Встреча с другом раннего отрочества овеяла Плещеева вольным духом прошлых лет. Он почувствовал себя освеженным, очищенным.
С того дня чуть ли не ежедневно стал заходить Плещеев к Плавильщикову. Они молодели, встречаясь. Давнишняя дружба позволяла им быть откровенными. Василий поведал приятелю, что сам он страстно мечтает стать членом того или другого тайного общества, которые, как он чуял, одно за другим зарождаются в Петербурге, однако чувствует себя слишком старым для этого.
— Бог мой, мне скоро пятьдесят. Я отец семейства. Часто болею. Новое поколение иное, чем наше: оно любит учиться. А я... мне уже поздно. Поздно вместе с юнцами посещать, например, лекции политических наук у профессоров Германа, Галича и Куницына, читаемых на приватных квартирах. На них многие ходят. Федор Глинка, Никита Муравьев, Пестель, Бурцов. Книги они у меня покупают. А мне уже не учиться, а учить время приспело.
Носился Плавильщиков с мечтою об учреждении общества для распространения училищ «по методу взаимного обучения», изобретенному Ланкастером. Плещеев в Черни́ учредил уже нечто подобное. Единомышленников Василий себе подобрал: полковник Федор Глинка, адъютант Милорадовича; книготорговец Сленин; а председателем соглашается быть известный график и медальер граф Федор Петрович Толстой. Секретарем привлекут Кюхельбекера.
В день ординарного собрания «Арзамаса», 27 августа, Плещеев так заговорился с Плавильщиковым, что позабыл совершенно о времени и на долгожданное заседание в квартире Тургеневых опоздал.
Он вошел во время речи президента. Облеченный в председательский красный колпак, Блудов говорил, что согражданин «Ахилл», то есть Батюшков, был уже избран два года назад. Но долго скрывался вне Петербурга. Наконец — поверить ли глазам? — он здесь. И, как положено статутом, служит панихиду очередному покойнику «Беседы».
Батюшков, невысокий молодой человек с девичьими чертами лица, с русыми вьющимися волосами и бегающим взглядом, по принятой традиции произнес «отходную» некоему Соколову, «подьячему из подьячих». И тут очень кстати пригодилось дарование Александра Алексеевича — он сел за фортепиано, ловко забарабанил церковный канон и вдруг вывел из него в том же ритме, в той же тональности ликующий вальс. Все засмеялись.
Потом президент объявил Плещееву выговор за опоздание, и хохот сменился общим гоготом гусиным — кто-то, кажется, Жихарев, очень похоже передавал шип гусака, Плещеева за провинность обрядили в белый колпак, но вместо вступительной речи ему, то есть «Черному врану», дозволили спеть Столовой устав, положенный им же на «нотные завывания».
Он осмотрелся. «Статного лебедя», то есть Никиты Муравьева, на собрании не было. Также не было Пушкина.
— Он в зверинце. Наблюдает природу звериную.
— Тигр, он рассказывает, самый смирный из них.
— Быть не может. Ведь тигр — Аракчеев.
— Аракчеев страшнее, чем тигр.
— Беззаконные друзья моего сердца! — поднялся серьезный и солидный генерал-майор с огромным, сильно облысевшим лбом, Михаил Орлов, самый положительный член «Арзамаса», начальник штаба седьмого корпуса. — Получено мною письмо из Москвы, от князя Вяземского, то бишь от «Асмодея». Вот оно, — и Орлов, передав поклон Вяземского членам собрания, огласил его проект журнала.
Настроение собрания переключилось. Мысль о журнале всех захватила. Батюшков раздумчиво произнес:
— Трудиться — буду. Если могу быть полезен. — И скромно добавил: — Если здоровье поможет...
Николай Тургенев обещал для журнала статью Сравнение заслуг Франции и Англии. Дашков даст стихи Давным-давно.
— Стихи Жуковского и Пушкина — прежде всего! — не мог удержаться Плещеев.
— «Статный Лебедь» Никита из штаба любезнейшего императора обещал прислать в журнал отрывки исторические.
И вдруг Николай Тургенев, покрывшись неровными красными пятнами, с яростью заговорил — о свободе печати! Стал обрушиваться на проповедь «благоразумной» свободы печати. Ха-ха! под протекторатом «благоразумной» цензуры... Ведь благоразумие цензуры, как известно, понятие, равнозначное с благоразумием полицейским. Ведь сейчас, например, «благоразумной» цензурой слово «конституция» изгоняется. Воском заливают уста. От волнения Николай стал ходить взад и вперед. Хромота его стала приметней и еще более подчеркивала душевную бурю.
— Дымится, Николай, голова твоя, как Везувий, — добродушно пошутил Орлов. — ты весь пылаешь пламенем геройства.
Тут Блудов заметил неблагородное поведение «арзамасского опекуна»: Александр Иванович Тургенев — Эолова арфа — заснул. «Ни дать ни взять Безбородко», — подумал Плещеев. Жуковский предложил такое решение: ему от арзамасского гуся оставить одну лишь ободранную гузку.
— Последнее обстоятельство — самая жестокая казнь, — ответил очнувшийся Александр Тургенев, на голову которого перекочевал белый колпак. — На гузке нетронутой были сосредоточены все надежды мои, ибо мне ведомо, до чего она пухла и жирна. Идем ко столу. Притиснем округлости наших седалищ к поверхностям седалищной мебели, как князь Голицын говорит.
— Этот гаситель? Гаситель всех светочей?
— Отвернемся от гасителей светоча и поглядим на географию, — воззвал «Светлана»-Жуковский. — В пятнадцати верстах к северо-востоку от Арзамаса, в Ардаматском уезде, берет свои истоки знаменательная речка Пьяна. Путь ее длителен — триста верст — и русло извилистое: то туда, то сюда, как у пьяного. Подобно течению Пьяны, извилиста наша беседа.
Марш За жареным гусем, сочиненный Плещеевым, заглушил речь Жуковского. Тургенев получил свою гузку, и все подхватили припев.
Потом опять говорили о пользе отечества, об образовании общественного мнения, о распространении познания изящной словесности, о распространении мнений вообще. Говорили о рабстве народа, и Николай Тургенев снова произнес пылкую речь о гибельности крепостного права в России.
— Михаил Федорович, вы предугадали настроения наши. Неистощимая веселость прискучила нам, — каялся Орлову «арзамасский опекун» Александр Иванович.
— Дело жизни касается свержения исконного рабства крестьянского! — подхватывал Николай. — Кровь у меня не течет, а клокочет. Голова полна замыслов. Сознаю, что, увы, не рожден я для решительных действий, но знаю, как это надобно. Поэтому не живу, а страдаю.
— Сограждане, братцы и сахары! — возгласил «непременный секретарь» «Арзамаса» Жуковский. — Как пишет мне Вяземский, шуточные обряды, галиматья, ритуал заседаний — в «Арзамасе» только лишь наружная форма. Галиматья наша не всегда глаголет бессмыслицу. И да послужит для вас доказательством Адвокат Пателен. Это фарс. Автора нет. Фарс народный. Четыре столетия отделяет нас от него, но до сих пор мы видим повседневно пред собою тех же суконщиков, тех же судейских и тех же баранов. Опоздания мы еще не простили «Черному врану». Поэтому для защиты подсудимого предоставим слово его Адвокату.
— Пусть говорит адвокат! Слово Адвокату Пателену!
Как ни упирался Плещеев, его все-таки заставили прочесть средневековый фарс. Все дружно хохотали, и на этом ординарное собрание «Арзамаса» торжественно завершилось.
А через несколько дней по всему Петербургу волной прокатился слушок о небывалом таланте орловчанина, друга Жуковского. Тургенев, что ли, о том раззвонил?..
Судьба Жуковского наконец определилась: в начале октября ему необходимо ехать в Москву, где собирается двор. Но он захотел перед этим во что бы то ни стало съездить в Дерпт. Во-первых, повидать двух дочек Плещеева, проживающих временно у Маши. Во-вторых, порядок в семье навести: Воейков опять разнуздался. Пьет, буянит, одного часа не может прожить без истерик и сцен. Обещался как-то убить Мойера и Жуковского, а потом зарезать себя самого; другой раз пригрозился Машу выкинуть на улицу... за ноги! Катерине Афанасьевне заявил, что ненавидит ее. Она в полном отчаянье: такова расплата за все заботы о нем. От расстройства у тетушки нервная рвота, у Маши кровь горлом идет. Занятия Воейкова в университете запущены, ректор им недоволен. Нет, нет, надобно ехать.
И Плещеев был рад поездке друга к Протасовым: двух сироток его — Варю и Машу — он в Петербург привезет... Пора им в семью возвращаться.
Четвертого сентября Жуковский поехал повидать Карамзина в Царском Селе и захватил с собой Плещеева и Алешу. Там, у Кухонного пруда, Жуковский нанимал квартиру, чтобы было где остановиться в случае наездов.
Перед посещением Карамзина решили прогуляться немного. Миновав березовую рощу, обогнули Лицей и, пройдя под его арку, свернули направо, вдоль фасада Екатерининского дворца, сейчас опустевшего из-за отъезда двора. Алеша, пораженный величием здания и открывшейся перспективой, молчал, впиваясь жадным взглядом в сказочную красоту архитектуры и парка.
Оставив слева Агатовый павильон, направились по пандусу Камерона, по широкой, длинной дубовой аллее на высоком холме, бывшем некогда Катательною горкой, и подошли к серой Гранитной террасе, обращенной в сторону огромного озера. Павильоны по берегам красные, белые. А правее из воды возникает белая ростральная колонна на усеченной пирамиде из красного мрамора...
— Чесменская колонна, — торжественно возгласил Жуковский.
Отсюда, издали, были четко видны стаи скользящих по воде лебедей. Пошли по направлению к пристани — к площадке с широкими ступенями и круглыми тумбами. Но еще не дойдя до нее, пробираясь по дорожкам веселого цветника, Жуковский остановился и стал внимательно всматриваться вправо, в тень молодых деревьев. Там, на скамье, виднелась напряженная спина поджарого юноши с курчавой головой, — локтем опершись о колено, он сосредоточенно вглядывался в темную скалу перед собою.
— Смотрите, у фонтана Молочница Пушкин сидит. Молодой чудотворец.
Подошли. Пушкин обернулся лишь после того, как Жуковский окликнул его. Быстро, как будто испугавшись, вскочил, поздоровался. Рассеянно, торопливо пожал руки новым знакомым и, уже не садясь, опять устремил взгляд на фонтан.