— А я с губернатором опять об ополчении заговорил. Однако Орловская губерния в самом деле лишена права собирать ополчение, — вот посмотрим, что Растопчин нашим делегатам ответит, тем, что в Москву на поклон к нему выехали.
— Боится правительство ополченцам-крестьянам оружие в руки давать, — запальчиво вставил Алябьев. — В Орловщине восстание крепостных в девяносто седьмом до сих пор не забыто...
Плещеев, ловким маневром замяв рискованный разговор, предложил здравицу в честь тульского ополченца Жуковского. Жуковский сразу ответил веселым тостом в стихах:
Иду я в ополченье...
...Итак, за приглашенье
Идти служить царю
Я вас благодарю...
...Но я служу давно,
Кому? — Султану Фебу!
И лезу прямо к небу.
— Ох, небо опять возвратит тебя вспять, да, может, в кутузку, — усмехнулся чуть охмелевший Алябьев. — У царя нашего по всему поднебесью полицейские шпики расставлены.
Жуковский взлетел на высоту эмпиреев. Экспромты, афоризмы и шутки посыпались без конца и начала. Анна Ивановна пела. Плещеев попытался подобрать музыку на только что рожденное стихотворение Имя где для тебя?, но не получилось. Алябьев тоже сел к инструменту, запел:
Имя где для тебя?
Не сильно смертных искусство
Выразить прелесть твою!
— Слабеньки, слабеньки ваши силенки, — подтрунивал Жуковский. — А как вот эта строфа у вас в музыке прозвучит?
Лиры нет для тебя!
Что песни? Отзыв неверный
Поздней молвы об тебе? —
и, вздохнув, закончил, задумавшись:
Прелесть жизни твоей,
Сей образ чистый, священный,
В сердце, как тайну, ношу.
— Если бы ты, милый друг, — сказал Александр, — в любви наконец нашел свое счастье, то мы были бы лишены твоих лирических божественных песнопений. Ибо в элегиях и эклогах твоих мы слышим ноту неизменного, рокового страдания. И в нем — вся твоя прелесть.
— Клевета!.. А веселье?.. — И в доказательство поэт тут же, в одну минуту, сочинил строфу:
Вот вам совет, мои друзья,
Осушим, идя в бой, стаканы!
И, пока Плещеев подбирал музыку к первой строфе, Жуковский написал еще вторую строфу — для хора:
Полней стаканы! пейте в лад!
Так пили наши деды!
Тебе погибель, супостат,
А нам венец победы!
Не успели просыхать чернила на бумаге, как рождались строфа за строфой. И вместе с ними возникала жизнерадостная, звонкая музыка, игристая, бесшабашная, как юность русского офицера. Ее с задоринкою будут петь на привалах, на бивуаках, в промежутках меж горячими, кровавыми схватками удалые уланы, гусары, драгуны...
Друзья, вселенная красна!
Но ежели рассудим строго,
Найдем, что мало в ней вина
И что воды уж слишком много.
И хор, громыхая, подхватит запевку во славу жизни и доблести:
Полней стаканы, пойте в лад!
Так пели наши деды!
Полней стаканы, пейте в лад!
Так пили наши деды!..
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Проснулся Александр Алексеевич на рассвете — из-за смутной тревоги... Откуда она? почему?.. Ну конечно, сегодня на войну уезжает Жуковский...
Верхом, что ли, проехаться?..
Оделся. Все еще спали.
Когда конюхи открыли ему двери конюшни, Ветер заржал. Тревожно заржал. Плещеев вошел в его стойло, и он вторично заржал, но уже заливисто, торжествующе. Вся лоснящаяся, атласная, тонкая кожа нервно дрожала.
Александр Алексеевич решил сам его оседлать, и как только наложил потник на гибкую спину, Ветер принялся танцевать. Как он танцевал!..
— Ветер, довольно!.. Ветер, ну, перестань, ну, спокойно, спокойно! Ты не даешь мне подпругу поймать.
Конь понял. Он даже поджал живот, чтобы хозяин мог крепче стянуть обносные ремни.
Плещеев вывел его из конюшни, и когда легко и свободно, по-юношески, он взлетел в скрипящее кожей седло, Ветер мгновенно сам помолодел, прямо-таки окрылился. Шумно фыркнув в обе ноздри, играя ушами, чуткими, как у лани, ожидал только посыла: согласен опять броситься в воду за ним, — да что там вода! — в огонь — так в огонь!.. в пропасть — так в пропасть!
Проехали село, через Нугрь — по плотине. Углубились в чащу Брянских лесов. Опустивши поводья, Плещеев отдался воле коня — пусть сам себе облюбует дорогу.
И так долго блуждали они по любимым с детства местам...
...Александр поехал обратно.
В парке взад и вперед Жуковский шагал, — все готово к отъезду, вещи погружены, нету только Плещеева.
Плещеев издали увидел его. И таким он показался родным и любимым! Спешился. Ветер тоже потянулся к Жуковскому, и когда поэт огладил его и чуточку пощекотал между ноздрями, конь в знак дружбы прижал вздрагивающие остроконечные уши. Конюх увел его на проваживанье.
Домашние собрались около экипажа. Из Мурина привели молодого коня для Жуковского. Это был гнедой темно-рыжий жеребчик с ярко-черной подводкой глаз и ноздрей и на лбу с отметиной звездочкою.
— Диомед по кличке, — отрекомендовал его коновод, юноша с голубыми глазами. — Багдадский араб. От коней Ахуадж происходит, от породы самого царя Соломона! — И конфузливо засмеялся.
— Гм... Диомед... — раздумчиво повторил Жуковский, глядя на лошадь. Лоснящаяся шерсть на породистом, узком заду играла бликами, отражавшими солнце; золотисто-черный хвост и такая же пушистая грива словно пронизались светом. — Диомид, сын Ареса-Марса, бога войны, был царем древних фракийцев... И кормил четверку своих лошадей человеческим мясом... Ох, я опасаюсь таких! Смотри, Александр, как он смотрит на нас!.. Дикость!
И лишь только Жуковский подошел к скакуну, тот норовисто дернул головой, захрапел и шарахнулся. Узкие, как щели, ноздри раздулись запальчиво, превратились в огромные, огнедышащие. Горячие, черные по углам, выпуклые глаза покраснели.
— Ах, красота-то какая! — восхищенно воскликнул Плещеев.
— Ну, уж не-ет... Я просто трушу такого!.. Ты мне черта, милый негр, подобрал?! Кстати сказать, царь Диомед был брошен Гераклом на съедение его кобылицам. Но я даже сесть на него не осмелюсь.
— Ты это серьезно? — спросил озадаченный Александр Алексеевич. — А ведь я тебе лучшего жеребца отдаю.
— Милая черная рожа, мне же с тобой никогда не сравниться. Я робею и трепещу при одном только взгляде на твоего Диомеда. Можно представить, в какого шайтана он превратится в первом бою! Ты мне лучше уж подбери лошадку по характеру, добренькую. Что-нибудь вроде Ветра.
Решение созрело молниеносно.
— А знаешь, мой друг. Я люблю тебя. И по любви я тебе Ветра отдам. Но только на время! На время кампании! — Жуковский ахнул от неожиданности. — Мне в юности Ветра Карамзин подарил. И я скакуна назвал Пегасом Карамзина, то есть конем его вдохновения. А кто же еще из поэтов в России достоин называться наследником Николая Михайловича?.. Наследником его вдохновения? Так пусть его Пегас сопровождает тебя в трудном и тяжелом походе. Он станет первым другом тебе и будет напоминать о Черни́, о Плещееве. О Карамзине. Но только смотри, береги его! Береги, как себя самого...
Жуковский обнял Плещеева, — он знал, что приятель отдает ему поистине самое для него сокровенное. Слезы проступили на его глазах. Конюх заулыбался и вдруг отвернулся — его голубые глаза тоже блестели.
Ветра привели из стойла и привязали к бричке Жуковского. Взгромоздили седло на запятки.
Сели на скамеечке перед разлукой. Притихшие мальчики расположились на травке.
— Тень словно день, путь словно скатерть, садись да катись!
— Большому дорожному и дорога большая. С богом!..
— Прощайте, друзья родные мои.
Поднялись. Перецеловались. Анна Ивановна благословила Жуковского.
В последнюю минуту Плещеев простился и с Ветром. Подышал ему в глаза, поцеловал его выпуклый лоб и самое нежное место — между ноздрями. По старинному обычаю предков, незаметно, чтобы никто не видал, перекрестил его маленьким крестиком. Ветер словно говорящим, грустным-грустным взглядом смотрел хозяину прямо в глаза, — видно, чуял, что расстается надолго со своим божеством. Плещееву вдруг показалось, что конь... конь плачет... Может ли быть? Да, да, слезы — настоящие слезы — струились из его старых, но таких зеркально-чистых, любящих глаз.
Коляска тронулась и покатила.
— Ура! — крикнули вдогонку мальчики.
Дворовые прибежали к воротам, прощались...
Жуковский ежеминутно оглядывался, махал платком и вытирал лицо. Дорожные колокольчики и бубенцы удалялись с каким-то трепетным перезвоном...
Итак, Жуковский уехал. Воевать.
Александр Алексеевич не находил себе места. Что-то в груди... оборвалось. Куда же податься?.. Зашел в пенькотрепальню от нечего делать: как-никак в Орловщине конопля — главный доход большинства дворянских поместий. Все в порядке: Анна Ивановна успела работных уже навестить. В контору тоже она заходила. Управляющий Букильон встретил приветливо, весело. Улыбаясь, поздравил с прекрасной погодой. Нашел с чем поздравлять. Ох, этот Букильон! — обворовывает строго последовательно, по какой-то планомерной, ему одному известной системе, изощренно и тонко, — даже Анюта со своим всевидящим глазом не может его уличить. А коли прогнать, другого толкового не найти. Все воры кругом.
Значит, Жуковский уехал.
Друг Жуковский.
Близость с Жуковским за последнее время заняла самое значительное, самое прочное место в бытии Александра. По складу характера — и по веянию времени — он безмерно был расположен к «чувству содружества», — пожалуй даже к «эмоции дружества» — вдохновенной, восторженной. Однако из-за воспитанной в пансионе привычки удерживать внешние порывы души он оставался всегда в строгих рамках корректности; прикрываясь маской нарочитой иронии, порою сарказма, он вроде как бы высмеивал, издевался и над собой и над другом. И другу — «Другу!» — в силу этого приходилось усиленно обороняться, изо дня в день отбиваясь то шутя, то всерьез от всяких «задирочек», «придирочек», «подковырочек» приязненного своего «копченого сатаны». И даже однажды пришлось сочинить: