- Вы мне советуете взяться за гидролиз? - спросил Зберовский.
А мысли его уже помчались вперед: теперь ему кажется, будто он давным-давно решил заняться именно гидролизом клетчатки, будто Сапогов лишь с редкой проницательностью угадал его заветное, выношенное в глубине души. Действительно, разве не волшебство - взять бревно и рассыпать древесину грудой сахара?
Сапогов говорил о пользе отечеству, и что он верит в Зберовского, считает его способным химиком, и что, если удастся сделать в области гидролиза какие-то реальные шаги, возникнут многие заводы - быть может, даже русский лесосахарный концерн. Лес - национальное богатство наше.
- И великое спасибо вам скажут русские промышленники!
Зберовский слушал, но все это неслось теперь мимо него. Он нетерпеливо переступал с ноги на ногу. Его раздирали два желания: кинуться в лабораторию - тотчас же проделать опыт Браконно - Кирхгофа и кинуться в библиотеку - подбирать литературу о гидролизе.
В мансарде на Французской набережной жизнь шла своим чередом. Весной, вскоре после разговора Сапогова со Зберовским о проблеме превращения дерева в сахар, четверо нижегородцев-земляков - Матвеев, Кожемякин, Крестовников и Анатолий, - окончив курс, уехали из Петербурга. Их место в мансарде заняли другие, тоже из Нижнего Новгорода. Эти оказались не похожими на прежних жителей мансарды. На Зберовского они смотрели, как на старшего и чужого им, - да оно так было и на самом деле.
Занятый сначала безуспешной работой по синтезу углеводов, потом увлеченный идеей гидролиза древесины, он продолжал числиться студентом-старшекурсником. А сверстники по университету между тем опередили его. И он как-то вдруг обнаружил, что прежних приятелей и вообще прежних студентов вокруг него не осталось.
Особенно тяжелой для Зберовского была самая последняя зима, проведенная им в Петербурге. Вконец разорвались ботинки - купить целые взамен было не на что. На брюках стало слишком много заплат. Он жил неделями впроголодь, обходясь только хлебом и водой. Но со всем этим он мог бы мириться; главное было в душевной неустроенности и трудностях научного порядка - в чувстве отчаяния, которое у него теперь возникло, в чувстве тупика, из которого ему не видно выхода.
Давно миновали блаженные месяцы, когда он, уверовав в гидролиз древесины, ясно ощущал перед собой простор будущих открытий. Сейчас он в совершенстве знает все, что было сделано в этой области наукой за прошедшие сто лет. С упоением работая, он повторил в профессорской лаборатории каждый описанный в литературе вариант гидролиза. Надо бы уж самому начать прокладывать новые пути. Однако стоило ему взяться улучшать и перестраивать процесс по-своему - вместо дальних горизонтов перед ним внезапно выросла глухая каменная стенка. И кажется, будто эту стенку не пробьешь.
Сапогов подбадривал: «Ищите!» А Зберовский чем дальше, тем больше терял веру в собственные силы. В состоянии до крайности подавленном он сделал вывод, что он человек никчемный, что никакого ученого из него не получится. Презирая себя, он наконец отказался от опытов по гидролизу. Наспех, кое-как принялся сдавать зачеты и экзамены. К лету университет окончил. Куда теперь идти? В младшие акцизные чиновники? Кто-то предложил ему поехать учителем в Яропольск. Ну, в Яропольск так в Яропольск! Ему все равно!
Прощаясь с ним, Сапогов сказал: он сожалеет, что ничего не может сделать для него сейчас. В принципе он был бы рад видеть Зберовского своим ассистентом. Как только при кафедре освободится штатная вакансия, он об этом даст знать - пошлет в Яропольск ему приглашение по телеграфу.
- А впрочем, дай вам бог и в Яропольске удачи и здоровья!
Наступил канун отъезда.
Зберовский захотел пройтись по улицам. Окидывая Петербург последним взглядом, вышел на Невский проспект.
Здесь-то его и подстерегала неожиданность.
- Гриша, это вы? - услышал он знакомый голос.
Он обомлел. Откуда-то сбоку, наперерез прохожим, к нему бежала Зоя. Вот она уже притронулась к его руке. Стоит рядом с ним и смеется, смотрит на него:
- Куда же вы делись, негодный! Ах вы какой… - И Зоя взяла его под руку.
Они пошли вдвоем по Невскому. Накрапывал дождь, теплый по-летнему, реденький; что дождь, казалось приятно - пусть он идет: под таким дождем еще лучше.
Будто вовсе не было этих трудных лет, промелькнувших после Харитоновки. Точно не было между ними ссоры и разрыва. Словно они расстались вчера, а сегодня снова встретились.
Идут - улыбаются оба.
Не то молчат, не то говорят. Не разговор у них, а полуфразы, намеки, неведомо о чем. Но каждая минута для Зберовского теперь наполнена огромным по своей значительности содержанием.
- Смотрите, солнце видно сквозь тучи, - щурясь, заметила Зоя.
Он в ответ только пожимает ее пальцы локтем.
Ничего путного, серьезного - да вообще абсолютно ничего еще толком не сказано, а Зберовский чувствует: в его жизни не было такого счастливого дня, как сегодня. Он смотрит ей в лицо. Время от времени оглядывается по сторонам. Ему хочется навсегда запомнить и эту вот ее улыбку, и ласковый дождик вокруг, и даже этих спешащих прохожих с зонтами.
На Аничковом мосту они остановились. Оперлись о мокрые перила.
Потупившись, Зберовский тихо и как бы виновато сообщил:
- Знаете, я завтра уезжаю. На целый год, быть может.
- Да что вы! Уезжаете? Куда? - спросила Зоя.
- Учителем в один уездный городок…
Вода в Фонтанке, серая и мутная, была взлохмачена - вся в мелких всплесках от дождя.
В Зоиных глазах едва ли не тревога.
- Гриша, мы будем переписываться. Часто-часто. Хотите, я помногу стану вам писать?
- Зоя, а вы скоро кончите Бестужевку?
- Бестужевку?
И вмиг ее лицо заискрилось лукавым озорством: нет, она не намерена кончать Бестужевские курсы. Она уже подала прошение - переходит с Бестужевских на Юридические.
Зберовский тоже рассмеялся. Все в ней ему казалось милым.
…А теперь это вспоминается, как далекий сон. Теперь он в Яропольске. Мучительно тянутся будни. Прошел первый год его работы здесь и начался второй.
Почти весь прошлый год они с Зоей часто обменивались письмами. Он ей писал буквально обо всем: о городе и гимназических порядках, о том, как многие учителя гимназии его приглашали в гости, как он сперва ходил к ним, а потом перестал ходить, потому что опротивело смотреть на мелочные склоки между ними, на пьянство их и ежедневную картежную игру. В письмах Зое он жаловался на самого себя за то, что в Петербурге смалодушничал, - нельзя было ему так просто отказаться от пусть нелегкого и неудачно начатого, но потрясающего по скрытым в нем возможностям научного труда…
Он снова очень тосковал о Зое. Однажды - в порыве тоски и надежд и безудержной нежности к ней - он ей решился написать, что просит быть его женой. Это было за месяц до летних каникул. А на каникулах они могли бы встретиться: он собирался на все лето приехать из Яропольска в Петербург.
Она ответила коротким, расстроенным письмом. Упрекнула его: как ему не жаль их дружбы! Зачем он придал их хорошим отношениям такой непоправимый поворот!
На другие его письма она уже не отвечала.
Лето он провел в Яропольске. Потом в гимназии начались занятия.
Пришла глубокая осень.
Единственное, что сейчас поддерживает Зберовского, - это обещание профессора Сапогова пригласить его ассистентом на кафедру. Ему необходимо продолжать работу по гидролизу, иначе для него жизнь пуста. По временам он еще твердо верит в сказанное Сапоговым, ждет. Другого же пути вернуться в мир больших лабораторий он пока не видит.
Быть может, как-нибудь напомнить о себе Георгию Евгеньевичу?
Зберовский думает об этом, колеблясь, каждый день.
Нет, напоминать не надо. Некрасиво было бы. Напрашиваться - унизительно.
Но Сапогов словно вовсе позабыл о нем.
И иногда Зберовскому становится страшно: неужели Яропольск для него - на десятки лет?
3
По утрам квартиранта надо будить, он велел раз навсегда, в половине восьмого. Обычно это так происходит: едва часы ударят половину, Настасья Лукинична, младшая из двух сестер - хозяек дома, озабоченно выходит из кухни. Порядка ради посмотрит на часы. Если правда уже половина восьмого, она засуетится. Быстро снимет с себя фартук; косясь на зеркало, проведет ладонью по седым кудряшкам. Примется искать: «Платок. Господи, где мой платок?» Накинет шаль на плечи и лишь тогда на цыпочках приблизится к дверям Зберовского. Начнет монотонно, вполголоса:
- Самовар уже вскипел, Григорий Иванович, пожалуйте, вставайте! - И долго повторяет то же самое: - Самовар вскипел. Пожалуйте, вставайте…
А сегодняшнее утро пошло кубарем. Еще не было семи часов, когда Настасья Лукинична стремглав подбежала к двери. Сразу - в дверь кулаком:
- Григорий Иванович! Депеша! Ах, боже мой, с телеграфа пришли! Вам!.. Ну, проснитесь же, господи… Григорий Иванович!
Она была растрепанная, в фартуке и без платка. Всполошилась за Григория Ивановича. Жилец хороший, молодой, приличный - всем соседям на зависть. С ним в доме, как он поселился, стало веселее, благороднее. А депеша не шуточная вещь. Кто знает, что там в ней еще написано!
Зберовский сорвался с постели:
- Телеграмма? Мне? - Он просунул руку за дверь. - Дайте же скорей!..
Вот и все. Как можно было сомневаться в Сапогове! Прощай, теперь, уездный Яропольск!
С торжествующей улыбкой он рвет пальцем бандероль, разворачивает телеграфный бланк. Еще секунда… Но…
Но нет, Сапогов тут ни при чем: не от него.
Сейчас лицо Зберовского напряжено до предела. Буквы прыгают перед глазами. А его сердце уже захлестнуло новой радостью - другой, вовсе неожиданной.
Он закричал хозяйке:
- Откройте ставни! Настасья Лукинична, я прошу рубашку - пожалуйста, чистую крахмальную рубашку! Погладьте только хорошо. Воды горячей для бритья! Мне приготовьте щетку и сапожный крем!
Никогда он этак торопливо не покрикивал. Ну, дело ясное: депеша не к добру. Млея от любопытства и волнения, Настасья Лукинична со всех ног кинулась в кухню. Зашипела на девчонку Глашку, сестрину племянницу, - погнала ставни открывать. Сама схватилась сыпать угли из печи в утюг.