Пей, Александр, ведь это, братец, водичка. Мы еще гонобобелю спросим. Ох, эта теща моя много мне горюшка причинила! Выпьем еще, Александр, по единой. Горе запьем, победушками будем закусывать. Гонобобель-то, пожалуй, покрепче. Перед Аустерлицем взял я в плен Бонапартова генерала графа Пирэ, сдуру ему посочувствовал, тещу упросил в доме его приютить. Через год возвращаюсь после кампании, а Elise, супруга моя, в положении. Кто, мол, и как?.. Граф Пирэ!.. Вознегодовал я душой, хотел всех убить, а прежде всего Медузу твою. Она всю интригу подстроила. Но... никого-то я не убил. Слаб я духом. Жена мальчика родила. Я раскис, пожалел. Признал, как своего. Дал аренду ему. В двадцать тысяч. Числится Этьеном Бороздиным.
— Ну, а теперь?
— Все они четверо в Париже живут. Теща, жена, граф Пирэ и их сын, Этьен Бороздин. Денежки мои проживают. И вот что еще, Александр, на ушко тебе я скажу. Наклонись-ка. Наше участие в заговоре покрылось мраком забвения. Ни твоего, ни моего имени мне ни разу не называли. Вчистую нас позабыли.
— А Огонь-Догановский?
— Кто такой?.. Впрочем, вспоминаю теперь. Был когда-то адъютантом полковника Дехтерева. Задира и забияка. А теперь шулер и шарлатан. Слово его полкопейки не стоит. Потерял всякое значение в обществе. Нет, мой милый, все позабыли. Все. Впрочем, вру. Один человек меня помнит. Тезка твой. И как ему — ха! — как не помнить?.. Каждый час, каждый миг той ночи запомнил... каждый участник, каждое имя — все это вырезано в сердце его, точно как гравером на меди. А медь не песок. Ведь по должности я в ту ночь был графом Паленом приставлен к дежурству при нем. Слышал я все, видел все, знаю и о слезах... нарождающегося императора.
— Крокодиловых?..
— Ой, не скажу: крокодил — слишком крупно. Щитоносная ящера. Пресмыкающееся. А щитоносная — так. Забронировался непроницаемой маской. От-це-у-бий-ца. Участников заговора, кого покрупнее, оттер. Других — возвысил, приблизил. И главное — подкупил. Я вскорости во флигель-адъютанты был им возведен. Ф‑фу, гадость какая!.. Не хочется вспоминать. Аж протрезвел. Кровью своею, пролитой на полях наших сражений, только лишь и отмылся.
— Значит, Николенька, ты полагаешь, можно считать... к заговорщикам нас никто уже не причисляет?..
— Я сказал тебе: все позабыли. Кроме лишь государя.
— И лорда Витворта?
— И Медузы.
ПИСЬМО ЖУКОВСКОГО К БРАТЬЯМ ТУРГЕНЕВЫМ
Варвик и Арфа!
Арзамас у Врана. Адрес Врана: в Галерной, № 207, дом купца Риттера. Час сбора исход девятого. Быть непременно, ибо Арзамас прощальный, и Светлане больно будет, если в этом прощальном Арзамасе хотя одной милой рожи существовать не будет. Еще ж можете оба приехать к Блудову: он знает, где живет Плещеев.
Плещеев, как хозяин, был озадачен: почетно, но уж очень много хлопот. Тем более, накануне приехали из деревни его сыновья... Хорошо еще, что прибыли также служители, — подмога Тимофею в хозяйстве.
Арзамасцы ввалились почти все сразу гурьбой. Пришел даже Пушкин.
Для начала «арзамасским опекуном», то есть Эоловой арфой, то есть Александром Тургеневым, был оглашен правительственный формальный указ о назначении московского «арзамасского консула» Вяземского на казенную должность в Варшаву. Потом Пушкин, давно уже избранный заочно, но первый раз пришедший на заседание, произнес вступительную речь в стихах, написанную классическим александрийским стихом.
Венец желаниям! Итак, я вижу вас,
О други смелых муз, о дивный Арзамас! —
звенел в комнате певучий юношеский альт. Но тут Плещеева, к великой досаде, срочно отозвали в столовую.
...в беспечном колпаке,
С гремушкой, лаврами и с розгами в руке, —
доносились из гостиной звонкие строфы.
Увы! В хозяйстве не хватало приборов, пришлось посылать к Демуту, деньги отсчитывать. А когда Плещеев вернулся, то Пушкин читал уже что-то другое...
— Как стал писать этот злодей! — произнес взволнованно Батюшков.
— Да, чудесный талант! — подхватил Жуковский. — Он мучит меня своим даром. Как привидение...
— Жуки, жуки! — неожиданно закричал Пушкин, бросился к дверям, к портьере, вытащил за уши упиравшихся Петуту и Гришу, приволок их в комнату и рассадил по углам. — Смирно сидеть... как утопленники... — Но Пушкин не знал, что кроме них Лёлик, Саня и Федик Вадковский давно уже прятались в зале за ширмой, однако так артистически, что об этом никто догадаться не мог.
Как бы прося снисхождения за вторжение юных гостей, Жуковский пояснил, что на днях они направляются на воспитание в пансион, а сейчас еще не воспитаны.
— А какой пансион? — спросил Орлов. — Ну, слава богу, Благородный, а вот мы с моим братом в иезуитском пансионе обучались. Да, да, Александр Алексеевич, — Орлов подошел к Плещееву, — у вашего патрона, аббата Николь, только позже вас. Два брата Бенкендорфа вместе с нами тоже учились, покровительствуемые императрицей Марией Федоровной, ныне вдовствующей. Там и Вигель, член «Арзамаса», воспитывался.
И Орлов, посмеиваясь, сказал, что ему лишь недавно стало известно о бунте, поднятом воспитанниками первого выпуска.
— А ведь по вашей традиции некоторые наши питомцы юнцы передовыми идеями вдохновлялись. Следуя вам, Одержимых свободой Дидро любили цитировать.
— При недохватке веревок мечтали сплести кишки священнослужителей, — ухмыльнулся Плещеев, — ими удавить короля?
Пушкин это услышал и засмеялся.
Читалась вступительная речь Дениса Давыдова, принятого в члены «Арзамаса» заочно. Читалась записка Никиты Муравьева, приславшего свои исторические отрывки для журнала. Потом Тургенев рассказал о письме своего самого младшего, третьего, брата — Сергея, состоящего при заграничном корпусе графа Михаила Семеновича Воронцова, о том, как в их корпусе отменены телесные наказания солдат.
Орлов был в восторге от подобного начинания. Но отвлекся и непосредственно вслед за этим сообщил о работе своей над новой арзамасской статьей.
— Необходимо увеличить число членов нашего общества, — говорил Николай Тургенев. — Сверх того учреждать в других городах маленькие «Арзамасы» под руководством нашего общества главного. — Его лицо, как и всегда, покрылось красными пятнами. Как всегда, заговорил о рабстве народа, об освобождении закрепощенных крестьян.
— Ну, полилась река твоей лавы, — шутил Орлов, — извержение черепа воспоследовало.
И Жуковский, как бы суммируя беседу, произнес несколько строчек гекзаметра об арзамасском журнале.
— Буду в Дерпте и в Москве этим гекзаметром вспоминать, как в поднебесье «носилось в гражданском венке Просвещение, под руку с грозной и мирной богиней Свободы».
— Свобода, свобода!.. Свободу надобно не только разуметь... ее надо чувствовать!
— Но ведь ты — человек!.. Человек!.. Одно лишь это слово священное «человек» заключает в себе мысль о свободе и разуме.
Во время ужина из гостиной приглушенно доносилась скрипка Теодора Вадковского. А под конец заставили «Черного врана» читать его Сказку о трех возрастах, и Батюшков, изнемогая от смеха, твердил, утирая слезу:
— Ах, этот Плещеев, этот Плещеев... всегда смешит до надсаду!
Утром Жуковский уехал.
А дня через два прискакали чуть свет на легоньких дрожках Федя и Саша Вадковские и, едва успев поздороваться, заторопили выехать к Московскому тракту — кавалергарды в составе сводного Кирасирского, а с ним Кавалергардского полка выступают в Москву!.. Хотелось бы полюбоваться церемонией выезда. Из казарм, расположенных на Шпалерной, близ Таврического дворца, шественный состав должен направиться по Литейному и Владимирской.
Думали подъехать к самому Владимирскому храму, но улицы были запружены, и от Чернышева моста на Фонтанке пришлось пробираться пешком.
Алеша впервые видел такой великолепный парад. Кавалергардский полк — самый блистательный, самый картинный в русских войсках. Все как один на гнедых лошадях. В этот полк, преобразованный Павлом, теперь принимаются офицерами только лица самых родовитых семейств. Сегодня вся гвардия находилась на марше, и поэтому обмундирование было походное. И все-таки кортеж сохранял вид импозантный.
Плещеевым повезло: они успели увидеть Захара — он проезжал мимо них на рослом гнедом жеребце. Захар увидел родных, подъехал к ним, спешился.
— Отговорюсь, коли заметят, — сказал он, смеясь, — совру, будто хотел еще раз на государя взглянуть. Он скоро проедет.
Мимо дефилировал полувзвод штандарт-офицеров сплошь на гнедых лошадях с почетными наградами полка: серебряные литавры, сохранившиеся от петровских времен, пятнадцать серебряных труб с орденскими темляками и георгиевский штандарт.
На широкой дистанции — тоже на гнедом жеребце — в самом деле проезжал государь в темно-зеленом кавалергардском мундире. Российский император — сиял! Пленяющая улыбка, детски беспомощная, обворожительные ямочки на пухлых щеках, покорность судьбе в ясных голубых очах, выработанная многолетним тренажем... Лёлик каким-то смутным чутьем вдруг почувствовал захороненную в тайниках мертвой души императора бессердечность. Она чуть проявлялась в поводьях, стянутых кистью левой руки, в блестящих лаком ботфортах с засунутыми в них рыхлыми шенкелями и... в шпорах!
— Ах, какая изысканность, какая осанка! — послышался возглас экзальтированной дамы. — Ведь ему уже под пятьдесят, а стан словно у юноши.
— Задница жирная! — грубо по-русски крикнул даме кто-то в толпе.
Дама взвизгнула и отошла.
Сзади чуть слышно разговаривали два пеших офицера, видимо, провожающие.
— Когда после парижского победоносного похода возвращались мы в Санктпетербург в полном параде, — говорил старший, некрасивый, с квадратным лицом, — государь с обнаженною шпагой, поднятой для салюта, приближался верхом к золоченой карете вдовствующей императрицы. Но увидал мужичонку, перебежавшего дорогу по глупости перед его жеребцом. Приверженец фрунтовой дисциплины бросился на коне, со шпагой в руке догонять мужика, и того сразу, конечно, приняла в палки полиция.