Судьба — страница 6 из 13

Два башмака

стоят у нашего порога —

прекраснейшие из башмаков людских,—

пожалуй, больше б им пристало

названье: корабли,

так велики обширные носки,

и задники прочны,

и расстоянье меж бортами

просторно и удобно для ноги,

и шерсть козлиная легла на стельки.

И я сама в нехоженых краях

шла, не боясь,

за кожаными башмаками:

великолепно в них шагал тогда

мой милый друг,

О, мои возлюбленный

из молодости нашей!

И множество земель

мы вместе исходили,

и разные мы слышали языки,

и горе видели,

и победили горе,

и утренние радостные страны

ложились в красках на мои листы.

ПИСЬМО НЕОТПРАВЛЕННОЕ

Где же ты?

Сколько писем

писать еще?

И ответа, как благовести,

ждать.

Ждать от тебя ответа?

Если бы сто рук

имела я,

все бы травы

я перебрала,

сосчитала бы пыль земли,

увидела бы очи твои.

Но, может, ты

не в траве лежишь?

Иль беркут склевал

глаза твои

и синицы кудри

с твоей головы

на гнезда птенцам

унесли?

Нет!

Это думы мои

черные по ночам.

Не коснется секира тебя,

не испепелит чужой огонь,

чернорукий фашист

не подымет ладонь

в золотое лицо твое!

Да охранит тебя от врага

большая любовь моя!

Дождь барабанит по крыше,

темная ночь за окном,

и опять пауками мысли

выползают из темных углов.

Господи,

был бы хоть ты!

Думы свои

я сожму в кулаки,

вырасту до небес.

И в величии слез пред людьми

свитки горя расстелю:

читайте, люди,

сердце мое —

зеркало ваших бед!

За окном редеет рассвет,

на гудок шахтеры идут.

Надо мне на смену идти.

Встаю.

«…и тише, генералы и адмиралы…»

…и тише, генералы и адмиралы,

пробуйте ваши бомбы,

ваши запаянные в сталь Везувии!

Вы мешаете думать,

как вырастить лучше

высокие кроны,

и прочные корни,

и нежные чаши

на тонких стеблях.

«Не пропускай, читатель…»

Не пропускай, читатель,

мимо глаз

людей, чей рысий взгляд

меж лиц, покоем осененных,

вдруг промелькнет, —

как острие клыка.

В МЕТРО

Есть станции метро —

из мрамора и стали,

заполненная воздухом

цветным.

В ней русские мечты

исполнены на сводах —

в изображенье яблок золотых.

И полевой цветок резьбой

на мраморе сквозит.

И лист дубовый в бронзовых

венках

мозаику венчает на стенах.

И сами люди,

что в метро вошли,

преображаются в движенье,

сияя круглыми зрачками,

добреют лицами они.

И вот от входа на лестницу белую

медленно сходят двое;

он шел, как будто раздвигая

потоки воздуха плечом,

одежды синей прочной

ткани

его сурово одевали,

и только льдистого свеченья

откинут белый воротник,

как примечательность здоровья

и свежести душевных сил.

И чуб, как кисть овса,

лежит.

И маргаритка из кармана,

как орден юности, блестит.

На камни юноша глядит:

он видит силищу колонн,

рабочих рук большие волшебства,

что превратили камни в зеркала,

где глина тяжелая была

и тьма подземная жила.

Как музыканта мастерство,

звучала станции метро

и в мыслях, и ушах его.

А девушка, что рядом шла,

была как колос, солнцем

прокаленный,

вся из живительных лучей,

как пламень с пламенем сплетенный.

Большая яркая коса

вкруг головы ее легла.

И удивленное лицо

ловило светлыми глазами

колонны с красными камнями,

людей с огромными цветами

и шелест радостных одежд.

И так, рука в руке, вдвоем

они сходили на перрон,

и в восхищенье москвичи

за ними по перрону шли.

Быть может, это из пустыни

образователи садов?

А может, из сухих надтреснутых

степей

организаторы морей?

И толпы народа —

в белом и синем

и бледно-зеленом —

шли по метро

и несли на плечах

яблокощеких ребят,

поднимая выше голов

охапки пестрых цветов.

ЛЕШИЙ

Еще петух не прокричал

три раза,

не отделились

твердь от вод

и тьма от дня,

и из сумерек сотворился лес;

а он явился

сам по себе

и поселился в дреме.

А зеленые чары стоят

на круглых, рыжих стволах;

и хвойное утро

шипит в ветвях, —

налив до вершим сосняк

желтой пчелиной брагой.

Лицо его

напоминало треугольник, —

заостренным углом

опущенный к полям.

По голубым зрачкам

рассыпан блеск слюды.

Острохребтовый нос,

и рот как виноградный стебель,

и усеченное чело

венчано огненною рыжью,

густые кольца

кованых волос.

Леший долго стоял

на правой ноге,

опираясь копытом в рельс,

и, уставив рога в горизонт,

подцепил на рога,

как медный горшок,

солнце с варевом зорь.

И умолкла трава,

и поникли цветы,

не тревожа мысли его.

Склоняясь, ощупывает путь:

«Зачем ты здесь,

в моем трепещущем владенье

тревожишь разум мой

недвижностью холодной?

О, я предвижу умирание,

тоскующих семян неувядание,

посеянных для жизни мной.

Когда хозяин твой,

тобой презренный раб,

мир опояшет наш?

Кто он?!

Хотел бы видеть

лик его

и выпуклости лба,

чтоб мысль его узреть.

И очертанья губ,

чтоб чувственность

познанья ощутить.

Мне нужно бег

его остановить,

чтоб заглянуть в глаза.

О, мой

зеленый шелестящий дом.

Зачем молчишь,

сердечный трепет крон

упрятав в древесину?

А может, сам я

сердцем скуден стал

и уронил сияние листа.

Лежат стальные

жерди здесь,

как мост, поставленный

от разума к цветам.

Пройдет ли кто?»

Но ухала земля

под роговым копытом.

Путь загудел,

и задрожала сталь.

Утес его еще скрывал,

и только звук

тяжелый, как обух,

ударом воздух колебал.

Метая искры и огонь,

летит по рельсам на колесах

обтянутый железною пластиной

гигантский череп

лошадиный.

И нет у черепа лица,

и нет у черепа чела.

И негде думам уместиться.

Лишь очи,

очи черепные,

огромным светом зажжены.

И в сочленениях хвоста

мелькают облики людские,

да сбоку в голове стоит

сам человек

и движет круги роковые…

Но где же он —

начальник трав,

хозяин леса и болота?

Промчался поезд на колесах,

и серый камень

встал у шпал.

И слезы синие из камня

текли, как струи родника,

и падали на землю, образуя

из незабудок

вечные венцы…

НЕ НАДО ПЛАКАТЬ, МОЙ СТИХ!

Не надо плакать,

мой стих!

Ты наденешь на плечи рюкзак,

русскую палку в руку возьмешь,—

и к дальним верстам дорог

себя для людей понесешь.

Безгнездные,

мы растеряли стаи:

сыны в боях,

отцы в боях,

братья в боях.

А мы,

с грудными на руках,

вдоль СССР

ошеломленно бежали

и оставляли счастье у дорог:

и без цветов,

и без крестов,

и нету слез.

Осиновый кол

в груди моей.

Мускулы крыльев ослабли,

пересекая вершину скорби,

мысли мои иссякли,

глаза слепы от боли,

бездеятельно виснут

руки по бокам,

а сердце, —

сердце что ж?

Все в синяках оно,

в ушибах горя.

Товарищи мои,

мои стихи,

дитя мое,

мое дитя

и молодость моя —

битюжным стоптанным копытом.

И будет

страшный суд

на поле брани.

Еще звенящий благовест мечей

не смолк,

еще зеркалится

не высохшая кровь,

а судьям ставят

красный трон

в судилище народов.

О жизнь!

Как уберечь твое лицо,

что открывает мир?

Твой гордый лик,

железный взгляд

и беспощадный шаг?

В опорках стоптанных,

с мозольными руками,

с высоким лбом

и дерзкими глазами

идешь по полю брани —

без троп и

без дорог —

к высокой цели,

1942

МОЕ ПАЛЬТО

Мое пальто!

Все собираюсь я

твой внешний вид

прославить перед миром

в наш многотрудный,

многодумный век.

Но не к лицу теперь

стихами облачаться,—

все о куске,

о хлебе

думают народы.

Душа и бог

преобразованы в желудок,—

что в нас лежит

и требует почтенья.

Мое пальто!

Твои седые петли

и воротник, в морщинах от тревог,

и плечи, сникшие

от тяжкого раздумья,

все горести мои

с тобой, мое пальто.

Мы оба так нелепы

и смешны

среди желудочных молитв и баснопений,

и больно мне слепое отношенье

к твоим полам,

к твоим локтям,

мое пальто.

1941 ГОД

Ночь, обезглавленная взрывами,

уставилась из стены,

до жути квадратнобокие

чернели ямы из глазниц.

А из разбитых углов