Судьба Плещеевых — страница 47 из 106

— Мерещится, будто не он ударяет по клавиатуре, — говорил Мишенька с восторгом о Фильде, — а словно пальцы сами падают на клавиши, подобно... подобно крупным каплям дождя... Увы, Фильд скоро переедет в Москву.

Однажды Алексей застал на бельведере компанию, распевающую хором. Это были куплеты французского песенника Беранже, которые Вяземский прислал отцу его из Варшавы. В песне Священный союз народов поэт призывал к объединению наций ради сохранения мира в Европе. Мальчишеские голоса звенели ядовитой насмешкой над реакционным Священным союзом трех императоров, над их религиозною декларацией.

Но Глинка вдруг переменил все настроение, взяв несколько бурных пассажей, будто он выпустил из каждого рукава разноперую стаю озорных голубей и они взлетели, закувыркались, закружились в синеве, задевая крыльями сотни, тысячи натянутых в воздухе струн. И так же внезапно перешел на плавную элегию, спокойную, текучую, как тихая река в русской равнине. Однако стоп!

— А ну-ка, «черные жуки», валяйте терцет вашего батюшки!

Глинка полюбил романс Вот она, бабочка!.., исполнявшийся сыновьями Плещеева. Он аккомпанировал им с увлечением, со вкусом, наслаждаясь вариациями, которые сам рассыпал своими тонкими щедрыми пальцами. Порою он подсказывал им внезапные, для них совершенно новые краски. Взяв приглушенный аккорд, он вдруг разрывал всю музыку; удерживая только педаль, и, подняв осторожно правую руку, прислушивался и заставлял всех прислушиваться, как постепенно гаснет, тает гармоническое сочетание звуков. А потом неожиданно «жемчугом рассыпался по бархату», как Глинка определял исполнение Фильда...

Алексей, слушая любимый романс своего батюшки, который сам пел многократно, поражался каким-то совершенно новым смыслом, вложенным в произведение вот этим маленьким аккомпаниатором с пламенем гения в ленивых обычно глазах. В них бесследно исчезала теперь обычная сонливость, взгляд становился ясным и лучезарным.

«Надо, чтобы батюшка этого Глинку послушал... Не привести ли его сюда в воскресенье?..»


Но в воскресенье дошли волнующие вести о нашумевшей в Европе публичной речи императора Александра на открытии Польского сейма в Варшаве. Не только воспитанники корпуса, но весь Петербург был взбудоражен. Русский монарх уверял европейцев, что он привержен якобы к конституционным формам правления. Явно намекал на свое намерение ввести их в российском государстве. Обещал распространить «законно-свободные учреждения на все пространство земель».

Подавляющее большинство обывателей воспрянуло духом — скоро будет, наконец, и у нас конституция. Однако многие искушенные передовые мыслители не скрывали своего недоверия.

— Пустословия тут искать, конечно, нельзя, — иронически хмыкнул Александр Иванович Тургенев, когда Алексей зашел к нему вместе с батюшкой. — Вяземский сам речь эту слушал и пишет, что государь, дескать, на сейме говорил от души и одновременно с умыслом от души дурачил весь свет. Таков уж он от природы. Князь Петр Андреевич хотя сейчас сам и принимает участие в составлении конституции русской, но отзывается о перспективах, нас ожидающих, весьма недоверчиво.

Алеша слушал все эти слова, всесторонне обдумывал их, ему хотелось принять участие в разговоре, но... молчал. После последнего свидания с Луниным он еще больше замкнулся. Главное — нельзя никому ничего о нем говорить. Даже Феде Вадковскому. Ему доверена самая заветная цель Тайного общества, и доверие обмануть было бы равносильно предательству.


* * *

На Екатерингофском проспекте, как раз напротив дома Брагина, где квартировали Плещеевы, стоял старый барский дом, принадлежавший остзейскому барону Гернгроссу. Этот барон был известен в квартале среди обывателей своей редкостной скупостью. Добротное здание времен Елизаветы давно обветшало, штукатурка осыпалась, несколько капителей колонн обвалилось, краски пожухли. Двери, ворота всегда на крепких запорах, все занавески задернуты, в окнах полуподвального цокольного этажа — массивные решетки, похожие на тюремные. Во дворе лают злые собаки.

Плещеев часто прохаживался мимо этого дома, обсаженного развесистыми тополями. Он замечал, что у одного из окошек полуподвального этажа всегда сидел, согнувшись в три погибели, молодой мастеровой с реденькой русой бородкой, погруженный в работу, — рисовал, оттачивал какие-то камни. Что-то Плещееву показалось однажды в этом парне знакомое. Он остановился и присмотрелся...

— Сергей! — вырвалось у него.

Дворовый поднял голову, взглянул в окно, весь вспыхнул от радости. «Александр Алексеевич!..» — прошептал еле слышно, тотчас с испугом оглянулся назад, приложил палец к губам и поторопился снова уткнуться в работу. Плещеев понял, что сейчас минута, неподходящая для разговора.

Дома рассказал о встрече Алеше. Тот весь загорелся. Несмотря на позднее время, сразу побежал к дому напротив. В окошке Сергея светилась тусклая горючая «скалочка», но даже при такой скудной масляной плошке он продолжал над чем-то корпеть.

Сергей успел только шепнуть:

— Я к вам приду. Я знаю, вы в доме напротив.

С тех пор все семейство Плещеевых каждый день поджидало, когда же Сергей их навестит. Проходили мимо дома барона Гернгросса, заглядывали в окошко Сергея. Он их замечал. Его лицо сияло от счастья.

Алеша вздыхал. Но приходилось терпеливо ждать.

Плещеев при сальных свечах (они дешевле, чем восковые) разбирал свой нотный архив. Вяземский в одном из писем просил выслать в Варшаву его музыку романса Дубрава (Тоска по милом) из Пикколомини Шиллера.

«Дубрава шумит. Собираются тучи...» «Дубрава шумит...» Где, где эти ноты? Куда же это дубравушка задевалась?.. Ах, да, она же в альбоме. Но где этот альбом? Всегда-то он что-нибудь ищет, — с детства так повелось.

И сколько здесь, в этой за́вали, сочинений!.. Сюда бы Сергея — он в два дня порядок навел бы. Вот он, альбом, наконец. Шестнадцать романсов и песен, и все до тринадцатого года: Путешественник, песня из Шиллера; Элизиум; пародия на старинную французскую арию Бранле бесконечное, слова и музыка Плещеева; Кассандра, баллада из Шиллера... нет, не так баллады нужно писать. После своей Светланы, Людмилы да Певца в русском стане он понял, что это совершенно особая форма, жанр, небывалый у нас. И не только у нас. Пловец, из-за которого от муратовского дома отказано было Жуковскому. Плач араба над мертвым конем... Ах, боже мой, уж лучше бы не просматривать этой тетради!.. Наконец-то Дубрава нашлась. Шумит, шумит дубрава. И тучи вокруг собираются. А ведь неплохо. Недаром Алябьев и Лунин хвалили. Вот еще — солдатская песнь, Песнь воинов, или Песня в веселый час — только первая страница, вторая отодрана вместе с Певцом в русском стане, увезенном Жуковским в Калугу...

Куплеты взяточников из Ябеды — тоже следовало бы записать... Впрочем, черт с ними!.. Все это, откровенно признаться, бирюльки. Где тема гражданственности, о которой ратует Вяземский?.. Нет ее. Один романтический бред. Но если взглянуть на музыку, которую пишут другие, то ведь и у них не найти откликов на то, чем живут сейчас передовые люди России. Видно, время для того еще не приспело в русском искусстве.

Свечи чадят, оплывают.

Боже ты мой, сколько нот!.. Тоже лопата и грабли нужны. Несколько партитур. Опера Аника и Парамон. Забавно. Опера Тюремкин, — в Орле исполнялась, много хохоту было. «Успех оглушительный», — так писал чудачок один, наивно-восторженный Орля-Омшиц в своем журнальчике с куриозным названием. Его заметку журнальную кто-то к партитуре приклеил. Наверное, Орля-Омшиц собственноручно.


Опера Тюремкин в первый раз еще была представлена на Орловском Театре. Сия пиэса украшена сочинением и музыкою Г. Почетного Смотрителя Коллежского Асессора Плещеева. — Актеры [крепостные, деревенские, все перечислены] ...старались соответствовать цели почтенного Автора и доставляли приятно удовольствие для Публики. Ф. О. О.


Плещеев начал было наигрывать свою другую комическую оперу — Га-ли-ма-тья, но бросил... что-то не ладится... Святой Цецилии ему не хватало, статуи из бука, резанной мастерами Кламси, подарка Безбородко, — осталась в деревне. Зря. Она всегда вдохновляла его, ей-богу! Помогала на поприще музыки...

А вот еще оперная партитура. Одноактная Принужденная женитьба на сюжет из Мольера. Самому текст пришлось сочинять, а над увертюрой поработать немало. Но, кажется, удалось: Алябьев говорил, что в ней сказывается мастерство образованного музыканта и полифония на большой высоте. Эх, в Петербурге бы ее поставить. В ней ведь немало забавного.

Хм... поставить. Будто это легко. Один лишь «Ко-ми-тет, для дел Театрального ведения уч-реж-ден-ный» чего только стоит. Подьячий с подьячими заседает и подьячими возглавляется. И еще великое множество всяких инстанций, субстанций, дистанций... Черт их всех побери... «Подьячий правит театром!», как Сумароков возглашал еще в осьмнадцатом веке.

Теперь в салонах Плещееву часто приходится с чтением подвизаться... у Оленина то и дело бывать — в усадьбе Приютино, около Парголова, или в петербургском доме его, на Фонтанке, близ Семенова моста. Ученый археолог, знаток классической Эллады, Оленин собирает древние мраморы, античные слепки, этрусские вазы. Его комнаты обставлены с редкостным вкусом.

Плещеев с ним встречался когда-то у Львова, от которого Оленин перенял многосторонность культуры. Художник, график и медальер, он занимал посты директора Публичной библиотеки и президента Академии художеств. И теперь, наподобие львовского «Почтового стана», в доме его ежедневно собираются по вечерам художники, и литераторы, и артисты, и музыканты, и архитекторы. Служащие в библиотеке — Батюшков, Гнедич, Востоков, Крылов — постоянно бывают.

Старый друг юности Крылов растолстел, обрюзг, отяжелел. Сохраняя прежнюю остроту и смелость политической мысли, ловко прятал ее под выработанной маскою лени. Обворожительный собеседник и весельчак, все общество оживляет. Вместе с Плещеевым то и дело шарады разыгрывает, а Плещеев тут же, экспромтом, кладет на музыку его старые и новые басни. Курьезно выходит. Смеются.