И 21 января в Благородном пансионе разразился грандиозный бунт, возглавленный Левушкой Пушкиным. Воспитанники никак не могли примириться с увольнением Кюхельбекера. Третий класс выступил с протестом против нового преподавателя Пенинского. Ученики дважды выгоняли его из аудитории, три раза свечи гасили, потом построили баррикады из столов, стульев и табуреток, вступили в стычку с надзирателями, причем Левушка крепко избил особо ретивого. Случай оказался беспримерным в жизни училищ.
На другое же утро Левушку Пушкина и Верховского отправили с дядьками по домам. Директор Кавелин доносил попечителю:
...Общее неповиновение и дух буйства и лжемудрия является открыто в происшествиях, почти ежедневных...
Министр, князь Голицын, писал в «Предписании попечителю»:
...беспорядок сей ...ясно доказывает слабое управление начальства в сем заведении, допустившего укорениться столь вредному духу ...который наконец обнаружился в явном буйственном поступке...
И началось искоренение «вредного духа». Прекратились отпуска домой. Кроме Левушки Пушкина и Верховского были высланы из пансиона Шипилов, Литвинов; покинули пансион «по воле родителей» еще девять воспитанников.
Саня Плещеев не выдержал и умолил батюшку взять его из училища, предоставить возможность перехода на военную службу. Ведь в пансионе теперь разбушевались темные силы! За свободомыслие изгнан учитель логики Талызин; гувернеры Гек и Якуневич сами подали прошение об увольнении. Ненавистный Пенинский после новой стычки с воспитанниками был принужден все-таки выйти в отставку. Но одновременно изгнан светоч науки, провозвестник свежей и вольнолюбивой мысли Куницын, любимый учитель Александра Пушкина.
Тогда уже не выдержал и сам Александр Алексеевич Плещеев: через девять дней, 28 марта, он забирает из пансиона двух других сыновей — Григория и Петуту, аттестованных как «выбывшие по воле родителей».
Тем временем попечительство и министерство начали применять еще более жесткие меры. Изгоняется инспектор Ландвист. Вскоре лучшие, гуманные профессора — Раупах, Арсеньев, Герман и Галич — попадают под суд по обвинению в том, что ими «философские и исторические науки преподаются в духе, противном христианству».
Алексей понял, почувствовал руку князя Голицына.
Выбывание из пансиона воспитанников «по воле родителей» приобрело характер повального бегства. Вместо ста двадцати учеников осенью осталось пятьдесят два.
...должно признаться, что теперь ученье у нас в совершенном упадке —
так писал с унынием Мишенька Глинка родителям.
Алексей продолжал ревностно следить за ходом событий и за братьями, «зараженными духом свободолюбия». Конечно, участь Сергея не переставая тоже терзала его; все, что пришлось претерпеть в краткой жизни Сергею, свидетельствовало об общем произволе, царившем в стране.
Горячего союзника Алеша нашел в лице Лизы. Она была потрясена трагическим исходом любви Сергея и Софьи. Вдвоем они без конца говорили о них. К этим беседам часто присоединялся Лизин двоюродный брат Николай. У них нашелся общий язык. При этом Алексей никогда не снижал своей разговорной манеры, не подделывался «под народность». Близость их создалась как-то сама по себе. Николай позволял себе иногда даже критические замечания. Как-то сказал, что неравенство между сословиями никогда не сотрется, даже после окончания жизни: «Баре в аду кипеть будут в котлах, а нам, людям работным, суждено для них дровишки колоть да подкладывать». Но при разговорах о любви, о судьбе Сергея и Софьи становился совершенно другим — серьезным и мрачным. А Лизу больше всего волновала могучая сила этой любви, самоотверженность, «верность до гроба», как она говорила.
Втроем они следили за ходом судебной волокиты, задержавшейся весьма неожиданным вмешательством барона Гернгросса. Скупость осталась превалирующей страстью его: даже после кончины единственной дочери он, не желая лишиться источника большого дохода, подал прошение о смягчении приговора Сергею, с тем чтобы батрак его был снова отдан ему. Пожеланья помещика суды в силу существовавших законов не могли не учесть, и дело передавалось все выше и выше, пока не дошло до Сената. Но и Сенат не вынес окончательного приговора, передав его на решение государю. Тот, ознакомившись с делом, дал заключение: преступника, убийцу юной дворянки, наказав публично на площади двумястами ударов кнутом, заклеймить и передать в распоряжение барона Гернгросса.
Приговор оказался самым суровым.
Экзекуция была назначена в марте, на Конной площади, близ Невы, то есть на месте, где обычно торговали скотом. Лиза собиралась поехать: она хотела хоть издали проститься с несчастным, так жестоко пострадавшим за что?.. за любовь! Но Алексей не позволил. Он и сам сомневался, присутствовать ли на истязании: ему пришлось бы воочию видеть наказание, похожее на расправу с чугуевцами. Но отсутствие его было бы изменою, трусостью, недостойной бывшей дружбы с Сергеем.
Накануне весь день, всю ночь и все утро шел дождь, косо ударяя в стекла окон. Вместе с Алешей собрались брат Саня и Тимофей. Ехать решили верхом, чтобы избежать давки в толпе. А дождь лил не переставая. На мостовых скопились озера. Даль проспектов скрывалась за мокрой завесой. Шинели вмиг отсырели.
Конная площадь, несмотря на ливень, запружена толпой. Насквозь промокшие, озябшие люди стояли в немой неподвижности. Все без исключения — из простонародья. В массе людей промелькнуло лицо Николая...
Кончалась экзекуция какого-то другого, неведомого Алексею преступника. Плотная цепь роты солдат сдерживала натиск толпы. Казнь на помосте затуманена серыми полосами, превращавшимися порою в сплошную стену воды. Доносились отчаянные вопли истязаемого. Они сливались порою в непрерывный вой. Бабы с мокрыми прядями волос, выбившимися из-под платков, плакали тихо и причитали. Мокрое тело осужденного воспринимало удары кнута из-за дождя с удвоенной остротой.
Алексей и спутники давно промокли насквозь. Ливень не унимался; он проникал даже за голенища сапог. Лошади по колено в липкой грязи нервно переступали, дергали головой, вздрагивали мокрою кожей.
Шесть палачей с кнутами в руках вывели на помост новую жертву. Алеша узнал такую знакомую, нескладную фигуру Сергея. В ушах забился мучительно-острый режущий пульс. Голову сжали тиски.
Сергея с оголенной спиной положили плашмя на топчан. Палачи начали экзекуцию — по очереди. Наносили удары. Шесть ударов — и отдых. Вначале осужденный молчал. Потом вскрикнул — один только раз. Но какой был этот крик!.. Алексей услышал в нем такое отчаянье, такую скорбь, и нестерпимую муку, и мольбу о возмездии, что сразу же непроизвольным движением, заткнул уши руками; ему показалось, что кровавые слезы брызнули из глаз и потекли у него по щекам.
Тимофей мрачно посмотрел на Алешу, молча взял его коня под уздцы и повернул по направлению к дому. Сзади понуро ехал брат Саня. Сергей уже не кричал.
Под вечер Тимофей поехал на Конную площадь. Ему сообщили, что несчастный скончался тут же, под кнутом, на помосте.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ«ДЕВЯТАЯ СИМФОНИЯ»
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Стоя у зеркала, Александр Алексеевич надевал свой камергерский мундир. Три года, как он уже носит его. Разумеется, Александр Иванович Тургенев о том постарался. Карамзин говорил, что первое время после возведения в достоинство камергера Плещеев помолодел от удовольствия. Еще бы: мундир оказался к лицу. Да‑а, тогда он воспринимался иначе. А теперь... теперь золото на груди и на обшлагах носить тяжело. И все-таки... упрочение положения... вальяжность, как батюшка Алексей Александрович говорил.
Мундир! один мундир!..
...Я сам к нему давно ль от нежности отрекся?!
Теперь уж в это мне ребячество не впасть...
Кто это написал?.. До чего ж злая ирония!.. беспощадная... Ах, да, автор, кажется, Грибоедов. В новой комедии, читанной им не так давно у Крылова...
Соблазнительно было бы Горе уму для чтения вслух приготовить. В гостиных, в будуарах и залах она прозвучала бы — хо-хо! — как снаряд. А с Плещеева содрали бы этот мундир, вытканный золотом. Туда ему и дорога...
Где-то здесь, в бюро, завалялись стихи сего сочинителя. Покойный друг Вася Плавильщиков листок подарил. Кажется, в этом ящике. Вот они. Прости, отечество!
Не наслажденье жизни цель,
Не утешенье наша жизнь.
О! не обманывайся, сердце.
О! призраки, не увлекайте!..
Как будто другой человек их писал.
Премудрость! вот урок ее:
Чужих законов несть ярмо,
Свободу схоронить в могилу
И веру в собственную силу,
В отвагу, дружбу, честь, любовь!!!
Какая бездонная меланхолия мысли! Надо было бы эти стихи на музыку положить. Впрочем, автор сам это сделает. Отменный он музыкант.
Займемся былью стародавной,
Как люди весело шли в бой.
Когда пленяло их собой,
Что так обманчиво и славно!
Да, так, видно, всегда в юные годы. Это о нас. О нашем поколении. Уходящем. Почти ушедшем. Слава и обман. А как эта слава нас возвышала!
Тимофей уже два раза заглядывал в комнату: что это барин разряженный сидит, не уходит, а ведь пора. Напомнить придется.
Ах, черт побери, до чего не хочется ехать! Н‑да... Плещеев стал тяжел на подъем. Из-ба-ло-вал-ся. Допроситься приезда для чтений ныне у него не так-то легко. Per-so-na gra-ta[47]. Даже у Марии Федоровны при дворе можно позволить себе покапризничать. В Эрмитаже два года назад, в двадцать втором, задуман был вечер из живых картин, шарад и «портретов». Исполнялся романс Клементия со словами Изора Флорианова — дурацкий какой псевдоним! — и с музыкой камергера Пле