Песня поет, звучит в унисон, в лад с природой и с человеком, мыслящим и мечтающим о счастье людей...
Играл Плещеев осторожно и ласково, лишь иногда мягко выделяя аккорд, необходимый ему. Пальцы его говорили. Они сказывали задушевную быль о смелых сынах великой России. Иногда, снимая на мгновение руки, Александр прислушивался к невесомому угасанию звуков, приникая к затаенному смыслу непостижимой слиянности слова и музыки...
Отчизне кубок сей, друзья!..
Страна, где мы впервые
Вкусили сладость бытия...
Поля, холмы родные...
Анна Ивановна, напевая, проникновенно и точно следовала за мелодией.
Сей кубок — мщенью! други — в строй!
И к небу грозны длани!
Тревожно рассы́пались, затрепетали нервные нотки и разлетелись, подобно испуганным птицам. И повелительный возглас, непобедимый и гневный, остановил ритмы ропота, топота звуков. Стоп! Subito imperioso!.. Лунин вздрогнул.
Вожди Славян, хвала и честь!
Свершайте истребленье;
Отчизна к вам взывает — месть!
Вселенная — спасенье!
Жуковский вдруг оглянулся: что-то там произошло, там, за окном... что-то там изменилось из-за этой властной, покоряющей фразы...
Да, в парке шел первый снег. Небо затянулось угрюмыми тучами.
...О, страх карающего дня!..
Шел мелкий снег, а песня трепетала, вырываясь наружу — к буранам, коловоротам. К отмщению! Ей стало тесно в этом теплом кабинете, она бьется о стекла, о стены, о лепной потолок. Вслед за ней струны старенького фортепиано тоже волнуются — дрожат и взывают. А мелодия ширится и наконец заглушает все чувства, все помыслы титаническим звоном и грохотом.
Друзья, прощанью кубок сей!
И смело в бой кровавый
Под вихорь стрел, на ряд мечей,
За смертью иль за славой!..
Лунин сидел, нахмурив черные брови.
Внезапное diminuendo... И показалось, будто тихо отворилась дверь и кто-то вошел, старый, неуклюжий и ласковый. Присел на диван рядом с Жуковским. Положил руку ему на колено. Иль это марево?..
Все сразу затихло. Нет больше ни музыки, ни пения, ни снегопада. За окнами снова солнце сверкает, и в лазури небес — ни единого облака. Плещеев захлопнул альбом.
— Что такое? Мне все это пригрезилось? — спрашивает Жуковский. — Неужели я спал?.. Кто сюда приходил?.. Мне показалось, будто фельдмаршал...
Плещеев и Анна Ивановна рассмеялись. Никого не было здесь. Получается, поэт просто уснул. Вот что значат бессонные ночи.
Нет, нет!.. Он не дремал! Он может сейчас без аккомпанемента спеть все, что исполнялось. На память спеть. Это музыка его перенесла из настоящего в область иллюзий. Она расчудесна. Гимн Плещеева будет распевать вся Россия... ежели только стихи придутся по вкусу... ежели их... Впрочем, нет... музыка... музыка — выручит!
Лунин поднялся, на вид такой же суровый и замкнутый.
— Василий Андреевич, я с вами особо поговорю. Вы свершили великое дело. Александр, прошу тебя ко мне заглянуть. — И вышел.
Жуковский обнимал Плещеева, целовал, благодарил.
Немного погодя Плещеев зашел в комнату Лунина.
— Ты мной недоволен, Мишель?
— Нет. Доволен. Вчера ты мне говорил, будто ничего в жизни не сделал и будто ты человек ординарный. Если бы на протяжении всего твоего бытия ты создал только одну эту песнь, то мог бы умереть с чистой совестью и спокойной душой, говоря себе самому: «Ради одного этого стоило жить». И никогда не называй себя больше посредственностью. А также суфлером. Это можно будет принять как... кокетство.
— Ты это серьезно, Мишель?
— Серьезно. Сегодня ты несказанно в глазах моих вырос, обрел былую значительность и — более того — стал для меня... снова незыблемым авторитетом. Как в детские годы.
— Мишель!.. Возьми мой кинжал.
— Не возьму.
— Возьми!.. Убей Бонапарта!
— Теперь, когда я думаю об убийстве его, каждый раз мне вспоминается Лёлик. Это новый анекдот в моей жизни.
— Алеша — и ты... Разве вас можно сравнить?..
— Нет! Не возьму. Но есть у меня к тебе просьба другая. Дай мне несколько страниц нотной бумаги. Зачем?.. Я перепишу твою музыку и увезу с собою в полк. Тихо, тихо!.. Сентиментальный чудак! Меня нельзя обнимать, — ты знаешь, я ранен... Да, на дуэли. Не спорь. А теперь утри свои глаза и пришли мне бумагу.
В передней послышались звонкие голоса:
— Полундра!
Это братья Алеши прибыли из имения Тагино. Были приняты и сданы на этот раз по строгому счету — по пальцам. Привез их учитель чистописания и живописи художник Маньяни. Вот поэтому-то сразу же после обеда всех в доме засадили в круговую портреты писать. Девочек не допустили, и они подняли рев.
Жуковский нарисовал Плещеева в профиль, удачно схватив его чуть прищуренные насмешкой глаза и саркастическую улыбку с язвительными ямочками на щеках. Взбив на темени задорный хохолок и ехидные бачки, подписал дату рождения его и оставил с проникновенною пространною надписью:
Мой, нежной дружбою написанный, портрет
Тебе как дар любви в сей день я посвящаю…
Нарисовал он также Лёлика на первой — чистой — странице заветного альбома с медным ромбиком. Упрямый подбородок, глубокие глаза и взбитый по моде кок, свисающий на лоб. Портрет оставил себе.
Жуковского все рисовали. Все, кроме Лунина, сидевшего тут же, но занятого перепискою нот. Батюшка сказал, что у Лёлика вместо Жуковского получился вывернутый наизнанку лимон, у Санечки — корова без рог, у Гриши — окрыление, у Петуты — покорежившаяся Спасская башня. Доктор Фор превзошел на этот раз себя самого — нарисовал акварелью, как Гриша определил, «геометрическое уравнение времени с тремя неизвестными». До такого фантастического абсурда мог додуматься мальчик! Анна Ивановна и Плещеев портретов своей работы не показали. «Скромничают... — подумали мальчуганы, — вероятно, сходство им удалось лучше всех нас». Маньяни трудился старательно, с вдохновением. Обещал закончить к утру.
Во время сеансов читали вслух рукописную копию новой басни Крылова, присланную Чернышевым. Ныне Крылов стал знаменитостью: семь лет назад в нем раскрылся талант баснописца. Дмитриев, теперь «патриарх российской словесности», разгласил всенародно, что басни — истинный род в сочинительстве Ивана Андреевича — наконец-то он «нашел себя». С шумным успехом шли в театрах его комедии и волшебно-комическая опера Илья Богатырь, в которой зрителей подкупала любовь Крылова к русской старине, к сказке, к повериям и поговоркам. А вот недавно с привычною смелостью и хитрецой, прикрывшись иносказанием, встал на защиту Кутузова в те дни, когда фельдмаршала повсюду третировали, — в басне Обоз противопоставил молоденькой хвастливой лошадке старого, опытного и терпеливого коня, который при спуске с высокой горы спас перегруженную горшками телегу.
— До чего же стал хитрым Крылов! Тебе, милый поэт, следовало бы у него поучиться...
Жуковский смутился. Лунин, ухмыляясь, ему объяснил:
— В вашей поэме, Василий Андреевич, сгинул куда-то император российский. Столько героев, а царя среди них — нет! Неужели вам не понятно, что в лучшем случае поэму из-за этого одного замолчат? Даже Крылов в прежнее время не избежал печальной участи прославлять самодержавцев.
Единственный Карамзин уклонился от славословий Екатерине. И пришлось ему в добровольной ссылке в деревне отсиживаться.
Жуковский, мрачный, ушел в свою комнату. Долго там пропадал. Работа не клеилась. Всего только восемь строк — императору, двадцать четыре — Кутузову. Неприлично?.. Ну и пускай.
Вечером Лунин сел к фортепиано и сыграл наизусть Певца... с начала и до конца. Пополнял его своими вольными вариациями. Плещеев не мог скрыть восхищения — каким пианистом стал бывший мальчуган!
— Ерунда. Сначала, в детстве, я играл по слуху, не зная даже нот. Потом, вместо того чтобы повторять чужие напевы, чужие чувства и мысли, стал воплощать свои личные. Под моими пальцами инструмент послушно выражает все, что я захочу: мои мечты, мое затаенное горе и радость. Он стонет, плачет, смеется, — ну просто заменяет меня. Вот весь секрет. И в этом — первостепенная радость жизни моей.
К утру «вдохновенный Маньяни» закончил портрет, нарисованный мастерским карандашом на чудесной веленевой бумаге. Жуковский был очень похож, правда, заметно осунувшийся, но молодой, красивый, задумчивый. В день отъезда поэт отправил этот рисунок в Муратово и приложил к нему размышление: «Вот вам стихи, и с ними мой портрет...»
...Вы скажете: печален образ мой;
Увы! друзья, в то самое мгновенье,
Как в пламенном Маньяни вдохновенье
Преображал искусною рукой
Веленевый листок в лицо поэта,
Я мыслию печальной был при вас,
Я проходил мечтами прежни лета...
В конце послания пометил:
Писано в Черни́ 22 октября 1812
Жуковский уезжал вместе с Луниным. Перед прощанием Лёлик подарил Жуковскому записную книжку с золотым обрезом. Карманного размера, дюйма четыре в длину и три в ширину, нежной светло-коричневой кожи, с золотой инкрустацией на переплете и на корешке, она пленяла благородством отделки. Но главная прелесть — поэтическое посвящение Лёлика, — на титульном листе неустоявшимся почерком было тщательно выведено:
МОЕМУ ДРУГУ ВАСИЛИЮ АНДРЕЕВИЧУ ЖУКОВСКОМУ
О ты, который всем любим, о ты, мой друг Жуковский.
Всё хо́чу быть, как ты, стихотворенец русский.
Теперь я буду говорить любви моей для вас,
Но нечего твердить, что я сказал уж двадцать раз.