки в небо. Вот и пойдет матушка караулить Федоску, чтобы та после вечернего богослужения к ней в келью шла. Недаром же, когда меня к Аникею приставили, а Федоску к матушке, отец Феофан наказал ей: – Мотри, матушка, животом за Федоску, перед Богом предстанешь, аки за дщерь свою, коли че не так! Мастерица была Деля изоброжать кого-либо. Ребятишки смеялись. Ну, че? Я пойду? А я? Сначала я зайду на лечение живота, а когда она меня полечит, то обязательно попросит остаться присмотреть за инородцем – бусурманином. Поскольку я болящая. Тут я и заною; – боюсь мол, одна остаться, пусть тогда Кирька со мной будет. Он меня сюда привел. Вот она и оставит братца присмотреть за недужной сестрицей. А вдруг не оставит? Оставит. Сама говорила, что ей край надо в моленную грехи замаливать. Надо ж ей показать, что эвон, она кака древняя вся немощная, посты соблюдает, даже в поварню не ходит, молится денно и мощно. И Деля зашамкала на манер старухи, земно стала кланяться. Ладно, тебе Делька, услышит кто, что богохульничаешь, епитимью сорокодневную отец Феофан наложит, вот уж тогда точно пост будет. День и ночь на коленях молиться будешь. А его еще три- четыре дня не будет, живи вольготно. Откуда знаешь? Подслушала. Аникей с Секлетеей разговаривал, она глухая тетеря, в ухо ей громко шептал. А подслушать нас никто не может. Аникей еще засветло в тайгу ушел, а остальные в поварне лопают. Ну, пошли. И Деля спустилась в подвал к каморе Секлетеи. Матушка, не дай пропасть, болестью живота маюсь! – заныла она под дверью. Кирсан еле сдерживался от смеха, стоя в стороне. Ихто, аки мышь скребется? – откинула крючок старуха. Это я, Евдокея, матушка. Животом страдаю. Пошто занедужила? Приглядывалась старуха, к пришелице в плохо освещенной каморе. У икон в углу теплилась лампада, да догорала лучина на шестке, у печки. Щи пусты, живот дуют, как ножом режет, ка