— Прочти вслух, Александр.
— Нет, пусть уж лучше Лёлик сам... Читай, Алексей.
Тот покорно взял лист бумаги, отошел, преодолевая волнение, встал в дверях стеклянной террасы и тихим голосом, без пафоса, без надрыва, крайне просто начал читать:
Любви, надежды, тихой славы
Не долго нежил нас обман,
Исчезли юные забавы,
Как сон, как утренний туман...
Казалось, в воздухе натянулась тугая струна и, вибрируя, сопровождала отзвуком каждое слово.
Но в нас горит еще желанье,
Под гнетом власти роковой.
Нетерпеливою душой
Отчизны внемлем призыванье.
Свежий воздух, весенней прохладой вливаясь в гостиную, словно дышал... Только один раз дрогнул голос Алеши и юношески зазвенел:
Мы ждем с томленьем упованья
Минуты вольности святой...
А голос продолжал звенеть, звенеть, и вместе с ним звенела струна, вибрирующая в эфире...
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
Александрин сидела, взволнованная, напряженная.
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья...
Все поняли, чьи это стихи.
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
— Вот о чем мы толковали, — шепотом сказал Федик Вадковский, — вот, Никита, о чем мы мечтаем. О великой слиянности искусства с благородством общественной мысли.
— Увы, это доступно лишь гению.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Крепостное ярмо близкого друга стало больным вопросом в жизни Алеши.
За последние месяцы Сергей заходил к Плещеевым только раз, и то на минутку — принес томик Плутарха, обменяв еще на два новых тома. Говорил, что читает много, книги ему достают. Но кто доставляет?.. Он не ответил.
Алексей увидел однажды, проходя мимо окошка Сергея, что в его комнатушке промелькнуло светлое женское платье. Кто же мог это быть?.. Из женской челяди у Гернгросса в доме среди прислужниц только стряпуха да камеристка, обе преклонного возраста, как Тимофей разузнал. Значит, книгами Сергея снабжает дочка барона? И, конечно, от родителей втайне...
Удалось Феде через старшего брата прослышать, что где-то и кем-то пишется Зеленая книга, нечто вроде устава для нового общества, общества значительно обширнее, чем «Зеленая лампа», хотя в чем-то ощущалась преемственность. Новое общество именовалось «Союз Благоденствия», то есть союз, созданный ради благоденствия родины. Он разделялся будто бы на три управы: в Петербурге, в Москве и на Украине, в захолустном городе, куда был переведен не так давно Пестель. Однако члены Союза Благоденствия упорно молчали. Даже Лунин.
Лунин появился у батюшки всего только раз. Признался, что скоро начнет литографировать ноты — покупает небольшой станок за триста рублей, к сожалению, замысловатый и неудобный. Но нету другого. А для размножения рукописей все же пригоден.
Принес Плещееву в день рождения эффектный подарок — ящик бесценного наборного дерева с двумя дуэльными пистолетами. На верхних гранях у каждого золотом была выведена фамилия мастера: «Кухенрейтер», и Лунин сказал, что Кухенрейтера он предпочитает модному в последнее время Лепажу.
Отделка пистолетов была филигранной, изумительной по изяществу и простоте. Перламутр сочетался со слоновою костью. Рукоятка выточена соответственно изгибам ладони, — пистолет лежал в руке удобно и неприметно. В крышке ларца несколько маленьких ящиков для пороха, шомпола, дроби и ядер.
Плещеевы любовались подарком. Лунин взвел курок одного пистолета, мгновенно насыпал порох на полку и неожиданно, не прицеливаясь, выстрелил в висевший на стене вычерченный Алексеем план Петербурга.
— Мишель, что ты делаешь?! — воскликнул Плещеев. — Ты мои обои испортил!
— Зато посмотри, куда я попал.
Пуля засела в уголке маленького прямоугольника, обозначавшего на плане Зимний дворец.
— Да ведь в этом углу как раз тронный зал императора!
— Так было задумано.
Тут раздался еще один выстрел, и вторая пуля угодила в то же самое место, вдавив первую еще глубже в обои и стену. Это стрелял Алексей.
— Ну вот еще один молодец! — воскликнул Плещеев и засмеялся. — Выходит, я не зря в нашей Черни́ тир построил и сыновей стрельбе обучал. Но довольно! Говорят вам, довольно! Прекратите! И без того сейчас полицейские, не дай бог, придут.
Прощаясь, Лунин посмотрел на висевший над диваном кинжал.
Под вечер Плещеевых опять Сергей навестил и на этот раз не торопился. Посмотрел на простреленный план, усмехнулся. Вспомнил, как вдвоем с Алексеем они стреляли со стен Кремля во французов.
Алеша, когда они остались вдвоем, прямо спросил, что за женщина навещает каморку Сергея. Тот смутился. Начал отнекиваться. Но все же в конце концов принужден был признаться. Да, они с дочкой барона давно уже дружат. Что ей понравилось в нем — он, ей-богу, не знает. Читают книги и совместно их обсуждают. Она с интересом рассматривает его чертежи для изделий из камня, высказывает дельные замечания, следит за работой. Он нежно ее полюбил. Одно несчастье: родители хотят поскорее выдать Сонюшку замуж, тем самым сбыть с рук. Подыскивают богатого жениха. Двум она уже отказала. Как сложится дальше судьба — неизвестно. Когда она покинет их дом, он не представляет жизни своей без нее. И без того тяжко в неволе. Точно в тюрьме.
Алеша ума не мог приложить, чем бы утешить Сергея. Сказал, что в жизни нет таких положений, из которых нельзя бы было найти достойного выхода. Обещался подумать, что-нибудь предпринять... Но в глубине души не верил в возможность какого бы то ни было выхода.
В Петербург вернулся наконец и Жуковский. Поселился, как было договорено, в новой квартире доброго друга, у Кашина моста. Жизнь в доме сразу закипела горячим ключом. По субботам стали собираться близкие и друзья. Так положено было начало литературным «субботам» Жуковского.
В среде петербургских друзей Жуковский почувствовал себя снова счастливым — он обрел общение с людьми, близкими миру поэзии, окунулся в излюбленный мир.
Два друга вместе с Тургеневым, с Пушкиным навещали Карамзина в Царском Селе. Жуковский очень любил и ценил эти встречи. Собирались за круглым столом. Екатерина Андреевна разливала чай, Карамзин садился чуть поодаль в свое удобное, низкое кресло и, улыбаясь, слушал возбужденные речи гостей.
Как-то для всех неожиданно Карамзин высказал резкую критику государственного управления. Рассказал, что то же самое он говорит императору — прямо в лицо самые горькие истины. Например, о налогах, не в меру тягостных для населения, о нелепой системе финансов, о выборе некоторых ближайших сановников и даже... даже о военных поселениях, об их обременительности. Но главное — всегда утверждал, что необходимо иметь в России твердые законы, гражданские и государственные. Монарх хоть и терпит эти слова, но недоволен.
Жуковский посетовал, что историограф постоянно отказывается от государственных должностей, на что Карамзин отвечал, усмехаясь:
— Державин, добрый старик, вздумал было произвести меня в члены Российской Академии. А я ему тогда отвечал, что до конца моей жизни не назовусь членом никакой академии. Но вот до какого позора я дожил: теперь приходится слово нарушить — осенью принужден буду все-таки войти в Академию.
И Николай Михайлович даже прочитал свою новую речь, подготовленную для торжественного собрания в Академии. Речь была независимая, преисполненная чувством достоинства и притом весьма поучительная для заседавших в Академии «гасителей света».
Но тут произошел инцидент. Тургенев имел неосторожность затронуть вопрос о введении конституции. Карамзин раздраженно ответил:
— Дать России конституцию в модном смысле этого слова равносильно тому, чтобы нарядить любого человека в гаерское платье. Россия не Англия, даже не Царство Польское. Россия имеет свою собственную государственную судьбу. Жизнь моя «склоняется к западу». Для меня, старика, приятнее было бы идти актером в комедию, нежели в национальное собрание или в камеру депутатов...
— Итак, вы рабство предпочитаете свободе? — выпалил Пушкин.
Карамзин вспыхнул, потом побледнел. Немного погодя поднялся и направился к двери. В дверях обернулся и тихо сказал: «Вы клеветник, Александр» — и ушел.
Все пришли в замешательство. Наконец Екатерина Андреевна спросила:
— Вы, Александр, вероятно, обиделись на Николая Михайловича?
— Я уважаю самый гнев прекрасной души, — смущенно ответил поэт.
— Николай Михайлович человек осьмнадцатого века, — сказал Тургенев. — Поэтому он не может в корне понять и принять те идеи, которые проповедуем мы. Но одно примечательно: в доме его никогда не встретишь ни Магницкого, ни Рунича, ни Шишкова, никого из лакеев и пресмыкателей. А мы — Вяземский, Чаадаев, мой брат Николай, ты, Пушкин, люди свободолюбивых воззрений, — всегда его любимые посетители.
Собрались домой. Проводить гостей Карамзин в прихожую все-таки вышел — хотел смягчить свою резкость. Прощаясь с Пушкиным, произнес с мягким упреком:
— Вы сегодня сказали на меня то, что ни Шихматов, ни Голенищев-Кутузов на меня не говорили.
Пушкин порывисто схватил его руку и хотел поцеловать, но Карамзин не позволил.
— Простите меня... — прошептал юный поэт: он знал, что лица, которых назвал Карамзин, были клеветниками и доносчиками на историка.
А по дороге в столицу в карете Пушкин вспомнил, как однажды Карамзин, отправляясь в Павловск, ко двору Марии Федоровны, надевал свою ленту.
— Он посмотрел на меня наискось и не мог удержаться от смеха. Я прыснул, и мы оба расхохотались...