новей, уже облаченных в мундирчики пансиона. Он оставлял их на попечение Кюхельбекера, под его особый надзор. Они будут жить тут, в мезонине. Плещеев упросил Кюхельбекера взять под опеку одного из его цыганят; Пушкин его поддержал. Устроили жеребьевку, и номер выпал старшему из троих — Алексашеньке.
Появился неожиданно Пущин, чем-то взволнованный. Оказывается, 26‑го на Новгородской дороге, у тех же Боровичей, опять нечто произошло. Да, да, как раз у того же кургана. Так вот. При проезде вдовствующей императрицы Марии Федоровны из лесу снова вышло несколько сотен крестьян, тоже встали перед каретою на колени, тоже молили избавить их от военного поселения. Царица посоветовала прошение самому государю подать. Но через день, когда император сам проезжал через местечко Боровичи (кстати сказать, в древности город Славянск, основанный якобы Рюриком), то крестьяне с прошением вышли навстречу и получили ответ, что, дескать, нынче день не приемный и никаких прошений вручать царю не положено. Тогда они легли на дороге. Кучеру свернуть было некуда. Дверцы кареты захлопнулись, и послышался голос: «Трогай!» И так колесами экипажа было раздавлено много людей. Ну? что можно на это сказать?..
— Кровь закипает, — заговорил, заикаясь и горячась, Кюхельбекер. — Коварство и деспотизм острят косу смерти... пресекают цвет сынов россиян... обагряют Россию реками крови.
— Хватит, Кюхля, выспренними монологами сыпать! — остановил его Пушкин. — Шиллеровщина. Шиллер сейчас не ко времени. Он уводит от земных дел в мир чистых идеалов. Жизнь наша проще и намного грязнее.
— Да. Всю Россию разъедает гнилая лихорадка... — подхватил Ванечка Пущин. — Гноевая. Или навозная, как народ говорит...
Но тут прибежал, задыхаясь, один из прислужников, доложил, что господина Плещеева с детьми подынспектор к себе приглашает — прием подходит к концу.
Левик Пушкин взялся проводить новых товарищей.
Левик был такой же курчавый, как брат, только светлее — цвета спелого льна, — нос вздернутый, губы толстые, да и весь пухловатый и маленький.
Три новичка через час переоблачились. Узкие китайчатые штаны, черные шелковые галстуки и толстая, суконная темно-зеленая куртка с красными обшлагами и красным воротником. На медных пуговицах двуглавый орел. На каждом предмете номер. Саша стал номером 32, Гриша — 33, Петута — 34. «Словно галерники! — подумал отец. — Да и ехать мне... на Галерную...»
Дома одиночество и непривычная тишина сразу подавили его.
Но дня через три прибыл Жуковский проездом из Дерпта в Москву. Привез Вареньку с Машей. Они приехали робкие, присмиревшие, совсем иные, чем их привыкли видеть в деревне. Да и Жуковский был невеселым. Отмалчивался. Лишь на второй день разговорился.
— Да нет!.. Дурного нет ничего. Есть, милый друг, твердость. Есть вера. Есть уважение к жизни. Есть уважение к себе самому. При этом, кажется, можно было бы спокойствие сохранить. А его нет у меня.
Плещеев понимал причины его душевной сумятицы. Как он ни прикрывайся высокими идеалами, любовь остается любовью.
— Пожалуй, ты прав, милый друг Александр. Как всегда. Я часто спрашиваю себя самого: может ли быть для меня мое счастье? Сердце рвется, когда воображу, какого счастья лишили меня, и с какою жестокой, нечувствительной холодностью!.. Любовь моя всегда была и осталась самою чистою, без всякой примеси низкого. Ее никто понять не мог и не может.
Решили оба поселиться вместе — нанять другую квартиру, свить гнездышко поближе к пансиону, где-нибудь в Коломне, спокойном, тихом квартале. И Пушкин там проживает. А рядом, на Средней Подьяческой, собрания у Шаховского на его «чердаке» постоянные.
Переменить квартиру необходимо было также из соображений финансовых. Расходы Плещеева не уменьшались, а все увеличивались: за трех сыновей надо было в пансион по тысяче восемьсот рублей в год уплатить, корпус Алеши тоже стоил и будет еще стоить немало, теперь за дочек предстоит еще деньги вносить. А Букильон из Черни́ что-то больно мало ему присылает. Заворовался, наверное.
— Увы, я-то сейчас ничем тебе помочь не могу, — сокрушался Жуковский, — я все еще безденежная тварь. А впрочем, нечего мне сетовать на жизнь. Жизнь богата. У меня есть в Дерпте семья родных людей, есть друзья — и ты, и твое уважение. Я богат. Я богат!..
Долгое время после того, как уехал Жуковский в Москву, Плещеев был занят по горло определением Вареньки и Маши в институт благородных девиц. Все места оказались заполненными. Неожиданно выручила Екатерина Ивановна Вадковская, сестра покойной Анны Ивановны. Она списалась с тетушкой Анной Родионовной и получила от нее направление к инспекторше неприступного Екатерининского института, которая в прошлом была очень многим обязана старой графине. И дочки Плещеева были немедленно приняты.
Потом начались заботы о переезде на другую квартиру. Тимофей нашел подходящее помещение в старой Коломне, у Кашина моста, на углу Крюкова канала и Екатеринингофского проспекта, в большом трехэтажном доме некоего Брагина. Место в самом деле тихое, даже тишайшее. Лишь переберешься сюда через Мойку из главных, парадных кварталов, сразу будто попадешь в мир захудалой провинции — ни роскоши, ни криков, ни суеты, даже экипажи редко сюда заезжают; сонные жители — сидельцы, чиновники да отставные офицеры — с ленцою ползают по улочкам да переулочкам, присаживаясь на каждой скамеечке, потягиваясь и позевывая, — им некуда спешить. Если бы не близость Никольского рынка да не величие широко раскинувшегося пятикупольного храма Николы Морского со стройною, словно оторвавшеюся от него, взмывающею ввысь колокольней, трудно было бы поверить, что и здесь — столица Санктпетербург. Вот об этом-то и мечталось Жуковскому.
Александр Алексеевич любовно обставил для него две просторные комнаты, две других — для мальчиков, одну — на всякий случай для девочек, еще одну, отдельно, — для Алексея. Хоть и редко, но все же они будут бывать у отца.
Сыновья в самом деле его навещали, притом в самое неурочное время, то вместе, то порознь, — они удирали из пансиона методой, разработанной Соболевским. Отец был так рад их посещениям, что забывал даже бранить за своевольство. Вечно они были голодные, в пансионе плохо кормили. Эконом беззастенчиво воровал. В корпусе Алексея было значительно лучше: там директор, генерал-лейтенант, инженер Бетанкур сам следил забытом воспитанников. Ночевать Алексея отпускали домой. Он даже чертежные работы с собой приносил. Упорно и долго трудился над планом Петербурга с занесением главных зданий на карту. Продолжал исподволь разыскивать капитана Касаткина, всюду наводил справки о нем, но безрезультатно.
Вскорости Тургенев получил письмо от Жуковского, которого в Москве поселили в Кремле, в одной из келий Чудова монастыря.
...В окнах моих крепкие решетки, но горницы убраны не по-монашески. Тишина стихотворная царствует в моей обители, и уже музы стучатся в двери...
Сообщал, что у него много свободного времени. Бродит один или с Блудовым по Москве и скорбит, встречая на улицах еще множество обгорелых домов и развалин. Но удается разыскать поэтические уголки — и тогда у него ликует душа. Ко двору привыкает мало-помалу. Громадную помощь оказывает ему семидесятипятилетний поэт Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий.
Плещеев хорошо помнил Нелединского, «талого», «талоутробного», как старики говорили, то есть милосердного, в особенности к собратьям по музе. Проявил он внимание к Пушкину еще в бытность его лицеистом, предложив ему вместо себя написать, по заказу Марии Федоровны, стихи для кантаты, посвященные празднику в честь принца Оранского. Наивно рассчитывал оказать начинающему поэту услугу. Но тот, получив за кантату пожалованные ему императрицей золотые часы на цепочке, демонстративно разбил их и растоптал каблуком. Так смело — и, можно сказать, опрометчиво — можно поступать лишь в мальчишеском возрасте. Годы, увы, научат его и осмотрительности и умной расчетливости. Умной?.. Да, умной, конечно. Вот, например, у Плещеева нет уже этой ветреной дерзости, непреклонной принципиальности. А Пушкин?.. Удастся ли ему сохранить ее в более зрелые годы?.. Часто приходилось Плещееву подвизаться с чтением прозы, пьес и стихов — то тут, то там, у различных знакомых: Тургенев и Жуковский раззвонили по городу всякие небылицы о редкостном его даровании. Жизнь отстоялась, вошла в колею повседневного быта, и тихая пристань в тихой Коломне убаюкивала. Боль от утраты Анны Ивановны постепенно начала терять остроту.
Близость театра располагала теперь часто его посещать, и по прошествии времени Плещеев оценил новую труппу. В ней на самом деле много было выдающихся дарований. Сводила с ума весь Петербург трагическая актриса Катерина Семенова; продолжала выступать примечательная Мария Вальберхова; выдвигались молодые таланты Колосова, Асенкова, превосходные артисты Самойлов, Климовский и Злов.
Шли трагедии Озерова с глубокой, содержательной симфонической музыкою Козловского: Эдип в Афинах, Дмитрий Донской. Здесь и драматург, и композитор поднимались до высокого пафоса, приближаясь к трагическим звучаниям Орфея памятного Фомина. Патриотическая тема недавней войны еще не отзвучала на сцене; тот же озеровский Дмитрий Донской и знаменитые Старинные святки, где блистала русскими песнями Сандунова. Несмотря на возраст, Лизанька сохранила всю красоту своего могучего меццо-сопрано с диапазоном от соль до ми третьей октавы и продолжала петь одновременно труднейшие колоратурные партии.
Плещеев заходил к ней за кулисы. Она стала приглашать его и днем на репетиции, заставила разучивать с ней партию Царицы ночи в их любимой опере Моцарта Волшебная флейта, познакомила с артистами, музыкантами. Офранцузившийся итальянец, капельмейстер Кавос, энергичный и беспристрастный, служил в театре инспектором музыки и одновременно преподавателем пения в Благородном пансионе, причем не упускал случая водить в театр лучших учеников на спектакли, конечно, преимущественно своих собственных опер. Самой популярной из них считалась опера