– Морды калмыцкие, я вас одену, обую и накормлю! – бурчал он, продираясь сквозь кустарник, – Спецовку захотели!
На завгара, как ни странно, он не бросил ни одного бранного слова. Только дома, переобувшись в еще не поношенные валенки, прохаживаясь в них по комнате как на ходулях, он что-то мучительно раздумывал.
– Че мямлишь-то? Иди напрямую к парторгу! Укоротить надо этого старого пердуна! Видано ли дело, чтобы начальника при работягах позорить? Да еще из-за каких-то калмыков? Партийного специалиста так унизить!
Жена Петрухина ходила за ним следом и дергала его за рукав, краснела от злости.
– Не пойдешь ты, пойду я! – заявила она, трясяь губами, – Мямля ты, мямля, когда ты мужиком-то будешь! Теперь от баб мне прохода не будет – засмеют, засплетничают! – засобиралась она, одеваясь.
– Сядь! – рявкнул Петрухин, – Тут стратегия, понимаешь, нужна и готовность души к обжалованию!
Баба покорно шмякнулась на табуретку и прикрыв рот платком, испуганно смотрела на разгневанного мужа. «Ну, наконец-то допекла, расшевелила, значит пойдет» – удовлетворенно думала она, в то же время сожалея, что не пошла сама. «Стал бы ты начальником, если б не я», – злорадствовала она, – вспоминая ворованные часы любовных утех с парторгом, – «Как же, ага, был бы до сих пор сучкорубом!» Да вот, подсмотрел кто-то, донеслось и до него, постылого, про их шуры-муры. Заподозрил благоверный и тогда, также неожиданно как и сейчас, рявкнул, залепил ей оплеуху.
Молчал, молчал, потом рявкнул:
– Стерва, я тебе покажу парторга!
Звон в ушах она помнит до сих пор от той оплеухи.
– Дома сиди и чтоб никуда! – заорал Петрухин и, накинув полушубок и шапку, он выскочил на улицу и неуклюже вышагивая в новых валенках, направился в контору леспромхоза.
Весь день по всему селу и в лесосеке только и было разговоров о том, как завгар разул начальника участка.
К середине дня в гараж пожаловал парторг. Заперевшись в конторе завгара, они долго беседовали, сначала тихо, потом все громче. Вислогрудая диспетчерша, она же секретарша, сидя за тонкой стенкой, с наслаждением слушала, как грызлись два партийца. Парторг гнул линию партии и правительства и защищал Петрухина – своего члена партии, пропойцу и обдиралу. Он тупо доказывал, что член партии стоит выше рядового гражданина, тем более спец. переселенца, какого-то калмыка. Васильич же на чем свет стоит костерил Петрухина и его, парторга, с его гнилыми мотивами и разошелся до того, что шибанул пинком дверь кабинета и выгнал вон парторга, пригрозив:
– Иди, пока и тебя не разул!
– Ну, так тебе это не пройдет! – выскочил парторг на улицу и, хватая комья снега налипшего на куст, прикладывал ко лбу.
– Голова болит? – сострадальчески посочувствовала вышедшая следом диспетчерша, – А ты, Витенька, пожуй снежку-то, душа и остынет.
Парторг зло что-то прошипел и повернулся спиной, зашагал из гаража.
– Кобель ты! От партии и правительства! – кинула ему в след некогда бывшая его любовница.
Парторг сделал вид, что не услышал оскорбления. Да и людей поблизости не было, его авторитет не нарушался.
Через три дня, на состоявшемся партийном собрании леспромхоза, завгару влепили строгий выговор с занесением в личное дело. Присутствовал на собрании и инструктор из райкома партии. Васильичу досталось по всем статьям. Толком и рта раскрыть не дали для объяснений. Мотивировка выговора была туманной: за дискредитацию руководящего состава леспромхоза и слабое техническое состояние вверенной ему техники.
Васильич ходил угрюмый, ни с кем не разговаривал, и частенько на вопросы рабочих отвечал:
– Дискредитация, брат, предательством пахнет. Вот что мне пришили!
Люди недоуменно разводили руками: «Вишь, как хорошего человека до сумашества довести можно». Другие, более умудренные, отвечали не менее загадочно: «Политики, она брат, во всех дырах политика! Эт, точно!» Ну, а калмычки – пилильщицы чурочек – на удивление всем ходили в новеньких валенках и ватных брюках. А Максим, в придачу, еще получил и новую фуфайку.
Петрухин, как-то возвращаясь в метель домой, явился пред своей супружницей в одном нижнем белье, весь в крови и босой. Он дрожал, плакал, хватался за обмороженные уши, долго и пьяно объяснял, что был сначала у кума, где изрядно выпили. Потом кум уснул, и Петрухин засобирался домой. Это он помнит. И вроде, даже пошел, но по дороге, что-то упало ему на голову и он дальше ничего не помнит.
– Как ты не замерз? – не то печалилась, не то сожалела об этом Петрушиха, – Итак-то ты был мужик только по званию, а теперь по башке получил – память отшибло, совсем засохнешь с тобой.
– Ага, ага, засохнет ранка, заживет, – закивал Петрухин, пьяно ухмыляясь.
– И-и! Башкой поехал! – ужаснулась она, – Все! Что есть мужик, что нет, дурачком будет. Лежи, грейся! – приказала она, накидав на лежащего мужа все одеяла и полушубок, а сама побежала к участковому.
Вечер был еще не очень поздний, но Люська, жена участкового, встретила ее не очень приветливо:
– Пережрут свежины, потом шастают, людям отдыха не дают! – забурчала она, направляясь в спальню.
Сидевший за столом, в одних подштанниках служитель порядка, сам едва вязал лыко, и тупо разглядывал пустую бутылку из-под водки.
– Чего пришла?
Бойкая Петрушиха от чего-то стушевалась под мутным взглядом Гошки и сбивчиво изложила ситуацию со своим мужем.
– Ну, – кивал головой он, – И чего он, твой-то, пьяный?
– Пьяный! – запричитала Петрушиха.
– Вот то-то и оно! – подняв палец к верху заключил, он, – Живой?
– Да, живой, живой, в крови только вся морда и заговаривается почему-то.
– Вот то-то и оно! – заколыхал пальцем над своей головой Гошка, – Кровь-то, она расследования требует. Тут вот, одну девку изнасилили, тоже вся в крови. Смотри, следствие, то да се, лет десять сунут. Да еще с конфискацией. Как суд повернет дело. Не помнит, говоришь, ничего?
– Ага, не помнит, – залепетала баба.
– Фу-у, как же тебе помочь?
– Ой, Гоша, помоги, миленький! – хваталась за его плечи Петрушиха.
– Ты, там полегче, с миленьким-то! – подала голос из спальни жена Гошки.
– Ага, ага, я уже ухожу! – зашептала Петрушиха.
– Придется его, наверное, арестовать, для начала, – рассуждал Гошка, глядя в потолок.
– Не губи, Гоша! Партейный же он, че будет-то?
– В том-то и дело! Молчать надо и никому ни гу-гу.
– Будем, будем, Гоша! – жарко шептала бабенка.
– Вот видишь, как что, так Гоша выручай. А это ведь мне грех его на свою душу брать. А как свежина, так меня не позвали, не говорю уж, чтобы угостили. А кабанчика-то, поговаривают, пудов на восемь завалили.
– Ой, Гоша, хотели ведь тебе целую заднюю ляжку с магарычем принести, не успели просто.
– Ну, то-то! Иди уж, – подталкивал он к выходу еще сдобную Петрушиху, и ощупывал ее бедра.
– Сам завтра зайду, – порывисто задышал он, – Так что думай, что к чему.
– Ага, ага, соображу, – раболепно заглядывала ему в глаза Петрушиха и, часто оглядываясь, выскочила в темноту.
А Гошка постоял в сенцах несколько секунд, помотал головой и раскачиваясь из стороны в сторону, зашелся в смехе.
– Слышь, Люсь! – звал он жену, идя в спальню, – Люсь! За две секунды раскрыл преступление и заработал пол свиньи.
– И, поди, под юбку договорился залезть, – добавила Люська, сонно позевывая.
– Да, брось ты! Нужна мне эта конопатая! – отнекивался Гошка.
– Знаю тебя, кобеля, сама на том к тебе попала. Ни в чем не винная была, а сумел объегорить.
– Ну, у нас с тобой другое дело. У нас – любовь. Ты – моя жена! – раскинул руки Гошка.
– Ага, это пока я с тобой. Я все хочу тебя спросить, куда ты ту калмычку дел, которую за прогулы в работе в район вызывали? Ты же ее возил на мотоцикле?
– Ну, я!
– Так, где она?
– Люсь, ты чего? Откуда я знаю! Подвез ее, она в милицию пошла, а куда ее там определили – не знаю.
– Врешь ты все! – подскочила на кровати, растрепав длинные волосы, Люська, – Дальше Пимской заимки ты ее не возил. Сторожка там есть у болота, вот там ты с неделю с ней и валдохался. От людей ничего не скроешь. Люди за клюквой в те места ходят, видели не раз тебя. Одно только не пойму: как она там сохранялась. Ведь добровольно она тебя не ждала. Связывал, наверняка, как и меня? Кормил хоть ее или нет? Бедная девка! – и Люська судорожно затряслась в рыданиях.
– Люсь, ну ты чего?
– А ничего! – злобно ощерилась вдруг его подруга, – Куда ты ее дел? В болоте утопил, скотина?
– Ну, ты это брось, а то! – и Гошка, растопырив руки, навис над кроватью.
– Только тронь – разнесу башку вдребезги! – вдруг завизжала Люська, выхватив из-под подушки его пистолет, – Говори, сволочь, куда дел девку!
– Люсь, ты чего? Опусти пистолет! – брякнулся на колени перед кроватью Гошка, трясясь губами.
– Говори, скотина!
– Ну, было дело, пару раз побаловался с ней, а как ее оставлять без присмотра, если не связывать? – мямлил Гошка.
– Какая же ты, все-таки, сволочь! – и взбесившаяся супруга закатила ему звонкую пощечину.
Гошка такого не ожидал и сунулся мордой в пол, выставив вверх обтянутый кальсонами зад. Вконец озверевшая супруга хлестнула его рукояткой пистолета по сытой ляжке, отчего он хрюкнул, не то от боли, не то от обиды и, опрокинувшись на бок, заерзал всем телом, заползая под кровать. Закрыв голову руками, он одышисто сипел:
– Ой, Люсенька, смотри, выстрелишь!
– Одной гадиной меньше будет! – откликнулась подруга, – Отвечай живо, куда дел калмычку? – вновь яростно завизжала она, подкрепляя свое требование тычком рукоятки о его коленке.
От дикой боли Гошка взвыл волком.
– Люся, не убивай, все скажу!
– Вылазь, скотина! – властно приказала она, – Или сдохнешь под кроватью.
Елозя задницей и постанывая, Гошка вылез из-под кровати весь в пыли, красный, с растрепанными волосами. Его супружница все также уверенно держала пистолет наготове и была уже не на кровати, а стояла около двери и хладнокровно наблюдал