Тот бодро ищет боя...
О, всемогущее вино,
Веселие героя! —
так воины дружным хором вслед за певцом вторят последней строфе. А над станом, среди облаков, летят воинственные призраки великих предшественников, предводителей русского воинства. Певец к ним взывает: века пронеслись,
Но дух отцов воскрес в сынах;
Их поприще пред нами...
...Их тени мчатся в высоте
Над нашими шатрами...
В церемониальном стремительном марше проносятся вихрем образы могучих вождей — впереди Святослав в орлином полете, следом Дмитрий Донской подобно гибельной грозе, нависшей над врагами, Петр в сиянии бессмертной славы Полтавы. И на снежных высотах великан — непобедимый Суворов.
— Что с тобою стало, мой друг? — не удержался Плещеев. — Ты лиру свою перековал на остро отточенный меч, на секиру?..
— Подожди. О родине слушай:
Отчизне кубок сей, друзья!
Страна, где мы впервые
Вкусили сладость бытия,
Поля, холмы родные,
...Что вашу прелесть заменит?
О родина святая,
Какое сердце не дрожит,
Тебя благословляя?..
Жуковский вдруг замолчал.
— Ну, дальше, дальше! Как благоуханно!.. О родине никто еще не писал так... так проникновенно!
— Дальше? Дальше у меня нет ничего. Дальше я здесь у вас в Черни́ напишу. Все воинство русское вспомню. Каждому по заслугам воздам... Завтра же утром начну... впрочем, нет, послезавтра. В Муратово надобно съездить. Авось тетушка меня не отгонит. Машу увидеть... Этой мечтою живу... Каюсь. Повседневно, повсечасно
Вижу образ незабвенный,
Слышу сердцу милый глас...
В этой встрече хочу почерпнуть вдохновение.
В Муратове за столом возник, конечно, запальчивый спор между пленными офицерами о значимости наполеоновской тактики. Спор французов вырос в размолвку, а потом в жестокую ссору. И только деликатный Жуковский со своей обычной обходительностью сумел их успокоить и помирить.
Барышни веселились. Маша сияла, счастливая приездом Жуковского. Плещеев смотрел на нее и чуть удивлялся, как это сердце друга избрало именно ее своим идеалом. В ней много прелести, обаяния, доброты. Мягкий, задумчивый взгляд, пластичные руки, ум и начитанность. Но он предпочел бы, конечно, младшую сестру — живую, энергичную Сашеньку, неизменно веселую, жизнелюбивую, затевущую. Как она любит скакать амазонкой! и даже не только амазонкой, а по-мужски крепко сидит в аглинском седле, когда, конечно, матушка не видит ее...
Плещеевы, а вместе с ними Жуковский ждали все время, что Катерина Афанасьевна наконец-то пригласит его поселиться снова в Муратове, во флигеле, им же построенном, но нет! — она молчала.
После обеда Анна Ивановна, настроенная очень решительно, повела мужа с Жуковским к тетушке, в ее будуар. Сразу в открытую, как ей было присуще, затеяла серьезный разговор. Сказала, что бесчеловечно, жестоко препятствовать браку Жуковского.
— Дорогая Annette, — мягко, но внутренне вся ощетинившись, ответила Катерина Афанасьевна. — С добрым, милым Жуковским ведь уже было у меня изъяснение. Голову поэта охладить мудрено — он так привык мечтать! Все, что в законе христианском против выгоды его, кажется ему предрассудком. Ведь у меня с ним — общий отец, только матери разные: он незаконный сын наложницы Сальхи, пленной турчанки. Но все-таки брат.
Жуковский сидел на диване, потупившись, опершись локтями в колени, молчал. Плещеев вскочил. Все эти воззрения ему надоели. Церковь не знает о родстве жениха и невесты. Слухи одни. Подтверждающих документов нет никаких. Грех?! Что за вздор!
— Я готова, — сказала Анна Ивановна, — судьбою своею и своих сыновей отвечать за Базиля.
— Милый мой друг, ты меня ужасаешь! — всплеснула руками Протасова. — Ты все позабыла: бога, Машу, собственный долг по отношению к семейству своему... к нашему... Для нас постановлений церковных никто не переменит. Как?.. позволить жить моей дочери в любодеянии — ведь церковь не признает брака между родными... Я умру от раскаянья, что своею глупой привязанностью к Василию Андреевичу погубила его. И Машу мою погубила перед лицом церкви и бога.
— Ах, это все эгоизм, — не выдержал Жуковский, — ужасный эгоизм, исходящий только от суеверия.
— Не знаю, не знаю, чем это я заслужила такое несправедливое суждение о себе. — Катерина Афанасьевна заплакала. — Ежели ты видел бы мои слезы, пролитые за эти полгода во время молитв и раздумий... Ежели ты был бы прямым моим братом, каков ты в самом деле по крови, братом, без страсти твоей недозволенной, беззаконной!.. Подойди же ко мне. Позволь я тебя поцелую. И благословлю, как старшая сестра. Сестра, сестра, помни это! я сестра твоя по крови! Тещей тебе быть не могу.
Катерина Афанасьевна все плакала, плакала...
— Ты — свой, от одной плоти со мною. Ты брат. Ты это знаешь, и братом, но только братом останешься.
И тогда Василий Андреевич ей торжественно обещал: потом, когда он вернется... после войны... если вернется... то он почтет своим долгом... занять место ее охранителя...
Когда вечером выехали из Муратова, все в коляске мрачно молчали. И только около самой Черни́, в темноте, Плещеев брюзгливо пробурчал себе под нос:
— Закон... гм-фрхм!.. закон... Что есть закон?.. Вспоминается некий поэт, Жуковский как будто, вот что он написал:
Закон — на улице натянутый канат,
Чтоб останавливать прохожих средь дороги...
Иль их сворачивать назад...
Или им путать ноги!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В Черни́ Жуковского поселили в отдаленнейшем мезонине, куда не долетало ни единого звука домашней суеты. Даже завтрак, обед ему подавали в комнату. Только Анна Ивановна, по его пожеланию, иногда поднималась тихонько наверх и, пристроившись в соседней гостиной, играла еле слышно на арфе... Он даже арфу не раз рисовал в своих поэтических черновиках. Черновики... Мелкие, мелкие строчки, трудночитаемые, все перечеркнутые, перебеленные и опять перечеркнутые... В зеленом альбоме, на листе шестом... нет, седьмом... там, где кончились уже завершенные в Тарутине строфы, он торжественно вывел и подчеркнул:
Октябрь 13. Чернь
Сразу, единым потоком, вылилось:
Сей кубок ратным и вождям!
В шатрах, на поле чести,
И жизнь и смерть — все пополам...
Мысль перескочила. Перо само написало:
Тот наш, кто первый в бой летит...
Кто же, кто он, этот первый?.. О ком говорить прежде всего? Без всяких сомнений, прежде всего — о Кутузове:
Хвала тебе, наш бодрый вождь,
Герой под сединами!..
И полились строфы, одна за другой, — восемь, двенадцать, шестнадцать... двадцать четыре стиха о Кутузове.
Доверенность к герою!
Как не воспеть его убежденности в своей правоте, честности, силы довершить начатое — ведь доверия-то и недостает сейчас герою фельдмаршалу!
Вечером Плещеевы были поражены благородной смелостью их «звездослова»... Когда все клянут, обвиняют Кутузова... грозятся судом...
Нет, други, нет! не предана
Москва на расхищенье,
Там стены!!.. в Россах вся она!
Мы здесь — и бог наш мщенье!
Все эти дни Плещеев скрывал, чем он сам сейчас занимается в тиши своего кабинета. Даже клавишей старался не трогать. На нотных листах судорожно, торопливо набрасывал новые такты... Песнь в русском стане... Нет, она не должна напоминать прежнюю «пьяную песню» — Песню в веселый час, столь близкую по ритмической основе новому вдохновенному гимну... Этот гимн он сыграет Жуковскому... если получится...
А у Жуковского работа двигалась медленно: он задался целью посвятить каждому — каждому! — достойному воину несколько слов. По вечерам он их читал. Многие, многие заслужили хвалу. Раевский и его подвиг на мосту с сыновьями...
— Ермолов! — подсказывал другу Плещеев. — Коновницын!.. Твоя «поминальная книжица» так разрастается...
— А Фигнер?! — забеспокоился Лёлик. — Почему нету Фигнера?
— Будет и Фигнер. Что ты рассказывал о набеге его перед рассветом в Москву? И как он стариком появился...
А потом Давыдов, Платов, быстрый, как вихрь, атаман, Орлов Михаил... Сеславин — партизанам тридцать шесть строк. Но Растопчину, Барклаю де Толли — нет! ни единой!.. Беннигсену, начальнику штаба, хватит двух.
Они не примкнули к единой когорте бойцов за отчизну, их не найти у костра меж белых палаток на бивуаке.
Поэтический смотр военачальникам русской армии завершался... как вдруг... появился вернувшийся из Москвы Тимофей.
Он в Москве дождался минуты, пока последние солдаты наполеоновских войск не уйдут из столицы. Выпал снег, но Мортье, проклятый маршал Мортье со своим арьергардом все еще оставался: ему надо было выполнить приказ Наполеона, достойный вандалов, — взорвать древний Кремль.
Несколько дней шла подготовка: саперы подкапывали башни и здания, закладывали пороховые бочки и фитили... День взрыва назначен. Погода холодная. Мортье с войсками ушел наконец за пределы Москвы. В два часа ночи он издали пушкой подал сигнал... И началось...
Первый удар был оглушающим. Заколебалась земля. Во многих домах посыпались стекла, обрушились потолки, потрескались стены. Людей выбрасывало из постелей. Взрыв был слышен за восемьдесят верст от Москвы.
И — тишина. Только шум от дождя. Потом раздалось еще несколько взрывов. Шесть или семь. И опять тишина.
Когда рассвело, тучи рассеялись, в вышине — засверкала золотая глава Ивана Великого. А‑а!.. он остался не сокрушенным! Он стоял непоколебимо и гордо, словно олицетворяя величие протекших веков. Только крест золотой снят французами и увезен в Париж, чтобы водрузить на куполе Дома инвалидов.