Какое великое множество мыслей, нелепых и посторонних, проносятся в одно мгновение в голове, когда выступаешь!.. Как обостряется все!
Но эти двое — черт бы их душу побрал! — не-о-до-ли-мы! Херувимчик-подлюга продолжает читать. Длинным, тонким мизинцем изящно ноздрю почесал. Платона Зубова чем-то напомнил. Ну, я тебе сейчас втюкаю! В исполнительском азарте Плещеев закрутил такую изысканную интонационную закорючку, так виртуозно взвыл, передавая исступленный возглас судьи: «Вернемся же, вернемся к нашим баранам!», что весь наполненный аристократами зал тоже почти зарыдал от восторга, от хохота непристойного, не подобающего ни происхождению, ни воспитанию. А затем — Плещеев был прерван взрывом рукоплесканий. Даже древний граф Разумовский смеялся и аплодировал.
А эти?..
Старая дама с паутиною жемчугов чуть-чуть улыбнулась, но как-то саркастически-ядовито. Она, вероятно, болеет разлитием желчи. А юноша?.. Юноша оторвал на мгновение рассеянный взгляд от журнала, равнодушно взглянул на Плещеева невинными голубыми глазами и снова углубился в Revue.
Успех был небывалый. Знакомые и незнакомые подходили к Плещееву, жали руки, поздравляли, друзья обнимали его.
Алеша скромно стоял в отдалении, и отец чувствовал, видел, что сын его счастлив. Успех несомненный, победа грандиозная. И все же в глубине души была трещинка. Надо, конечно, всем пренебречь, стать выше: « Не мечите бисера перед свиньями». Но он хотел все-таки одолеть также свиней. Переупрямить, подчинить своей воле. Когда он в юности объезжал диких, строптивых, не знавших узды жеребцов, чувствовал то же.
К нему подошел Кочубей.
— Поздравляю, Александр Алексеевич!.. Каким вы стали крупным артистом! Вы меня помните?.. Мы у моего дядюшки Александра Андреевича часто встречались.
Плещеев ответил на приязненный комплимент таким же приязненным комплиментом.
Вокруг графа Разумовского толпилась большая группа гостей. Красив, значителен, импозантен. Надменен. Трость в левой руке. Он бормотал что-то лестное хозяйке об ее вечере, упоминал как будто имя Плещеева...
Хозяйка дворца Александра Григорьевна Лаваль улыбалась. Рядом с ней стоял командир Алексея, генерал-майор Орлов, и под руку с ним — старая дама с паутиною жемчугов на мраморной шее. Улучив удобную минуту, она с чувством достоинства, размеренно, холодно попросила у Разумовского разрешения представить ему ее внука, проходившего науки в Париже и вернувшегося, чтобы вступить на государственную службу отечеству.
— Алексис, подзовите Этьена, — попросила она своего спутника, и перед ними предстал херувим, пренебрегавший Адвокатом Плещеева.
С тем же еле уловимым оттенком надменности она представила его Разумовскому. Тот в ответ так же высокомерно промямлил что-то невнятное и немедленно отвернулся: к нему подходил генерал-адъютант Александр Иванович Чернышев, один из первых советчиков государя. Не торопясь они вдвоем удалились, Разумовский тростью стучал о паркет.
Орлов и его спутница направились в противоположную сторону. И тут Плещеев увидел на ее оголенной спине... родинку... боже мой, родинку! Эту родинку он не забыл. И, конечно, никогда не забудет. Ах, эта родинка!.. Она в свое время чуть было его не лишила рассудка. Значит... значит, эта старая дама — Ольга Александровна Жеребцова?! а Этьен — ее внук, признанный Николенькой Бороздиным из жалости за собственного сына, хотя он сын графа Пирэ, французского генерала... Теперь понятно, почему этот херувимчик так похож на князя Платона! Просто копия Зубова. Ну да!.. Этьен — его внук. Но при чем тут Орлов?..
Но как это Плещеев мог не узнать Ольгу Александровну сразу?.. Боже мой, куда девалась ее красота, ее лицо с матовой кожей, напоминавшей слоновую кость, классическое по очертаниям, брови, тонкие и густые, разлетавшиеся стрелками, очаровательная морщинка у переносицы, которая теперь затерялась?.. У глаз гусиные лапки. Губы тоже обрамлены ореолом мелких морщин.
Алексей наконец осмелился подойти, счастливый успехом отца.
У камина в кресле сидела баронесса Гернгросс, а Сонюшка танцевала кадриль в паре с высоким гвардейцем. «Так ведь это Мантейфель!» — удивился Алеша.
Выходец из богатейших эстляндских дворян, Андрей Готгардович Мантейфель служил в чине штаб-ротмистра в одном полку с Алексеем и сейчас хлопотал о переводе в Кавалергардский. Отец его давно уже подал бумаги на возведение его в достоинство графа. Недавно Мантейфель говорил в кругу сослуживцев, что хочет жениться и уже выбрал невесту. Не к Сонечке ли Гернгросс он сватается?
Мимо Плещеева прошел Этьен Бороздин с бутоном чайной розы в петлице, ведя под руку Ольгу Александровну.
Внезапно в парадных дверях бального зала выросла маститая фигура хозяина дома, графа Лаваля. Чем-то чрезмерно взволнованный, возбужденный, он остановил на полуфразе оркестр и торжественно, срывающимся голосом, провозгласил, что его соблаговолил посетить высокий и почетный гость, член царствующего дома, родной брат императора, великий князь Николай Павлович с супругой. Среди гостей глухою волной прокатился шепот восторга. Два секретаря подбежали к графу Лавалю, распахнув обе створки дверей... Не закрывая их за собой, все трое скрылись в соседнем апартаменте. Гости замерли в ожидании.
Граф снова появился в дверях, пятясь в низком поклоне. Вошел Николай с великой княгиней Александрой Федоровной, молодою красавицей. «Ученица Жуковского...» — пронеслось в мыслях Плещеева.
Николаю еще не исполнилось двадцати трех. Лицо молодое, пока даже безусое. Красив. Но не женственной красотою старшего брата — царя, а мужественным обликом юного римского воина. Глаза большие, серые, выпуклые. Оловянные. Так же молча, бесшумно все склонились перед ним в низких придворных поклонах. Он стоял неподвижно, словно статуя, сам любуясь собою, своим высоким станом, тонкою талией, перехваченной серебряным шарфом, литыми, мускулистыми ляжками в белых лосинах...
Затем медленно и величественно стал приближаться к хозяйке дворца, графине Александре Григорьевне, подходившей к нему. Гости расступались, Плещеев увидел перед собою низко склоненные спины, колыхавшиеся, как волны морские, увидел океан угодливо согнутых спин и задов. Даже граф Кочубей, даже надменный, всепрезирающий, кичливый гигант граф Разумовский опустили головы, непривычные к глубоким поклонам. Жеребцова присела в низком-пренизком для ее возраста реверансе.
Только Чаадаев и Трубецкой, стоявшие за колонной, сохраняли достоинство, уклоняясь от унизительно преувеличенных знаков приветствия.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Подвинулось тем временем театральное дело самого Александра Алексеевича. Вечер у Лаваля оказался решающим. В конце апреля Александр Иванович Тургенев торжественно объявил, что нити «интриги его» подходят к благоприятному завершению. Надо лишь добиться «пред-став-ле-ни-я к должности» от министра, то есть от князя Голицына. Князь сам склонен к сему, желает лишь встретиться со своим протеже и просит пожаловать с сыном на дом к нему. Да, да, завтра под вечер.
— Не вздумай артачиться. Ни просить его, ни унижаться, ни клянчить не надобно. Просто провести светскую causerie[25].
— Но почему мне надо тоже явиться? — спросил раздосадованный Алексей.
— Ты же знаешь, он к тебе проникся страстной и странной симпатией. Государыню, говорит, профилем напоминаешь. Князь, кстати сказать, обижается, что вы оба, обласканные им, до сих пор к нему не собрались с визитом.
Старый улыбающийся камердинер в мягких войлочных туфлях, похожий на жирного, ленивого кота, повел гостей в другой конец апартаментов, открыл маленькую малозаметную дверь и спустился вниз по узкой каменной лестнице. Понятно. Допускают в «святая святых» — в домашнюю церковь. Открыли еще одну низкую-низкую дверку, такую, что, входя, приходится кланяться. Темнота. Горели только две лампады. Все остальное тонуло во мраке. Постепенно глаза привыкали.
Древний иконостас уникальной работы, изъятый из эрмитажных экспонатов и пожалованный хозяину государем. Алтаря нет, но на престоле расшитый золотом антиминс. Перед ним лежит огромный крест в серебряной ризе, славившийся во всем Петербурге. На задней стенке его древняя надпись — опись сокровищ, схороненных внутри: здесь заложены часть ризы господней, якобы животворная часть Христова распятия в кресте, кроме того, частицы мощей двенадцати апостолов, Николая-чудотворца и, чем Голицын хвастал повсюду, мощи пресвятого, Христа ради юродивого Александра-великомученика.
Камердинер зажег четыре церковных свечечки, и стали видны в темноте два стола с великим множеством крестов самых различных размеров, деревянных, серебряных, золотых, и простых, и в ризах, и в жемчугах, и с каменьями, — среди них привезенные из Иерусалима...
Справа послышался то ли вздох, то ли стон. Камердинер предложил пройти под арку, в соседний придел. Здесь, посредине, — тоже крест деревянный до потолка, суровый, какой-то... аскетический... отрешенный от мира. Привезен с Голгофы, как один из сувениров, продававшихся в Иерусалиме паломникам. Вместо лампады пред ним полыхает пунцовым огнем кровоточащее стеклянное сердце, и в красный сосуд у подножия стекают из него капли красного — кровавого — воска.
В сторонке жесткий лежак. На нем — человек в пестром халате, с повязанной платком головой и компрессом на лбу. Он тихо стонал. Это был князь Голицын.
Плещеевы оба смутились, выразили готовность уйти, чтобы не тревожить больного, но он слабым голосом попросил их остаться — с ними ему отраднее... легче...
— Мученик Христофор, римлянин, недуги все исцеляющий, подними меня, встащи меня с ложа! Ты же силач, двенадцати аршин высоты! Vous connaissez, mes amis[26], святой Христофор изображается на иконах всегда avec une tete du chien[27]