Судьба Плещеевых — страница 41 из 106

Жуковский с присущим ему добродушием согласился. Плещеев дал Лёлику разрешение отлучиться. Юноши немедленно скрылись.

— Выходит, мы для них уже старики...

Весь день «старики» бродили по парку. Алексей не вернулся даже обедать. Только лишь перед закатом пришел все так же сияющий Пушкин и заторопил идти к берегу Большого озера, в Грот, — сейчас бывшие лицеисты пригонят лодки туда из «Адмиралтейства». Убежал.

Передвигавшееся к западу солнце озаряло пламенем синюю гладь. Чтобы спрятаться от нестерпимого блеска, зашли в центральный зал нарядного белоснежного Грота с изысканной декорацией стен. В дверях перепутанная прозрачная паутина кованой железной решетки с узорами медных орнаментов напомнила Плещееву другую решетку... напомнила пирата Ламбро Качони и де Рибаса, осьмнадцатый век.

Издалека донеслось юношеское пение... гитара! Ясный, гибкий тенор заливался и тремолировал, словно сам наслаждался, захлебываясь перекатами голоса. Так итальянцы поют. Звучный молодой баритон вторил ему чисто и удивительно точно. Маленький хор подпевал.

Слева неторопливо приближались две лодки, взмахами весел распугивая лебедей. Уже отчетливо слышался хор и гитара. Внезапно Плещеев узнал мелодию песни: да ведь поют Певца во стане русских воинов!.. И музыка, без всякого сомнения, — его!.. Жуковский заметил, что, однако, слова... н-да... слова-то — другие!..

Лодки причалили. Юноши стали выскакивать. Каждому по восемнадцати — девятнадцати лет. Двое в военном.

Пушкин всех представлял.

Владимир Вальховский — новоиспеченный прапорщик Генерального штаба. Пущин Жано — тоже прапорщик, однако лейб-гвардейской Конной артиллерии. Остальные — партикулярные. Дельвиг — «ну, этот сонный ленивец». Яковлев Мишель — «паяс» лицейский. А два музыканта — певца, — тот, кудрявый, с огнем в черных глазах, с гитарою, — Николушка Корсаков, это он, кто первый на музыку стихи Пушкина. К живописцу положил; второй, Верстовский, — приятель его, в лицее в Царском Селе не воспитывался, хотя превосходно поет все лицейские гимны. Недавно он уже выступил на театре как сочинитель музыки и переводчик французского водевиля Сентиментальный помещик.

— Ну что ж, поплывем наперегонки с лебедями.

С веселым гомоном начали снова размещаться по лодкам. Вместе с Плещеевым и Жуковским в одной шлюпке оказались два музыканта — Верстовский и Корсаков. Зазвенела гитара, весла взбудоражили спокойную гладь, и лодки рядом почти заскользили по озеру.

— Что за песню вы только что пели?

— Это один из наших «гимнов лицейских». Слова, разумеется, Пушкина. А мелодия та же, что и в песне Певец в русском стане. Вам понравилось? Повторить?.. Корсаков запевай!

Друзья! досужий час настал;

Все тихо, все в покое;

Скорее скатерть и бокал!

Сюда, вино златое!

Да, да, мелодия та же. Та самая. А есть какая-то неизъяснимая прелесть в этом хоре лицейском. Запевала сидел на высоком носу, тоненький, изящный, с черными, громадными, блестящими глазами. Он расположил Плещеева к себе — и голосом, и редким мастерством владения гитарой, и каким-то исключительным человеческим обаянием.

Дай руку, Дельвиг! Что ты спишь?

Проснись, ленивец сонный!

Ты не под кафедрой сидишь,

Латынью усыпленный.

Яковлев в соседней лодке зачерпнул ладонь воды и полил голову Дельвига. Дельвиг сказал:

— Ничуть не остроумно, даже не смешно.

Солнце зашло; отсветы ярко-красным пожаром окрасили небо и озеро. Яковлев перехватил запев «лицейского гимна» и во все горло огласил стихи, посвященные Николеньке Корсакову, запевале:

Приближься, милый наш певец,

Любимый Аполлоном!

Воспой властителя сердец

Гитары тихим звоном.

Сразу от смущения снизился голос Николеньки, а вслед за ним аккомпанемент зазвучал нежно, пленительно...

Как сладостно в стесненну грудь

Томленье звуков льется!..

Корсаков покраснел и готов был спрятать лицо...

— А вам известно, что это за песня? — спросил Жуковский.

— Известно, конечно. Ваш Певец в русском стане... Но для домашней потребы мы подставили к мелодии другие стихи.

— А мелодия чья?

— Странный вопрос. Неужто вы сами не знаете?.. Бортнянского!

— Нет. Неверно. Бортнянский, директор и главный хормейстер Придворной капеллы, только лишь разложил песню на голоса. А ее первоначальный создатель сидит перед вами. Александр Алексеевич Плещеев.

В лодках все разом смолкли. Новая весть была принята с нескрываемым удивлением. Лицеисты перестали грести. Две лодки приблизились бортами друг к другу. После несколько затянувшейся паузы Пущин смущенно сказал:

— А знаете ли, Александр Алексеевич? Пожалуй, укрепившуюся традицию вам перешибить уже не удастся. Очень прочно вошла она в нашу жизнь под названием хорала Бортнянского...

— А я и не собираюсь... перешибать, — ответил Плещеев.

— Ну, как-никак, Александр, — заговорил опять Жуковский, — тебе, уж откровенно признайся, должно быть, горько узнать, что твоя мысль, твоя музыкальная мысль молвою приписывается кому-то другому.

— Думаю, Базиль, сам Бортнянский был уверен, что автора мелодии нету, что песня создалась сама собою, непроизвольно, — на войне, во время походов... А я уже начинаю свыкаться с участью, выпавшей на мою долю. Ведь я только суфлер. Точнее, как один мой приятель определил, гражданин кулис.

— Весьма благородно так думать, — заговорил очень строго Верстовский. — Сказать в утешение, подобных случаев много. Вот Мерзляков написал не так уж давно стихи Среди долины ровныя. Их стали петь, приспособив к мелодии старого романса Козловского на текст Ломоносова: Лети к моей любезной ты, песенка моя. А у этой мелодии тоже было много предшественниц среди городских, деревенских и украинских песен. И никто — увы — уже не помнит Козловского как сочинителя музыки, а тем более не помнит прообразов этой музыки. И песню Мерзлякова почитают народной. Таких примеров много.

— Вам следует гордиться, Александр Алексеевич! — вдруг встрепенулся, сильно качнув свою лодку, явно взволнованный Пушкин. И затем с горячностью начал доказывать, что Плещееву ни в коем случае нельзя почитать себя только суфлером. Если его музыка поется повсюду, даже ненароком в лицейский хор забрела, значит, создано поистине нечто такое, что отвечает многим, очень многим русским сердцам. Вот этим-то как раз можно и надо гордиться.

Шлюпки опять заскользили по глади. Тихонько забренчала гитара. Отсветы на поверхности озера расплывались густыми алыми пятнами.


ГЛАВА ШЕСТАЯ


— Вася... Вася... милый, верный друг моей юности!.. — с горечью говорил Александр, входя в лавку Плавильщикова. — Если б ты знал, как смутно у меня на душе!

Василий оторвался от каталога, который он составлял, и поднял глаза на Плещеева. Но тут Александр осекся: в кресле сидел, углубившись в какие-то книги, маститый гость, генерал-лейтенант с орденами Георгия, Владимира, Анны. Он снял очки и посмотрел на Плещеева. Боже правый!.. Да это Николенька Бороздин!

— Александр! Столько лет, а ты все такой же. Чумузлай, как и был. Ни сединки, ни брюха, ни лысины. А ведь я всего лишь на два годика старше. Эх! куда вы сокрылись, молодые денечки?!

До высоких военных степеней дослужился Николенька. Много походов и подвигов числилось в его формуляре. Золотая шпага за храбрость. Бои в летучих партизанских отрядах на пару с Орловым-Денисовым. Основатель новых драгунских полков. Раны, болезни... всего сразу и не пересказать. Сейчас командует Четвертым кавалерийским корпусом.

— Знаешь что, Александр. Меня ждет пролетка. Поедем к Талону, — это рядом почти. Там бутылочкой тенерифа канарского зальем жажду души. А дом Талона для нас знаменательный.

Модный, дорогой ресторан Талона помещался у Полицейского моста в примечательном доме с закругленными углами на Мойке, Невском и Большой Морской. Этот дом принадлежал когда-то Чичерину, полицмейстеру, поздней — Абраму Перетцу, подрядчику кораблестроительства, в нем жил в свое время граф Пален. И по этому-то поводу у Бороздина возникла цепь воспоминаний.

— Н-да-а... Сюда в разгаре заговора против императора Павла, к графу Палену, приезжала моя теща Ольга Александровна Жеребцова. В валенках и тулупе, с подвязанной бородой, а то, бывало, приходила нищенкой с посошком. Ты, Санечка, помню, ее Медузой прозвал. Хотя красавицей она слыла непревзойденною. Х‑хе! У тебя с ней были амуры. Ну-ну-ну, не отнекивайся, я же знаю... в Гатчине, в Березовом домике... Знаю, как аглинский посланник лорд Витворт злился тогда на нее... и на тебя. Если бы не надобность в ней по делам заговора, он с нею порвал бы. А когда Павел в восьмисотом году самой грубой манерой Витворта в Англию выслал, так теща моя вслед за ним поскакала. Но не успела доехать до Лондона, как Витворт поспешил жениться на вдовствующей герцогине Дорсет. Петербургская Медуза была ему уже не нужна. Он важною птицей обернулся — в палате лордов стал заседать. Сам Вальтер Скотт, знаешь, как высоко его аттестовывал: Витворт‑де честен, хладнокровен, осмотрителен и прямодушен. Знал бы он, какую роль сей дипломат прямодушный в нашем заговоре сыграл...

Тенериф потребовал смены — на столе появились лафит и малага.

— Что же после этого Ольга Александровна?

— Ага-га! все-таки Медуза тебя до сих пор задирает. В Лондоне она Витворта поносила повсюду, а он, отбиваясь, ее провозглашал как душевнобольную. Отбился. Потом она опутала своей красотой наследника трона Георга, принца Уэльского, сына короля Георгия Третьего. Родила от него. Дали ему имя: Норд, Егор Егорович, вроде как будто бы русский. Теперь в моем корпусе служит. И я его содержу, черт бы побрал всех их вместе и каждого врозь. А более всего Георга Георгиевича, аглинского принца. Ф‑рр!