И опять все туманом подернулось...
Готов царей низвергнуть с тронов
И бога в небе сокрушить!
Это Шервуд декламирует стихи из Рылеева? или Федор?
Какова численность войск, могущих оружие поднять?.. есть ли в числе членов такие, которые окажутся полезными в деле... самом опасном и трудном... в том особом, для коего нужно полное присутствие духа... и дерзостная решимость?.. В ушах Алексея вдруг зазвучала замогильным напевом подблюдная:
А молитву сотворя, третий нож... третий нож...
Шервуд поднялся, подошел, тихонько отодвинул портьеру и взглянул на больного. Алексей сквозь почти совсем закрытые веки увидел два острых и пытливых глаза, устремленных на него. Так смотрел бы всякий человек, остерегающийся, подозревающий, что кто-то посторонний слушает его заветные тайны. Шервуд подошел еще ближе к Алеше, наклонился, послушал дыхание. С такою же осторожностью вышел.
— В самом деле, он без сознания... этот твой Бураков. Он не заразный?.. На лице красные пятна...
— Да нет, обыкновенная лихоманка. Доктор ежедневно его навещает. Говорит, все идет своим чередом.
Тогда Шервуд вынул из потайного кармана своего щегольского мундира пачку бумаг.
— Вот. Я тебе, Теодор, приготовил подробные списки. Тут имена всех новых членов, их звания и чины, год и место рождения, проживания, характер, способности, настроение... мера негодования управлением государственным.
Вадковский схватил пачку бумаг, просмотрел ее быстро, весь вспыхнул от радости и обнял приятеля.
— Ты — неоцененное золото. Дай я тебя поцелую. Твоя работа увенчивается полным успехом. И притом ты обязан всем лишь себе самому, своему сверхъестественному влиянию в кругах военных поселений. А это для нас очень важно. Надпиши заглавие на документе и дату.
Послышался скрип гусиного пера, — нестерпимый звук для Алексея, — и Шервуд сказал:
— Вот. Готово. Нынешний день.
1825, октября 30-го дня, город Курск. Состояние военного поселения в Херсонской и Екатеринославской губерниях.
— Хорошо. Спасибо. — И Вадковский, войдя в комнатку Алексея, взял скрипичный футляр и перенес его в столовую. Слышно было, как щелкнул замок, как он крышку откинул.
— Здесь, Джон, в скрипичном футляре, я прячу самые ценные, секретные документы. Видишь это потаенное отделение сбоку? В случае, не дай бог, что случится и я буду взят, ты, посетив мою квартиру, вынь и сожги все, что тут спрятано.
Готов царей низвергнуть с тронов...
Железное действо... железное действо...
А Федя начал сетовать на свои неудачи: граф Николай Булгари, обещавший отвезти донесение Пестелю в Тульчин, уже проехал мимо в Одессу. Ждать невозможно. Бураков болен. Прапорщик Десанглен ненадежен. И некому поручить это важное дело!..
Тогда исподволь, колеблясь и даже смущаясь, Джон предложил... он мог бы, пожалуй, поехать... раз это так важно для Южного общества... по службе он ведь свободен... по должности подорожная у него... повсеместно... по всей России... Однако...
— «Однако»?! — вскричал Теодор. — Нету «однако»! Какие «однако»? Ты и поедешь. Увидишь, кстати, какой Пестель замечательный, мудрый, всеобъемлющий человек.
— С деньгами плохо. Дорога туда дорогая.
— Деньги достанем. Займем. Завтра же, завтра утром у Десанглена достанем. Донесенье готово, мне надо только еще о тебе приписать. Чтобы Пестель был откровенен с тобою и верил так же, как я верю тебе. Но придется тебе сейчас обождать, потерпи, пока я не кончу.
Вадковский сел за письмо. Шервуд начал тихонько прохаживаться по столовой. Алексея объяло полное смятение мыслей. Ах, как скрипело перо! Как нестерпимы шаги этого Шервуда! Опять, опять в голове зашуршало, запрыгало, все закачалось. Рот наполнился горечью...
Хочу царей низвергнуть с тронов
И в небе бога сокрушить...
Как предупредить сумасбродный поступок?.. Косматые мухи кругом завертелись, шабаш справляют, зловещие, красные, огненные... Алеша чувствовал к Шервуду все-таки недоверие... ненависть... несмотря на внешность подкупающую... Это обман... все обман...
А молитву сотворя — третий нож... третий нож...
Алексей ударил кулаком по стакану, он упал и разбился.
Вадковский, оторвавшись от письма, испуганный, вошел в его комнатку. Наклонился... Алеша с силою притянул Федю к себе, обнял за шею, приблизился к самому уху его и еле слышным шепотом проговорил со страстною убедительностью:
— Я... я отвезу твои документы... Не давай ихему!.. Я... — И осекся: Шервуд стоял, тоже встревоженный, около драпировки и смотрел на двоюродных братьев.
— Ах, он в полном бреду... — сказал, выпрямляясь, Вадковский. — Хочет к Пестелю ехать. Спи спокойно, Алеша. — И оба опять ушли в соседнюю комнату.
Ах, молитву сотворя... Ах, молитву!.. Ах, молитву...
Федик долго писал. Было похоже, что он переписывает набело все донесение. Потом прочел его тихим, спокойным, просветленным голосом. Оно было написано по-французски.
Дорогой и уважаемый друг!
Быть может, вы забыли обо мне, но я сам о себе не забываю. Память о моих клятвах переполняет мое сердце, я существую и дышу только для священной цели, которая нас единит. ...в Ахтырке я встретил у третьего лица человека, которого к вам направляю. ...Я принял его в Общество, и прием этот, хотя и поспешный, все же самый прекрасный и самый замечательный из всех, которые я когда-либо делал. ...Осмелюсь посоветовать вам быть с ним как можно более откровенным и доверчивым. Он способен оказать величайшие услуги нашей священной семье.
— Вот, слышишь, Джон?.. И многое другое, самое доброе я пишу о тебе. Ты все это сам сможешь прочесть. Вот, бери мое донесение. Завтра рано утром я растормошу Десанглена и принесу тебе деньги, и завтра ты сможешь уехать. Ты от Белой Церкви недалеко будешь проезжать, тогда с какой-нибудь верной оказией перешлешь еще одно письмецо для младшего братца моего Александра. Но только — смотри — с верной, верной оказией.
Прощаясь, Вадковский и Шервуд опять обнялись. Алексей слышал, как они поцеловались.
А молитву сотворя — третий нож... третий нож... на царя!
Слава, слава...
ГЛАВА ПЯТАЯ
Александр Алексеевич в компании молодых людей кутил в «Красном кабачке», за городом, на Петергофской дороге. Он все тесней и тесней сближался со вторым своим сыном — Алексанечкой. А сегодня с ним были пансионские товарищи — Левушка Пушкин, Глебов и Палицын, а также офицеры и моряки из Кронштадта.
В обширном зале, сплошь увешанном и застеленном коврами, на помосте металось в пляске дикое скопище ярко разодетых цыган и цыганок. «Гоц! гоц! гоц! гоц!» — орали танцовщики, хлопая звонко в ладоши. Юркие цыганята вертелись у них под ногами. Гитары надрывались так, что казалось, струны порвутся. Разгоряченные зрители гоготали вместе с цыганами.
Компания Сани Плещеева заполучила к столу трех «египтяночек»: с ними, разумеется, гитариста. Одна из них сразу, залпом, выпила полный бокал тенерифа. Санечка даже ахнул при этом. «А ты сам, сам-то на таборного цыгана похож!» — сказала девица.
Когда все уже опьянели, когда трубочный дым навис с потолка, подобно приспущенным театральным поддугам из муслина, одна из цыганок вдруг поднялась, потянулась... Не торопясь поставила стул в центре зала и, опершись о него, негромко и протяжно запела горловым, низким, чуть хриплым голосом:
Ах, да не вече-е-е-р-рняя да-а-а зоря, ах, да зоря,
Ах, как зо-оря, зоря вить спо-ту-ха-а-ала...
Из отдаленных углов комнаты стали примыкать цыганские голоса — один, другой, третий, — образовался хор.
Ах, нэ, нэ, нэ, нэ, спо-туаха-аа-ала. Она да стала.
Это была новая для Петербурга, подлинно — цыганская песня, недавно кем-то привезенная из бессарабского табора и переведенная на русский. Гитарный аккомпанемент из переборов вырывался порою самостоятельной фразой и захватывал хмельной, тревожно щекочущей болью.
Ах, вы подайте мне, да братцы, ах, да братцы,
Ах, как тройку, тройку, ах, да серо-пегих лошадей, —
и хор примыкал под гитарные перекаты:
Ах, нэ, нэ, нэ, нэ, тройку серо-пе-е-е-гих лошаде-е-ей-й-й!
Гул пьяных голосов в кабачке давно погас: слушатели сидели понурые, упиваясь звуками, угрюмыми, темными, как облака табачного дыма. И казалось, гости все превратились в рабов этой неведомой песни, опутавшей душу терпкой, густой, дурманящей паутиной.
Старый гусар, прежде хрюкавший, как свинья, теперь громко рыдал, сидя на стуле верхом, вытирая нос огромным фуляровым платком, черным от табака.
Плещеев тоже сидел пораженный. Но не пьяный угар и не бредовое марево песни его покорили: трезвым ухом он почувствовал в ней — особенно в гитарном сопровождении — отзвуки тех самых мелодий, верней, оборотов мелодий, которые властвовали над ним. Вот этот ход, вон та интонация — присущи ему. Она звучала и в Мальвине его, и в Бабочке..., и в романсе Не искушай... Мишеньки Глинки.
Откуда цыгане, эти дети природы, в дикой песне, только что привезенной из табора, не слышавшие никогда ни Бабочки..., ни Элегии Глинки, восприняли те же ходы, те же фразы и обороты?.. Нет, видно, такие музыкальные интонации реют над миром, над нашей эпохой...
Плещеев вдруг поймал на себе пристальный взгляд своего Сани. Тот тоже под влиянием песни стал трезвым. Он тоже уловил общность