Судьба — страница 12 из 13

ни машин, ни крыш.

Вот и дом

посреди Москвы.

Печатают валенки

следьями пол,

и овчинный на мне кожух

груб, неуклюж.

И мне стыдно следьев моих

на зеркальном полу,

и швейцаров стыдно до слез.

Но множество мною

пройдено зал —

я, и это отринув,

иду.

И опять —

преградою на пути

не рукам,

не ногам,

а мыслям моим

и понятьям моим —

над последней ступенью в зал

мрамор стоит без одежд

в откровении белых линий —

творец ее

похитил у природы

изгибы вольные стеблей

и колыхание ветвей,

непринужденные поклоны

отягощенного цветка

на хрупкость тонкого плеча.

Я не привык так явно и открыто

смотреть на очертанья человечьи.

Но где пределы

торжествующих восхищений

пред телом моим и вашим?

И зеркало отразило

молодого поэта,

впервые идущего в Дом писателя.

Это ничего,

что лицо у поэта как степь…

Веруешь, что слова твои

высушат наговоры зла

и добро принесут стихи,

что поэмы людям, как хлеб

в голодающий день, нужны,

что ты голод насытишь их.

Если веруешь — так садись,

оставайся тут и живи!

ОСЕНЬ

Между хвойных елей

и округлых кедров

солнце прошагало на закат,

и уселось на краю земли,

и, как два

пылающих крыла,

протянуло медные березы,

в небесах себя не уронив.

РАЗДУМЬЯ

Почему это так?

На башни

на кремлевские —

гляди и гляди

и не устанешь глядеть

миг за мигом —

подряд…

Вот и цветок полевой…

Но разве цветок и башню

поставишь рядом?

И отчего это так:

ты глядишь и глядишь

и не устанешь глядеть

миг за мигом подряд

на цветок,

средь нежнейших его

лепестков,

как и в линиях башен,

обретая мысли свои,

и сердце свое,

и себя самого?

«Я сижу перед белой бумагой…»

Я сижу

перед белой бумагой

и слова из нержавеющего сплава,

словно глину,

мну в черновиках.

Свечка оплыла и поседела,

над окном звезда сгорела…

Чья-то дружба с жизнью порвалась.

1956

«Холмы лежали под снегами…»

Холмы лежали под снегами,

как будто детская рука

углем по синим небесам

цепочки изб нарисовала,

и солнце опускалось за стволы,

и лес рассеивал лучи,

ручей в снегу не замерзал

и все, как голубь, ворковал.

«Люблю тебя, моя Россия…»

Люблю тебя, моя Россия,

ты уважала пчел и мир,

мечи лишь в крайности точила,

когда незваный чужестранец

ломал подсолнухи твои.

СКАЗКА

Вы, читатель, право, не стесняйтесь,

чувствуйте себя как дома.

С вашей стороны чудесно,

что в такой метельный вечер

навестить зашли

угрюмого поэта.

Проходите и садитесь к печке.

А чтоб вой трубы

не беспокоил сердце,

я вам сказку расскажу сейчас.

Вот на нашем белом свете

жил-был Вечер с бородою,

в вязаном жилете.

Только как погаснет свет,

так встает с земли седой

одноглазый дед.

А другого глаза — нет.

Этот глаз, как медный таз,

висит на небе один —

называется луной.

Вот такой

знакомый мой!

Раз мы с Вечером вдвоем

поздно по лесу идем.

Видим — дом.

Говорит мне Вечер тихо:

— В большеглазом этом доме

все писатели живут.

Сказки леса стерегут.

Как поймают —

так и в книжку

и в обложку на задвижку!

Сказка в клетке тут как тут,

спрячут, в город увезут,

в магазине продадут.—

И мы с Вечером в печали

головами покачали.

Не сказали мы и слова —

перед нами Сказка снова

очутилась в зипуне

на зеленом пне.

Ну, так вот:

все мы трое —

Я да Сказка,

синий Вечер с бородою —

расспросили у Ворот

тайную дорогу,

к Мишке чай пить все пошли

в теплую берлогу.

Оглянулась я назад —

все писатели сидят.

К Сказке тянутся руками

и капканами стучат.

НОЧЬ НА БАШТАНЕ(Поэма)

I

Ночь как день,

посредине — баштан столом.

На зеленом столе

букет стоит

дубов могучих и лип.

И артельная чашка небес

опрокинута кверху дном,

и на самом крае ее

месяц ломтиком дыни прилип.

А вокруг — широко:

в обе стороны

руки раскинь,

закричи —

крик взметнется в выси

и повиснет в молчанье.

Ты рукой не возьмешь

ускользающий свод:

не достанешь рукой,

не стряхнешь с высоты

росу мигающих звезд.

И опять ты один —

жизнь да ты.

II

В этот тихий мерцающий чаc

посредине бахчи

расстилала луна холсты.

В этот час бы молчать,

да ударил кто-то

лопатой о ночь.

Зазвенела железом тишь,

и, шепчась, из-под ног

заструился песок.

Тень отбросив

до края земли,

виноградные лозы

огромный старик обрезал.

По его большой голове

скользили седые лучи,

белели в бороде и усах

и синели, как тучи,

в огромных глазницах,

вот он

быстро отбросил резак,

на колени, сгорбившись, встал

и из гущи зеленых жгутов

лиловую гроздь достал.

— Дидусь, ой, дидусь! —

я гляжу и дивлюсь,—

який же вы, дидусь, хитрый! —

Поднял голову дед,

а над ним стоит человек.

На макушке подсолнухом

шляпа сидит,

из-под шляпы на лоб

чуб овсяный навис,

белобрысая бровь коромыслом лежит,

и в глазах от луны

голубые огни.

Дед поднялся с колен,

поглядел и сказал:

— И щоб из тебя чертеня

шарманку зробила,

поешь, як музыка.

Кто таков?

— Я для счастья пишу

картину, дидусь,

ну, а просто —

художник я, дед.

И имя мое Иван Поледуб.

— Ишь ты, какой ежак,

а я думал, так,

за овощью влез,—

ну и конец:

запер бы я тебя…

И, пригладив чуб пятерней,

улыбаясь, сказал:

— Ну что ж,

будем знакомы,

коли пришлось:

сторож колхозный Хтодось.

— Дидусь! Где ты там?

Вечерять иди!

И старик просиял, как луч,

расправил пушистый ус.

— Слышь, Одарка зовет.

Идем!

III

Прозрачным дождем

висел виноград на стеблях.

В этот час бы молчать,

да посыпался яблочный град,

и, как яблоки, сыпался смех:

«Ой, ничь моя, ничь!»

И в ночь

из-за тучи ветвей

выходила луна.

Нет! Не луна, то Одарка,

откинув охапку листвы,

посреди тишины встала,

корзину с фруктами

наземь поставила,

запела:

«Ой, мамо, мамо,

за свою дытыну,

за свою дивчину

не журись».

— Ну, хлопец,

ишь!

IV

И арбуз, как вечернее солнце,

на коленях у деда лежал.

Дед Хтодось ножом отрезал

розовые ломти

с кристаллами инея.

Пахло луком,

продымленной кашей,

и вокруг за столом

люди, бросая большие тени,

сидели на старых пнях.

Взволнованный художник встал.

— И чем благодарить

за ужин должен я?

Где я возьму такую ночь,

чтоб угостить вас всех

таким наваристым борщом

с петрушкой, салом, чесноком

и с запахом ночных цветов,

с оркестром звонких соловьев?

Я напишу, Одарка, ваш портрет…—

Одарка голову склонила

на загорелую ладонь,

от синих глаз

очей не отводила.

V

— Послушайте, диты мои,

о старом счастье.

Вон, глядите, в долине,

будто ложкой

кто землю мял!

Ну так вот, там,

говорят старики,

преогромнейшей глубины

стояла вода

и лежало озеро

«Воловье око»

тысячи лет,

чистое, как слеза.

Да лихие пришли времена:

с турками билась моя Украина.

Золотая пушка у турка была,

золотыми ядрами пушка дралась.

И лежало в поле казачьих голов,

как на нашем баштане лежит кавунов.

И решили пушку казаки взять,

и была бы пушка в казачьих руках,

да сломалась ось в колесе,

и скатилась пушка в озерную топь,

и осталась пушка на дне сиять.

Множество лет прошло,

и я родился на свет,

вырос и парубком стал.

А кругом тьма была…

И я слеп,

и слепая родня моя,

и на тысячи верст

кругом слепота.

И ходила из уст в уста

про турецкую пушку молва,

что на дне

«Воловьего ока» лежит,

золотым мерцаньем

сердце мутит.

Каждому хотелось