Судьба Плещеевых — страница 104 из 106

[62], властитель самого дурного тона.

— Знаю, — ответил Плещеев, — он заставит ненавидеть злоупотребления власти еще яростней, чем его покойный брат Александр. Помогать ему будет свора ничтожных холопов, отборнейших подлецов, которые взапуски соперничают между собою в науке лести и подлости. Ох, я теперь еще более опасаюсь министерских ножниц, которые режут благородные идеи вкривь, вкось.



ВАДКОВСКИЙ ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ

Декабрист


— Да, эти ножницы страшней, чем топор разбушевавшейся черни. Самовластие во всей своей дикости еще более будет уродствовать...

— Гм... топор разбушевавшейся черни?.. — не без иронии переспросил Александр Алексеевич. — Типичная формула надменной аристократии. А знаешь ли, милый Захарушка, любезный бывший граф Чернышев, лишившийся наследственных прав на два майората, знаешь ли ты, в чем основная ошибка восстания?.. Почему оно окончилось неудачей?..

— Знаю, пожалуй... — задумался Чернышев. — Много было ошибок. Одна из них: у нас не оказалось диктатора, опытного стратега, главнокомандующего — князь Трубецкой изменил, Булатов же струсил, заколебался. Второй непростительный промах: мы не догадались занять важный стратегический пункт — Петропавловскую — и в ней не овладели крепостными орудиями.

— Это не столь уж существенно. Со своей щепетильностью, дворянской корректностью вы не отважились бы бомбардировать Зимний дворец, Эрмитажный театр, опасаясь пожертвовать архитектурой и ценностями музейных коллекций.

— Затем, когда представился случай, — Захар начал увлекаться новыми мыслями, — мы не захватили дворца и не арестовали членов царской фамилии... Вовремя не оповестили Кронштадтский морской гарнизон. Он выступил бы за нас могучей защитой, заслоном, активною силой.

— Ты близок к истине, милый Захарушка, но только отчасти. Не знаю. Но я еще не додумал. Вдвоем с Луниным или с Пассеком мне было бы легче в том разобраться. Но мне кажется, во всем вашем движении кроется какая-то очень значительная и, пожалуй, даже роковая ошибка, пока еще неясная нам. Увы, лишь после длительного промежутка времени мы сможем прийти к справедливому выводу. Только история достигнет ясного представления обо всех событиях нашего времени.

— И все же, mon oncle, наше восстание и все движение в целом будут иметь продолжение. Наш порыв разбудит дремавшую мощь среди современников наших и тех, кто придет нам на смену.

Проснулся фельдъегерь, прекратил свидание и сразу увез осужденных.


* * *

В Петербурге давно ожидал возвращения батюшки жизнерадостный Алексанечка. В первый же вечер вручил ему новое, недавнее стихотворение Пушкина. Называлось оно Арион. В бесчисленных списках стихи распространились по городу. Алексанечка решил прочитать их батюшке вслух, наизусть.

Нас было много на челне;

Иные парус напрягали,

Другие дружно упирали

В глубь мощны весла. В тишине

На руль склонясь, наш кормщик умный

В молчаньи правил грузный челн...

— А ведь это, как я понимаю, иносказание, Санечка, — вставил отец. — Кто ж этот кормщик?.. Рылеев?..

— Нет, батюшка, думаю — Пестель... Вот дальше:

А я — беспечной веры полн —

Пловцам я пел... Вдруг лоно волн

Измял с налету вихорь шумный...

Погиб и кормщик и пловец! —

Лишь я, таинственный певец,

На берег выброшен грозою,

Я гимны прежние пою

И ризу влажную мою

Сушу на солнце под скалою.

— Да. Хорошо! — Плещеев глубоко задумался. — Пушкин как будто единственный смелый и честный поэт, который остался...

Плещеев решил заняться разделом имений между четырьмя подросшими сыновьями и двумя дочерьми. Каждый получит очень скромную долю, но необходимо, чтобы они начали привыкать к самостоятельной жизни, к хозяйству и знали, какая скромная участь их ждет впереди.


* * *

Осенним солнечным днем Александр Алексеевич проходил по Летнему саду. В аллеях, как и всегда, резвились детишки. В сторонке, на одной из одиноких скамеек, он увидел друга юности, ныне знаменитого баснописца Крылова, сидевшего так, чтобы не смотреть на памятный дом, где в пору брожения молодого бурного духа размещалась его типография и он издавал журналы один за другим, дерзкие, полные выпадов против правительства. Но до чего же Иван Андреевич состарился, как он обрюзг, растолстел, поседел!.. Говорят, будто он обленился. Тихонько служит в Публичной библиотеке, не торопясь занимается только лишь библиографией. Да басенки изредка пишет, одну-две через год. В гостях чуть присядет — заснет. Вот и сейчас в публичном месте спит себе на скамеечке, опершись подбородком на толстую трость. Грузная фигура застыла, как монумент. Плещеев, не желая мешать его отдыху, хотел было пройти, но Крылов, не открывая глаз, вдруг окликнул его.

— Подойди сюда, Александр, присядь. Ты полагаешь, я сплю?.. Не-ет... Я нарочно глаза закрываю, чтобы не видеть дураков да подлецов, кто мимо проходят. Только вот на детишек посмотришь, ну, тогда еще слабенькая надежда затеплится: авось из них со временем путное что-нибудь да получится. Но нам с тобой сего не дождаться.

Плещеев ему рассказал, как 14 декабря на площадь Сенатскую к Бестужеву приходили воспитанники кадетских корпусов с просьбой разрешить им к восставшим примкнуть. А когда государь-император после коронования посетил Первый корпус и вышел перед построенными рядами кадет, то в ответ на его приветственный возглас: «Здорово, кадеды!» — юноши ответили ему полным молчанием. Ни один не крикнул: «Ура!» или: «Здравия желаем, ваше императорское...» Начальство корпуса перетрусило, заволновалось. Когда же взбешенный император выскочил в коридор из парадного зала, то за дверью чуть было не опрокинул стол. На столе было водружено пять игрушечных виселиц, и на веревках висели шахматные офицеры... Это уже не детские проказы да шуточки. А вечером кадеты в своих кулуарах в темноте потихоньку распевали последнюю строфу Марсельезы — Хор мальчиков. Там поются примерно такие слова: «Мы вступим на поприще их, если старших не будет на свете. ...Нам предстоит высокая участь отомстить или следовать им».

— Тс-с!... Тихонько! — остановил Иван Андреевич Плещеева. — Мимо идет министр народного затмения, президент Академии. Ты поклонись, а я притворюсь, будто сплю.

Семидесятилетний, убеленный сединами, маститый сенатор, некогда адмирал, ныне член Государственного совета Шишков, опираясь на палку, шествовал по Летнему саду в компании чиновников министерства и вновь учрежденного Цензурного комитета. Блудов его поддерживал под руку. Затхлостью древнего сундука повеяло от этих подьячих, молью подъеденных.

— Ишь ты, этот новый цензурный устав сочиняет, — заворчал Крылов, когда они мимо прошли. — Устав-то чугунный. Запрещается печатание книг по геологии, философии и политике, запрещаются рассуждения о божестве. Оберегают читателей от заразы лжемудрыми умствованиями, от пухлой гордости, пагубного самолюбия, от веротленных мечтаний. Сам Шишков этими заумными словами и пишет и говорит.

— Ну, экс-адмирал всячески опасается, чтобы вольнодумцы «Отче наш» не перетолковали якобинским наречием.

— Тьфу!.. Какая мразь живет теперь в Петербурге! Лучших-то людей выгнали, выслали, не на ком и глазам отдохнуть. Я вот басенку хочу написать. Приятель мой бреется, дескать, около зеркала и морду свою кисло морщит — вкривь-вкось. Слезы текут. Ясно — страдает. Что за притча? Гляжу — ба! бритва тупая. А он, изволишь ли видеть, острою бритвой боится порезаться. Хе-хе, говорю, ты бритвою тупой скорее изрежешься, а острою обреешься чище и лучше. Вот и вся басенка. Приблизили к трону одних дураков и тупиц. А тех, кто с умом да поострей, — тех боятся. — Крылов помолчал. — И подлецов тоже приблизили. Бог с ними. Даже говорить об этом не хочется.

Пожевав губами, спросил Плещеева о его сыновьях. Опять пожевал.

— Ты вот что своему Сане скажи. Пусть заходит на дом ко мне. Он знает, я в Публичной библиотеке служу. Чтобы далеко не ходить и не ездить, там же и квартирую. Лень мне ноги свои передвигать по панелям захоженным. Есть у меня бритва для Сани. С бирюзовою рукояткой. Клинок из старинной стали дамасской. Загнутый круто тычок, острый, как жало. Золотая насечка. На плюсне какое-то арабское изречение.

— Иван Андреевич! Это — не мой ли кинжал? Очень похоже. Санечка, меня не спросясь, тринадцатого декабря, накануне восстания, его Каховскому покойному передал.

— Не знаю, кто что кому когда передал. Не знаю и знать не хочу. Барон Штейнгель, ныне в Свартгольмскую крепость на Аландских островах заключенный, после восстания поутру откуда-то получил сей кинжал и Федору Глинке вручил, дабы он сыну твоему его переслал. А Федор о том меня попросил. Да вот мне все не с руки — недосуг куда-то в Коломну к тебе посылать. Говорю, — лень меня одолела...

— Когда-то Ламбро Качони, греческий партизан, воевавший за независимость родины, подарил мне этот кинжал... Я очень им дорожил.

— Ну, так пришли ко мне Саню. Коли не тебе, так ему, а может, сынку его или внуку сей кинжал пригодится. Пришли его, Александр. Будь здоров.


18 апреля 1966.

6 сентября 1971


ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ


ПИСЬМО АЛЕКСАНДРА АЛЕКСЕЕВИЧА ПЛЕЩЕЕВА К АЛЕКСЕЮ НИКОЛАЕВИЧУ ПЛЕЩЕЕВУ


В Москву, на Плющихе, дом № 20

2 февраля, 1862 г.

Село Знаменское


Милостивый государь мой Алексей Николаевич!

Года три, а может, четыре назад, в Петербурге, во время нашего мимолетного знакомства в редакции «Современника», у Добролюбова, Вы изволили полюбопытствовать, не состоим ли мы с Вами в каком-либо, хотя бы отдаленном, родстве. Меня самого давно занимал сей вопрос, и тогда я предпринял розыски в родословных и в книгах Герольдии. Но болезни и преклонный мой возраст — в прошедшем июле мне исполнилось восемьдесят четыре — прервали сии изучения. Твердо знаю, что оба мы имеем одного отдаленного предка: в 1335 году ко двору мо