Судьба Нового человека. Репрезентация и реконструкция маскулинности в советской визуальной культуре, 1945–1965 — страница 20 из 67

Кроме того, именно в годы Великой Отечественной войны изувеченное тело врага стало использоваться в качестве метафоры военного поражения. Хотя на плакатах Первой мировой немецкий кайзер изображался в той или иной степени оголения, как безумец или даже полностью покрытый тараканами (игра слов: русское слово «прусак» означает таракана, а «пруссак» — жителя Пруссии)[200], его физический облик никогда не символизировал российский военный успех. В ходе Гражданской войны визуальная культура часто обращалась к гротескному или оскопленному телу как метафоре морального разложения таких ненавистных фигур, как царь, поп или различные белые генералы, однако подобные образы опять же никогда не соотносили происходящее на поле боя с телом неприятеля.

Поэтому использование физических недостатков окажется новой визуальной метафорой, характерной в целом для плакатов, представлявших высокопоставленных нацистских деятелей. Она контрастировала с бесчисленными и зачастую ужасающими образами тех же самых людей, изображавшихся в качестве варваров и зверских убийц женщин и детей [201]. Эта визуальная корреляция между военным поражением и физической немощью была исключительно эффективна. Например, на одной части плаката «Крест на крест», выпущенного Окнами ТАСС в 1941 году, Гитлер был изображен гордо поправляющим свой Железный крест, а на другой представал хромой развалиной, которую победы Красной армии заставляют ковылять на костылях [202]. На одном из плакатов 1943 года знаменитого художника-графика Виктора Дени каждая рана, нанесенная комически обезображенному лицу Гитлера, символизировала его «поправку» Красной армией [203]. Дени вернется к этому мотиву спустя год на плакате «Ходил немец „в гости“ — скоро будет на погосте!», на котором увечья на лице Гитлера приравнены к мощи природных ресурсов Советского Союза: украинского хлеба, кавказской нефти и донбасского угля[204]. Подобный способ репрезентации не ограничивался только плакатами, поскольку образ раненого Гитлера постоянно использовался в карикатурах, публикуемых в прессе, наподобие вышедшей в феврале 1944 года в «Правде» работы Кукрыниксов, где увечья Гитлера сопоставлялись с успешными кампаниями Красной армии [205].

Две эти модели, обнаруживаемые в военной иконографии и противостоящие друг другу, — изображения израненного солдата Красной армии и изуродованного врага — в действительности являются частью одного и того же процесса презентации силы и воинской доблести Советского государства. Образом тела советского солдата художники воплощали не только риторику физического превосходства, храбрости и стойкости коллективной силы советского народа, но и силу политической надстройки, частью которой были эти необычайные люди. В этом контексте раненое тело военного и способность его (и государства) противостоять ударам, наносимым врагом, и продолжать бороться до самого достижения победы было символом еще большей мощи, чем физическая целостность. Одновременно одряхлевшие и разлагающиеся тела нацистских вождей были идеальным способом подчеркнуть здоровье советского политического класса в сравнении с его врагом, а также советской военной мощи.

Преодоление поврежденного тела (1945–1953)

После 1945 года любые позитивные коннотации, которые образ раненого мужского тела приобрел в военный период, были утрачены, а к 1950 году они оказались совершенно чуждой идеей. Теперь раненое или недееспособное тело воплощало собой цену победы и ее ужасное наследие. Г. Ф. Кривошеев, приводящий список советских жертв в ходе Великой Отечественной войны, установил, что, согласно официальным данным, из 3,7 млн военнослужащих, которых отправили домой по состоянию здоровья, 2,5 млн имели постоянную инвалидность в связи с увечьями [206]. Из-за затруднений при определении категорий инвалидности и нежелания государства этим заниматься в действительности количество людей, навсегда лишившихся дееспособности во время войны, вероятно, было гораздо выше. Как и следовало ожидать, подавляющее большинство военных потерь пришлось на рядовой состав — примерно 75 % всех жертв[207]. Как предположила Кэтрин Мерридейл, отсутствие калек/инвалидов в послевоенном советском обществе объясняется демографической спецификой той группы, на которую легла основная тяжесть войны: поскольку у многих ее представителей отсутствовали «образование, деньги и влиятельность», их рассматривали скорее как обузу, чем как героев [208]. Начиная с середины 1940‐х годов и среди простых граждан, и среди образованной публики существовало представление о том, что вместо почета, справедливо заслуженного за принесенное в жертву тело, власти подвергали инвалидов облавам и отправляли их на смерть в ссылку на берега Ладожского озера — совсем недавно этот послевоенный миф оспорил Роберт Дейл [209]. Однако, какова бы ни была реальность, скрывавшаяся за местами наподобие «дома инвалидов» на Валааме, неоспорим тот факт, что неспособность к работе, нехватка инвалидных колясок и плохое качество протезов зачастую обрекали ветерана с ограниченными возможностями на жизнь, полную практических трудностей, и маргинализацию. Ситуация стала еще сложнее в 1947 году, когда Сталин приказал очистить улицы Москвы от бродяг, большинство из которых составляли лишенные конечностей ветераны войны. В июле 1951 года за этим решением последовал указ против «антисоциальных паразитических элементов»: хотя он и не был отдельно направлен на ставших бродягами ветеранов, его вклад в сокращение их визуального присутствия в крупных городах не подлежит сомнению [210]. Как было показано в предыдущей главе, с окончанием войны и упором на нормализацию ветераны оказались в потенциально двусмысленном положении, что особенно остро ощущали те, кому не удалось вернуться с фронта физически невредимыми. Очищение от «антисоциальных элементов» крупных городов [211], «антипаразитическое» законодательство и лишения первых послевоенных лет наряду с формированием нового нарратива о войне, задачей которого было подчеркнуть главную роль Сталина в победе, делали положение инвалидов войны крайне неустойчивым. В конечном счете, какой могла быть роль этих людей в обществе, основанном на коллективных идеалах и коллективном труде, если сами они больше не могли работать, а вознаграждения, обещанные за их жертвы, им так и не были предоставлены?

Несмотря на маргинальное положение инвалидов войны (или, возможно, даже благодаря этому обстоятельству), официальная риторика с самого начала послевоенного периода постоянно подчеркивала, какие меры государство предпринимает, чтобы вернуть этих людей в ряды советского общества, и вновь в качестве чудодейственного лекарства от всех психологических сложностей рассматривалось участие в трудовой деятельности. В отчете министра социального обеспечения в мае 1946 года утверждалось, что в первый мирный год, помимо многих прочих достижений, правительство выдало более 30 млн рублей пенсий инвалидам войны; что в центрах профессиональной переподготовки находились более 50 тысяч человек, которые больше не могли работать по своим прежним специальностям; что на протезы было потрачено более 90 млн рублей [212]. Жертвы, принесенные солдатами-инвалидами, также были удостоены особого упоминания в ходе празднований Первого мая и годовщины Октябрьской революции: в приуроченных к ним лозунгах в 1946 году выражалась надежда на «трудоустройство и реабилитацию инвалидов Отечественной войны» [213]. И хотя в прессе приветствовалось подобное отношение к инвалидам как признак прогрессивной, инклюзивной и технологически передовой природы советского общества, в действительности, как показано в работах Беате Физелер, ситуация была куда хуже. Пенсии и компенсации были малы (причем, похоже, это было намеренным решением, заставляющим ветеранов вернуться к работе), большинство инвалидов войны не получали никакой переподготовки, так что в поиске работы им приходилось рассчитывать только на себя, а работодатели зачастую открыто признавали, что предпочитают нанимать бывших заключенных, а не «калек» [214]. Даже для многих из тех, кому посчастливилось получить от государства протезы, это не означало возможности полноценного участия в труде — этот момент подчеркивается в следующем письме редактору «Правды» от двух инвалидов войны из Костромской области:

«Мы потеряли ноги в боях за Отечество. Несмотря на инвалидность, мы горим желанием работать на благо советского народа. Однако осуществить наше желание нам мешает отсутствие качественных искусственных ног… Мы получили протезы… но они причиняют ссадины и боль. Они оказались бесполезны» [215].

Таким образом, в первые послевоенные годы относительно инвалидов войны и их места в советском обществе возникли две параллельные установки. В рамках одной из них подчеркивалась великодушная природа Советского государства, оказывавшего помощь этим людям, а другая расценивала инвалидность как нечто подлежащее преодолению через возвращение к труду и благодаря уникальной физической и моральной силе советского человека. Всего за несколько лет израненное тело превратилось из абсолютного признака героизма и патриотического долга в препятствие, которое требовалось преодолеть, чтобы восстановить мужскую состоятельность. В связи с этим послевоенная печать была наполнена заголовками, пропагандирующими выдающиеся достижения инвалидов войны: безрукие перевыполняли производственные задания, ампутанты управляли тракторами, а ветераны использовали время реабилитации для овладения новыми навыками. К этим людям не требовалось проявлять жалость из‐за того, что они получили увечья, — их исключительным достижениям, храбрости и решимости нужно было подражать [216].

Но сколь бы часто эти конкурирующие нарративы ни проявлялись в печати, ни умозрительные стереотипы о поддержке инвалидов, ни сверхчеловеческое преодоление ими своих недугов не оказывали влияния на художественные репрезентации увечья и инвалидности.

Хотя образ искалеченного солдата так полностью и не исчез из визуальной культуры позднего сталинского периода, он всегда изображался в ретроспективном контексте, то есть его появление ограничивалось фронтом, — в изображении послевоенного общества эта фигура отсутствовала. Между 1945 годом и примерно 1948 годом, когда изображения раненого солдата исчезли [217], он, в отличие от героических образов военного времени, выступал не самостоятельной фигурой, а служил персонажем, оттеняющим героизм других людей. Подобные изображения попадали на страницы как попу