Судьба Плещеевых — страница 40 из 106

На гранитной глыбе бронзовое изваяние девушки в античной тунике. Сидит в грациозной, условно-изысканной позе, опершись грустно поникшею головой о ладонь правой руки. А в левой, безвольно опущенной, держит черепок разбитого кувшина. Из него непрерывной струей течет студеная прозрачная вода.

Неожиданно Пушкин заговорил — очень быстро и страстно, словно кого-то оспаривая, — о том, что скульптору была предложена темой басня Молочница, или Кувшин с молоком Лафонтена: Перетта, крестьянская девушка, несла на голове горшок, чтобы продать молоко на базаре. Дорогой она размечталась: вот на вырученные деньги курицу купит и выведет десяток цыплят. А если их в продажу пустить, то получится некая сумма, которой достаточно будет... и так далее... Но тут она оступилась, горшок упал и разбился. Мораль: воздушных замков не стройте напрасно.

Но русский художник создал нечто значительно большее. Вместо темы «крушение мечты» он воплотил в изваянии идею о вечности. Вечность движения...

— И грусти, — добавил Жуковский, — видишь, как дева печальна.

— Нет, это скорей не печаль, а мечта. Мечта о Прекрасном. О величаво-прекрасном. — Пушкин был очень серьезен. Даже побледнел от волнения. Стал вспоминать, как он еще мальчиком, когда его Александр Иванович Тургенев привез сюда для поступления в Царскосельский лицей, в первый же день пришел к этому камню и был околдован вечным движеньем воды. И сейчас, спустя годы, струя продолжает изливаться все так же. Пройдет еще множество лет, десятилетий, даже веков; сменятся поколения; войны, ураганы и грозы промчатся над отечеством; разрушатся устои монархии; взлетят на воздух дворцы; но ключ кастальской волной вдохновения будет неизменно все так же поить пришельцев, жаждою истомленных, утолять жар их сердец. Вечность движения воды — это символ вечного движения мысли. И творчества. То есть поэзии.



Автографы четырех поэтов: Жуковский, Батюшков, Пушкин, Плещеев. Коллективные стихи. 4. IX. 1817 г. Царское Село. ИРЛИ (Пушкинский Дом)


Пока юноша говорил, Плещеев за ним наблюдал. Смуглый и худощавый, с мелкими чертами лица; выдвинута вперед нижняя половина лица... По первому впечатлению внешность его может показаться простой, заурядной. Но если вглядеться в глаза, то сразу покорит задумчивая глубина. И благородство. Но главное — мысль. Проницательная, проникновенная мысль.

Но тут внимание отвлеклось: приближался миниатюрный молодой человек с волнистыми волосами.

— Батюшков!.. Костя!.. Ты здесь?.. почему?..

— Я живу в Петербурге, у Екатерины Федоровны Муравьевой. Она меня просила съездить сюда, Карамзина навестить. Никита прислал ей из Москвы новое творение Вяземского. Могу и вам прочитать. Прощание с халатом. Или нет, пусть лучше Плещеев прочтет.

Вяземский, расставаясь с беззаботной, уютной жизнью в Москве, в стихах обращался к халату, метафоре спокойного домашнего быта, верному товарищу неги и вдохновений. Теперь, в Варшаве, предстоят ему деловые заботы, а музы и любимый халат будут обречены на забвение.

Тут же было решено огласить новые стихи в «Арзамасе».

— А сейчас напишем совместно поэту краткое послание. Тоже, конечно, в стихах.

Но Батюшков с кислой миной ответил:

— Писать я не умею: я много уписал.

Пушкин продолжил, прозаическую фразу превратив в стихи:

Я дружбой пламенею,

Я дружбе верен стал.

Плещеев взглянул на Жуковского, обнял его и произнес:

Мне дружба заменяет

умершую любовь, —

но тотчас осекся, подыскивая рифму. Закончил за него Жуковский:

Пусть жизнь нам изменяет:

Что было — будет вновь.

Тогда Батюшков потребовал немедленно весь этот экспромт записать. Но ни у кого не оказалось карандаша. Пушкин вызвался раздобыть карандаш рядышком, в павильоне — там всегда сторож в запасе держит чернила — и помчался стремглав налево, вдоль берега, — к пышному, нарядному Гроту. Однако этот Грот был вовсе не рядышком.

Но как он побежал!.. как побежал!.. Александр Алексеевич помнил себя легким, быстрым бегуном, однако такого проворного бега он даже в отрочестве никогда не мог бы развить. Все молчали, наблюдая, как Пушкин стремительно, резко и ловко преодолевает дорогу, словно играя.

— Ну и бегун! — восхищенно проговорил Батюшков с огоньком в больших беспокойных глазах.

Но тут сорвался неожиданно с места и сломя голову пустился вдогонку Алеша: во что бы то ни стало хотел перегнать молодого поэта. Пушкин не знал, что кто-то следом бежит. А расстояние между ними быстро уменьшалось.

— Наддай, Пушкин, наддай! — шептал в азарте Батюшков.

В глубине души Плещееву хотелось, чтобы первым Лёлик пришел. Жуковский старался сохранить беспристрастный вид.

Алеша с Пушкиным почти уже поравнялся. Но в это мгновение старый служитель в ливрее, стоявший в дверях павильона, вытягивая руку вперед, что-то начал кричать недавнему лицеисту. Пушкин, кажется, понял и оглянулся. Увидев молодого Плещеева, загорячился, наддал и, собрав, надо думать, последние силы, несколькими прыжками вскочил на ступени.

Оба исчезли в растреллиевском павильоне. Однако скоро вышли одновременно и, смеясь, направились обратно, теперь уже шагом. Один нес чернильницу, другой — пук перьев. Оба тяжело дышали.

Пушкин с горячностью стал сразу же, как ни в чем не бывало, продолжать прерванную беседу о Вяземском, об отъезде его, — он, видно, не хотел, чтобы их бег наперегонки обсуждался, стремясь показать будто все это... так... пустяки. Сев на скамью, стали записывать стихи, каждый — своею рукой им сочиненные строки. Поставили дату, место их пребывания, расписались, Плещеев — последний (обвел свою фамилию затейливой закорючкой). И неожиданно для себя внизу нацарапал корявым пером:

Зачем, забывши славу,

Пускаешься в Варшаву?

Пушкин тогда закричал — нет!.. отставать он не хочет! И, выхватив перо, приписал:

Ужель ты изменил

Любви и дружбе нежной

И резвости небрежной...

На мгновение задумался: чем бы завершить свои три стиха? — но Батюшков и Жуковский в наплыве поэтической резвости поторопились сами закончить:

Но ты все так же мил...

Все мил — и неизменно

В душе твоей живет

Все то, что в цвете лет

Столь было нам бесценно.

— Ну, хватит! Записали?.. Каждый свои стихи записал?.. Тогда — к Карамзину!

Плещеев, сложив аккуратно листок, убрал его в бумажник. Направились к выходу из парка. Историограф жил неподалеку, в Кавалерских домах.


Но Карамзин был не в духе сегодня. Сумрачно поздоровавшись, выслушав вести о шурине, о Прощанье с халатом сказал иронически:

— В Варшаву князь за конституцией скачет. Еще бы... В Европе всюду и везде шумят о конституциях... Сапожники, портные хотят быть заседателями. Ныне покойная Французская революция оставила семя, наподобие саранчи: из него выползают гадкие насекомые. Если бы у меня был веселый характер, я стал бы смеяться. Но, будучи меланхоликом, хмурю брови на бесстыдное шарлатанство и лицемерие.

Никто оспаривать его не посмел. Пушкин насупился. А Плещееву вспомнились беседы с Николаем Михайловичем в Знаменском, когда он говорил о слезах, пролитых им после казни Робеспьера, о благоговении, с которым он к нему относился, о трехцветной кокарде, которую носил, был энтузиастом Конвента... Неужели и это все позади?..

Батюшков передал Карамзину приглашение Муравьевой переехать с осени к ней, в ее дом на Фонтанке. Хватит ему с семьею у какой-то Баженовой на Захарьевской ютиться. Весь второй этаж пусть Карамзины занимают: все-таки ближайший друг ее мужа покойного.

Карамзин поблагодарил — там видно будет — и повел гостей к вечернему чаю.

В женском обществе оживились. Пушкин дурачился, читал чуть нараспев, в ритмическом соответствии с музыкой, лицейские куплеты свои. Плещеев аккомпанировал. А там были строфы, весьма откровенные:

С позволения сказать,

Есть над чем и посмеяться;

Надо всем, друзья, признаться,

Глупых можно тьму сыскать

Между дам и между нами,

Даже... даже... меж царями,

С позволения сказать.

Последняя строка, по старинным традициям, повторялась в каждом куплете.

Пришлось и Плещееву читать свои шуточки. Во время Сказки о трех возрастах все хохотали, заразительней всех Пушкин. Потом он скрылся внезапно. Немного погодя обнаружилось, что пропал куда-то и Алексей. Для Плещеева это было весьма неожиданно: Лёлик никуда без предупреждения не отлучался.

Жуковский тем временем с увлеченностью говорил о даровании Пушкина:

— Он — надежда нашей словесности. Только боюсь, чтобы, вообразив себя зрелым, он не помешал себе созреть. А ему надобно непременно учиться. Ах, как много учиться! Тогда этот будущий гигант всех нас перерастет.

— Да, пусть бы только парил, этот молодой орел, — сказал Карамзин. — Не остановился бы в полете.

Алеша вернулся в домик Жуковского поздно, возбужденный, но трезвый. С виноватым видом просил прощения за отлучку. Но куда уходил, не сказал.

Перед тем, как ложиться, Александр Алексеевич достал из бумажника нынешний заветный листок. Пустяк, разумеется. Гали-матья, по-арзамасски. Но все-таки стихи Плещеева в одном ряду со стихами лучших поэтов нынешнего времени. Себя поэтом он, естественно, не считал. Тень трех гигантов затмит, закроет, конечно, Плещеева; имя его потускнеет. Но все-таки... все-таки в этих строках оно сохранится надежнее, чем в эпитафии надгробной плиты. Ее зашифрованный смысл: он был их современником.


* * *

Утром хотели выехать в Петербург. Но уж очень погода была соблазнительная. А тут еще прибежал жизнерадостный, как солнышко, Пушкин и стал уговаривать остаться на сутки: Алексея ждут вчерашние приятели, недавние лицеисты, кроме того, еще Пущин приехал, а вечером можно будет всем встретиться вместе...