Двадцать восьмого суд собрался для вынесения приговоров.
И Петербург словно вымер. На рынок, в лавки никто не ходил. На Неве лодку для переправы невозможно было сыскать. Куда-то подевались извозчики. Люди ходили по городу только разве из-за крайности дел, с бледными лицами, ни с кем не заговаривая, почти не здороваясь...
Александр Алексеевич съездил навестить Муравьевых. Никто не вышел к нему. Одна лишь Анна Родионовна его приняла. В ее комнате горели лампады и свечи. У аналоя стояла монашка, ночи и дни напролет читала что-то божественное тихим, придавленным голосом. Старуха молилась.
Вечером к Плещееву приехал наконец Николенька Бороздин. В дом вошел как будто другой человек. Даже хромал сильнее обычного: старая рана его разболелась. Ни слова не сказав, сел к столу и выпил залпом стакан коньяка. Долго молчал.
— Плохие дела, Александр. — И опять замолчал. — Не с Алексеем — он не судился, — а с остальными. Очень плохие дела. Пять человек, поставленных «вне разряда», приговорены... — с трудом произнес: — к чет-вер-то-ва-нию.
— Кто?
— Рылеев, Пестель, Сергей Иванович Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин, Каховский. Подожди. Еще не все. К смертной казни отсечением головы приговорен весь первый разряд: тридцать один человек.
Плещеев потерял на мгновение зрение. Еле очухался. Он не спрашивал, кто. Бороздин сам перечислил. Из близких оказались: Федя Вадковский, Никита Муравьев, Ванечка Пущин, Сутгоф, Панов...
— Как голоса распределились?
— По поводу пятерых, внеразрядных, князь Лопухин, председатель, на печатном листе, посланном вкруговую, начертал собственною рукой: «Поступить воинского устава 1716 года. Артикул 19. Четвертовать». То же написал Сперанский, лишь без последнего слова, но это дела не меняет. Лобанов-Ростовский: «Постыдная смертная казнь», то есть повешение. А далее все: Паскевич, граф Хвостов, барон Строганов, Ланжерон, Шишков, Васильчиков, граф Орлов: «Поступить воинского устава, артикул 19».
— Это значит: четвертовать... А что же, святые отцы, пастыри церкви?.. Не заступились?..
— Митрополиты Серафим, Евгений и архиепископ Авраам уклончиво и лицемерно, прячась, как страусы, написали каждый в одинаковой формуле: «Согласен с господином председателем».
— То есть с Лопухиным?! Но ведь это значит четвертовать?! По учению Христа, по закону...
— Ах, перестань, Александр...
— Кто голосовал супротив?..
— Отсутствовали четверо. В их числе граф Михаил Воронцов. Он ни на одном заседании не был. Сказывается больным.
— Весьма благородно. Но все же, Николенька, ты не ответил: кто голосовал супротив?
— Сенатор Мордвинов. Единственный. Я читал обстоятельную записку его. И переписал. Для себя.
По древним российским узаконениям заслуживают смертную казнь. Но, сообразуясь с указами императрицы Елисаветы 1753‑го апреля 29 — 1754‑го годов сентября 30‑го, а также с наказом Павла 1799 г. апреля 20‑го, я полагаю: лишить чинов и дворянского достоинства и, положив голову на плаху, сослать в каторжную работу.
Н. Мордвинов
Дрожащим старческим почерком нацарапана эта записка. Я видел, как ее Мордвинов писал. Слезы текли у него по щекам. Я тоже плакал, читая ее.
— Ну, а ты, Николенька, за что ты подал свой голос?
Бороздин не ответил. Налил себе еще стакан коньяка, глотнул разок и оставил.
— Я спрашиваю, за что ты подал свой голос?
После долгой-долгой паузы молчания Бороздин ответил необычным каким-то сдавленным голосом, глядя в окно:
— Я написал... написал... как остальные.
— Воинский устав, артикул девятнадцать?.. Что ж ты не отвечаешь?.. Так?.. Че-твер-то-вать?
— Да.
Плещеев встал. Прошел в другой конец комнаты. Сел в кресло, на которое, кроме Карамзина, никто не садился, оно в семье считалось священным: на нем сидела последние дни перед кончиной Анна Ивановна. Взгляд стал жестким и таким суровым, каким не был ни разу за всю его жизнь.
— Николай... — И замолчал. — Николай, ты с детства был моим другом. Вместе мы выкидывали в пансионе всякие каверзы по-ребячьи. Поздней лелеяли свободолюбивые мечты. Вдвоем, обнявшись, ходили убивать тирана на троне. Мы встретились снова добрыми и верными друзьями. Ты ныне, после смерти Васи Плавильщикова, самый близкий для меня человек — нет рядом никого. Никого. Даже Жуковского, удалившегося за границу. И несмотря на это, я принужден тебе сказать: у‑хо-ди. Уходи и никогда у меня не показывайся. При посторонних, если мы встретимся, сделаем вид, что мы чужие, незнакомые люди. Я запрещаю тебе близко подходить к моим сыновьям: я опасаюсь, что ты заразишь их чумой. И сейчас не отравляй больше воздуха в моем скромном жилище. Вставай. Уходи. Что я сказал тебе?.. Уходи.
Тяжело поднявшись, Бороздин мгновение постоял... хотел что-то сказать... но... не стал. Понимая, что переживает сейчас Александр, повернулся и, ссутулясь, хромая, тяжелой походкой направился к двери.
Когда Плещеев дня через два рассказал об этом посещении Санечке, тот, оставя свою обычную шутливость, ответил задумчиво:
— Вот во что превращает честных людей наш проклятый государственный строй.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Двенадцать дней жил Петербург ожиданием, когда же наконец всепресветлейший, державнейший, великий государь-император, самодержец всероссийский смягчит приговор Верховного суда. Двенадцать дней жены, матери и отцы проводили дни свои под тяжким гнетом отчаяния, изверившись в надеждах.
Девятого июля был закончен и подписан обстоятельный Всеподданнический доклад Верховного суда всепресветлейшему... и прочая... государю. 10‑го июля император подписал указ Верховному суду, преисполненный высокими милостями: четвертование заменить иной смертною казнью, какой — не было сказано; смертную казнь отсечением головы тридцати одного заменить ссылкой на вечную каторгу. Другим разрядам тоже смягчение... Было приказано объявить приговор осужденным двенадцатого.
В этот день из Сената в Петропавловскую крепость через наводной плашкоутный мост не торопясь потянулась пышная процессия экипажей. В них сидели семьдесят членов суда. В зале Комендантского дома в час дня началось заседание.
Алексей Плещеев был приведен на это судилище. Тимофей его уже известил об оправдании брата, а затянувшееся решение его собственной участи не слишком его беспокоило. Он начал свыкаться с мыслью об уготованном ему беспросветном и сером существовании, — мечта его рухнула, теперь некуда было стремиться. Не-ку-да.
Сейчас Алеша увидел воочию братьев по духу, тоже мечтавших и живших единой надеждой на поправление общественных судеб.
Перед синклитом сановников и первых лиц государства появились пять самых «опасных преступников». Они вошли гордою поступью, с высоко поднятой головой.
Удивились, что их уже осудили, — ведь они предстают перед Верховным судом в первый раз. И уже... осужденные? Сентенции читались им по порядку, то есть сначала приговор суда, потом указ о смягчении наказания императором.
Ни одного восклицания или вздоха...
Алексей заметил, что Муравьев-Апостол смотрит на него. Улыбнулся и глазами указал на Плещеева рядом стоящему Пестелю, исхудавшему, изнуренному... Тот посмотрел на Алешу и незаметно чуть-чуть кивнул ему головой. Неужели запомнил?.. Или в тюрьме ему рассказали, как Плещееву довелось спасать Русскую Правду?..
Потом, вместо первых, «внеразрядных», появились осужденные по первому разряду, с приговором к смертной казни, замененной каторжными работами навечно. Вот они. Милый, легкодумный Федя Вадковский, Никита, строгий и такой положительный, Пущин, Панов... Никите срок каторги был сокращен — двадцать лет.
На смену вошли преступники второго разряда и третьего, осужденные на двадцатилетнюю каторгу, с лишением чинов и дворянства. Алексей увидел издали Лунина, двух братьев Бестужевых, Штейнгеля, Батенькова. Один за другим прошли все разряды. Бобрищевы-Пушкины, Лорер, Заикин, Захар Чернышев, как и всегда, спокойный и гордый.
Особо выделен приговор тем участникам восстания южных полков, которые покончили с собою на поле сражения: покойным Ипполиту Муравьеву-Апостолу, Кузьмину и Шипилло. Их имена надлежало вырезать на позорной доске и прибить к виселицам.
О Плещеевых на заседании суда не упоминалось. Алексей понял замысел Николая: воочию показать живые примеры тех кар и взысканий, которых Алексей избежал... Но... избежал ли?..
Вернулся он в свой каземат. Встретил его «вестовой». Тимофей. Бедняга страдал и томился больше, чем он.
Ночью в два часа Плещеева разбудили и предложили одеться. Повели под конвоем за крепостные ворота Иоанновские и Петровские, по мосту и затем — к Кронверку. Там были выстроены ряды гвардейских войск. При отблеске костров сверкали штыки. Наготове стояли орудия; артиллеристы держали в руках зажженные фитили. Ночь была сырая, туманная. Вдали, на гласисе, высились призраки: пять виселиц, освещаемых полукольцом костров. Пять. Алексея поставили справа, в сторонке. Хотя и далеко, но все было видно. Разъезжали верхом на белых конях взад и вперед два генерал-адъютанта — Бенкендорф и Чернышев, — проверяли, все ли в порядке.
Со стороны Петровских ворот Петропавловской крепости потянулась процессия: под конвоем пять закованных осужденных. На груди у каждого висела доска с надписью:
ЦАРЕУБИЙЦА
Их повели по направлению к виселицам.
Занималась заря.
Пять лучших людей Отечества были повешены. Трое из них сорвались и рухнули в яму: веревки не выдержали тяжести кандалов.
Заметались прислужники. Чернышев поскакал куда-то галопом по направлению к крепости. Прошло около часа, когда наконец достали веревки и наладили новые петли. Среди гвардейских солдат пронеслось еле слышное дуновение ропота: по древним русским обычаям сорвавшихся с виселиц полагалось прощать.
Раннее июльское солнце взошло, прорезая туман, и осветило позорное зрелище: пять виселиц и на них пять ратоборцев.