сковского князя прибыл черниговский боярин Федор Бяконт с двумя сыновьями. Старший сын — достославный Елевферий, в пострижении Алексий, митрополит Московский, управлял княжеством Московским долгие годы при малолетнем князе Дмитрии Ивановиче, прозванном Донским, и был впоследствии причислен церковью к лику святых. Младший сын Бяконта — Александр, нареченный народом за плечистость Плещеем, вот он-то и есть родоначальник нашей фамилии. От него осталось большое потомство, а погодя образовалось великое множество линий. Известны Плещеевы, а также Плещеевы-Мешковы, Плещеевы-Очины, Плещеевы-Колодкины и другие.
Ваша семья, происходившая от нижегородских дворян, вряд ли находится в близком свойстве с дворянами орловского наместничества, то есть с моими родичами. Родство между нами, коли его и удалось бы найти, запрятано, видно, в отдаленнейших временах.
Однако надобно ли разыскивать его?.. Не важнее ли для нас вывесть наружу духовное наше родство? тожество мыслей, единство упований и чаяний?..
Мой к Вам интерес попервоначалу возбудила общность фамилий. Вслед за тем превратности вашей судьбы, арест всех членов кружка Петрашевского и жесточайшее наказание: объявление смертной казни у эшафота, на Семеновском плацу. При барабанном бое вы, узники, облеченные в саваны, под взведенными курками внезапно услышали замену смертного приговора; вы сосланы рядовыми солдатами в Оренбургский край... Мы все это знали и вам сострадали.
Но и прежде и после сего... первенствующим образом... Ваши стихи нашли себе ревностных почитателей в лице всех членов нашего дома. Ваше длительное пребывание в ссылке, вслед за тем отдаленность местожительств и природная скромность моих ныне покойных уже сыновей помешали знакомству и желанному для всех нас сближению с Вами. Достаточно Вам рассказать, что второй сын мой, «черный жучок» Александр — Санечка, в последние месяцы перед кончиной не переставая пел Ваш столь известный ныне повсюду гимн на мотив Марсельезы:
Вперед! без страха и сомненья,
На подвиг доблестный, друзья!
А умер мой «черный жучок» в 1848 году, 28 ноября, в год, когда три могущественнейших европейских государства полыхали огнем революции и мы все ждали... Помню, как я для моего Санечки переводил a livre ouvert только что вышедший «Коммунистический манифест». В те дни ваш гимн об «истине святой», о «путеводной звезде» удивительно до чего свежо и отрадно звучал!
Читая и вновь перечитывая другие Ваши стихи, порою мне кажется, что я их сам написал... ибо Вы выражаете мысли мои, живете чувствами моими. Не обо мне ли сказаны сии слова в Вашем «Раздумье»:
И чистых помыслов, и жарких упований
На жизненном пути растратил много я;
Но средь неравных битв, средь тяжких испытаний,
Что ж обрела взамен всех грез душа моя?
Увы, милейший Алексей Николаевич, ныне, под конец жизни, и впрямь горько признаться, что нету, нет вокруг нас отрадного рассвета, — «Повсюду ночь да ночь, куда ни бросишь взор...».
Боже ты мой! Сколько надежд, ожиданий, сколько твердой, временами нерушимой уверенности в поправлении судеб нашей несчастной России наивно питали мы всю нашу жизнь в тайниках наших душ!
Божий мир казался тесен
Для могучих, юных сил;
Как орел широкоплечий,
В беспредельность дух парил!
Ну, уже не говорю о разуверениях раннего отрочества, когда мы с Пассеком, любимейшим другом моим, мечтали об уничтожении злостного рабства, о благоденствии общем, о равенстве всех и каждого. В двадцать пятом году совершенная свобода — или во всяком-то случае конституционное правление — казалась так близка... И что же?.. Вот и Вы, будучи молодым членом кружка Буташевича-Петрашевского, вместе с юными Спешневым, Достоевским также почитали необходимым сокрушить крепостничество, пусть даже путем самого крайнего вмешательства в ход русской истории. Ох, какое это несчастье для нас, для России, это страшное крепостничество! Чем дальше жил я на свете, тем все менее стал уповать, что дождусь отмены его. Постоянные крестьянские выступления теребили и жалили наше правительство — вспомните-ка хотя бы середину пятидесятых годов... Но вот, слава всевышнему, я дожил-таки до реформы прошлого года. 22 1/2 миллиона крестьян обрели свободу. И что получилось? Земля русская, горькая, облитая потом и кровью нашего мужика, земля-то осталась такою же закрепощенной, как и была. Выкупы, отрезки и отработки, межевания и наделы... оброк, подати и недоимки, принудительные работы да телесные наказания... Ка-ба-ла... Новая кабала не лучше прежнего рабства, столь памятного мне по временам Екатерины. И не удивительно, что в прошлом году две тысячи с лишним селений были охвачены мятежами. Со всеми сторонними околичностями мне поведали очевидцы о восстаниях в Казанской губернии, в Самарской, в Симбирской. А потом я еще стороной разузнал о мятежах также в Пензенской и Тамбовской губерниях. И повсюду — расправы. Ужасно, ужасно! Милый мой Алексей Николаевич! и до чего же все это сходственно со сполошкой при Павле I в Орловском наместничестве, чему свидетелем я сам оказался в 1797 году! В те времена неистовствовал князь Репнин, пушками разметавший крестьян княгини Голицыной, графа Апраксина, а ныне — молодой (новый) граф Апраксин расстрелял в Бездне толпу в четыре тысячи человек! а вожаку незамедлительно — смертная казнь. В Черногае расстреляно сборище в десять тысяч безоружных. Как же тут вслед за Вами мне не воскликнуть:
...Гляжу ль я на дворцы, на храмы вековые —
Все мне о вековых страданьях говорит.
Столь разволновали меня все эти жаркие повести, и прошлое столь ясно предстало перед моим мысленным взором, что я, поверите ли мне, заболел. Два месяца лежу в одиночестве и все размышляю, все размышляю...
5 февраля
Подле меня, Алексей Николаевич, остался только один человек — старый друг, слуга, бывший мой крепостной камердинер Тимошка, такой же дряхлый, как я. Говорит, что при жизни моей не хочет он умирать, дал зарок меня проводить в последний мой путь на тот свет... Все, все мои радости, все мои горести он пережил вместе со мной. И теперь мы сызнова их переживаем в памяти нашей. Ах, эта память!..
После устрашающей картины восстания на Сенатской, когда пушки на глазах моих расстреливали ни в чем не повинных горожан, когда ломался лед на Неве и тонули толпы солдат, после семи месяцев мучительного ожидания, как-то решатся судьбы моих сыновей и любимых родных, близких друзей, я удалился в тот год в тишину. В тишину деревни, дабы в родовой усадьбе Чернь, в спокойствии сельской природы, найти наконец отдохновение. Но увы, отдохновения я и здесь не нашел. Лишь только я прибыл, воспоминания, как зыбкие тени, обступили меня и стали терзать мое сердце грустью и тоской небывалой. Воспоминания, воспоминания! Лучше, если б их не было! Как сказал Гёте в «Посвящении» к «Фаусту»:
Was ist besitze, seh’ich wie im Weiten,
Und was verschwand wird mir zu Wirklichkeiten, —
«Настоящее мне кажется отодвинувшимся в отдаленность, а что прошло, становится реальной действительностью».
Когда однажды поздним вечером после длительной паузы молчания с робостью подошел я и сел к нашим стареньким клавикордам, знаете ли, что полилось из-под моих дрожащих рук?.. Моя музыка — мой романс на стихи, которые рождены были Жуковским в столице, стихи о пребывании нашем в Черни́, о счастливейших днях, о годах, проведенных вместе в этой смиренной обители:
Минувших дней очарованье,
Зачем опять воскресло ты?..
Звуки клавикордов лились и лились... тише дыханья прильнувшей к листьям прохлады... Здесь, бок о бок со мною милый друг мой Жуковский пережил первые неземные восторги первой и вечной любви, затаившейся в сердце его до последних дней жизни. Вещими мне показались его слова о душе:
И зримо ей в минуту стало незримое с давнишних пор...
И с тех пор каждое утро, днем, вечером в старой усадьбе, под сумраком дубравной тишины, обступают меня милые призраки, поют вместе со мной:
Зачем душа в тот край стремится,
Где были дни, каких уж нет?..
7 февраля
Это письмо, дорогой Алексей Николаевич, тяжело мне дается. Пишу его с перерывами. Но бодрит меня непонятная сила и заставляет продолжать свои излияния.
Старший мой сын Алексей в 1836 году из Курляндского уланского полка был уволен в отставку и отпущен с обязательством безвыездно проживать в Орловской губернии. Здесь, в усадьбе моей, в 1842 году он и угас.
Два сына моих, два члена Тайного общества, в Сибирь не были сосланы, и это я воспринимаю как чудо. Однако их силы телесные, а первенствующе духовные, в корне оказались подорванными из-за событий 14 декабря. Участь их — не что иное, как эштафет, некогда посланный мною самим. И прогоны мною были уплачены до конца. То, что я, непослушник и неугомон, воспитанный на трудах Гольбаха и Гельвеция, Фонвизина, Радищева и Новикова, понимал и сочувствовал благородным воззрениям своих сыновей — это понятно. И я не раскаиваюсь. Наоборот: чем более я размышляю о горестях и напастях этих моих двух благородных безумцев, а также о горестях и напастях, постигших меня, тем крепче становится дух мой, тем выше вздымается грудь — а мысли о юных героях памятного декабря возвращают мне силы для жизни. И я уже не боюсь встреч с толпою знакомых видений, не боюсь, что страшные милые призраки опять обступят меня. Да, были в жизни моей и слабости, и колебания, были уступки, вполне присущие живому человеку: Homo sum et nihil humanum, как сказал Публий Теренций, вольноотпущенный раб древнего Рима. Но в бытии моем ничего недостойного не было. Не было и того, чего я мог бы стыдиться.