ся возмутиться при свете, при офицерах.
А снарядов все не было. То тут, то там учащались залпы восставших.
Николай успел уже окружить всю площадь тесным кольцом верных солдат. В Галерной, в глубине, им поставлены павловцы. Сейчас он решил послать дополнительно два эскадрона лейб-гвардии Конного в узкий пролет между Сенатом и Невой, чтобы закрыть Аглинскую набережную. Со стороны Исаакия конногвардейцы с трудом вдвинулись в тесный проход меж каре и Сенатом. Но были встречены ружейным залпом восставших. Несмотря на защиту кирас, два всадника упали на землю. Полковник Велио ранен. Блестящие конники оказались прижатыми к сенатскому зданию. Им кричали моряки и гренадеры: «Ура, конституция!» В ответ они мрачно молчали. Какие-то штатские забрались на крышу Сената и оттуда бросали в Конный полк поленьями и камнями. На крыше образовалась толпа. Конногвардейцы понемногу начали все-таки продвигаться. Снова черные лошади скользили по льду, снова народ гоготал и смеялся над помпезною конницей. И это — полк Сани Плещеева!
И тут Александр Алексеевич увидел его. Под руку с Левушкой Пушкиным, все еще вооруженным обнаженною саблей, он прогуливался перед рядами Гвардейского экипажа, словно на Невском, что-то горячо обсуждая. Саня смеялся, но его звонкого смеха отсюда не было слышно. Трое Плещеевых принялись кричать, махать руками ему, шапками, однако расстояние было слишком большое, а гул народа не прекращался... усиливался! К Сане и Левушке подлетел Кюхельбекер, что-то спросил, что-то сказал и убежал в противоположную сторону.
Александр Алексеевич поймал себя вдруг: он обрадовался безмерно не только тому, что увидел наконец своего сына, а тому, что тот — с войсками восставших, а не сидит истуканом на этих вороных конях, скользящих по льду, что он не в среде усмирителей! С каким, однако, спокойным достоинством держится Саня Плещеев! Вдруг всколыхнулась волна горделивого чувства. Где-то в воображении прозвучала опять торжествующая музыкальная фраза Бетховена: «Радость! Свобода!» — и затопила всю площадь, все серое небо вокруг. Даже надвигающиеся сумерки показались светлее. Как будто уходящее солнышко стало где-то просвечиваться.
— Eh, mon dieu! — услышал он сзади голос царя. — Николай Михайлович, как вы попали сюда?.. Что вам тут делать?.. Идите домой, во дворец!
Позади Плещеевых шел куда-то растерянный Карамзин, с шубой, наброшенной на плечи, без шапки, в чулках, в башмаках — по-придворному. Сразу на десять лет постаревший, трепещущий, как будто даже больной, он был жалок... Развевались от ветра растрепанные седые пряди волос.
— Государь, — ответил он прерывистым голосом, — я здесь... я присутствую... при многотрудных родах нового царствования...
— Вам, историографу, — сказал Николай, — следует набросить теперь черное покрывало на преступления этих бастардов.
— Ваше величество, простите меня, но преступления и заблуждения сих молодых людей суть преступления и заблуждения нашего века.
Как был недоволен ответом Карамзина Николай!
Тут новая партия камней и поленьев полетела со стороны высокого забора Исаакия. Конь императора дрогнул, шарахнулся и чуть не сбил Карамзина. Тот испугался. Шуба свалилась.
Плещеев к нему подбежал, поднял шубу, надел на плечи Карамзина и отвел чуть в сторонку. Николай Михайлович дрожал крупною дрожью то ли от холода, то ли от потрясения.
— Ах, это ты, Александр... Я не узнал тебя сразу. Какой ужасный день!.. Вот что наделали твои рыцари Полярной Звезды — Бестужев, Рылеев... Я только что был во дворце. В стороне неподвижно, как идолы, сидят наши магнаты, место которых было бы тут... министр юстиции Лобанов-Ростовский, Аракчеев, Куракин... А я... что я один?..Я делал, что мог... Все напрасно...
— Не вы ли, Николай Михайлович, написали манифест нового царствования? — не без сарказма спросил Александр Алексеевич. — Другому некому будто... Кто это сумел бы?..
— Нет, Александр. Мой манифест был отвергнут. Не пришлись по вкусу невинные слова: «мирная свобода жизни гражданской»... «истинное просвещение ума»... «да будет престол наш тверд законом и верностию народною». Перепоручено написать другой манифест. Александру Сперанскому.
— О, Сперанский!.. значит, он будет в чести... Ему удалось, конечно, избежать в манифесте и «мирной свободы», и правления на основе «твердых законов»... «верность народная»...
— Да, все подобные формулы изгнаны.
В это мгновение из рядов императорских войск послышался залп, и Плещеев увидел, как в строю моряков образовалась огромная брешь. Пули угодили, словно нарочно, как раз в колонну по театру знакомых ему музыкантов! Боже ты мой! Белобрысенький Федя Андреев, мальчик-флейтист, лежит на снегу! а рядом — рядом расплывается большое пятно. Неужели?..
Карамзин содрогнулся. Закрыл руками лицо.
А Николай опять подозвал историографа к себе; гордо протянутой дланью указал на Левушку Пушкина, дико метавшегося с обнаженной саблей в стане мятежников.
— Что же, Николай Михайлович, мне остается делать с такими?.. Лицо его мне знакомо. Это брат Пушкина?
Карамзин, задыхаясь, ответил, что ныне государю предстоит всю русскую словесность в железа заковать... видимо, теперь не останется более ни единого литератора, свободного от подозрений и — более того — суждений за вину вольномыслия. Да, этот мятежник — брат гения, прославленного не только у нас, но и в Европе... Кого-нибудь придется помиловать, ежели... ежели...
Грохот нового залпа, на этот раз из рядов восставших гвардейцев. Устрашающий грохот. Град камней и поленьев летел из толпы... Что-то тяжелое рухнуло за спиной Карамзина. Он побледнел, вздрогнул и поторопился отбежать... И вовремя было.
Плещеев увидел на кромке забора мощную фигуру мастерового, хватавшего тяжелые бревна, как перышко, и метавшего их со сноровкой игрока в городки. Он узнал его — это был Николай Северин, плотник и слесарь, двоюродный брат Лизы. Сейчас он неузнаваем! гневный, мстительный, с лицом, искаженным от ярости! — бог боя, бог Марс. И рядом с ним — Лиза! Боже мой! Лиза! Она тоже каменья бросает.
Снова залп из рядов восставшего войска. Снова крики толпы.
Карамзин сидел в стороне на каком-то обрубке бревна, потрясенный, приниженный, уничтоженный, не в силах подняться. Плещеев к нему подбежал:
— Вы не ранены?..
— Боже мой... Александр... — лепетал Карамзин, — боже могучий... всесильный!.. творец-мироздатель!.. Как сие предотвратить?.. Не помогают ни увещания, ни крест митрополита, ни парламентеры. Неужели... одно только средство?.. Я, мирный историограф, я... я... жажду пушечного грома... чтобы скорей это закончить. Ибо нет средства иного! Ведь с темнотой начнется междуусобица... брат на брата... резня...
— Николай Михайлович, Николай Михайлович! — вскричал с отчаянием Плещеев. — Что вы такое сказали?! Не верю ушам!.. Вспомните свои слова о гильотине французской. Вы ли говорите о пушках?..
Лицо Карамзина перекосилось, глаза покраснели. Он хотел что-то сказать, но спазма подкатила к горлу, и он разразился рыданиями.
В эту минуту послышался грохот телеги... К пушкам подкатили снаряды...
Карамзин плакал, как малый ребенок. Но Плещеев не стал и не хотел его утешать. Он замкнулся теперь и ощетинился: ящики разбивают... снаряды для пушек готовят. Эх, если бы У Плещеева были в карманах гранатки или круглые ядра, разрывающиеся от броска!.. В ящики эти метнуть бы!
Близко-близко, почти вплотную к рядам преображенцев, медленно, демонстративно продефилировал с мрачным видом Петр Каховский, «русский Брут», ранивший сегодня, и, кажется, смертельно, Стюрлера и Милорадовича. Два пистолета грозно торчали за поясом, повязанным поверх грязного, поношенного сюртука. «А ведь это двоюродный племянник Каховского, брата Ермолова, с которым я когда-то тесно дружил!» И вдруг Плещеев увидел — слева на поясе висит у Каховского... знакомый кинжал!.. Кинжал Ламбро Качони?! Да, Да!.. та же самая голубая бирюзовая рукоятка, тот же изгиб, те же ножны...
— Гриша, ты видишь?.. Кинжал...
— Вижу, батюшка. Только лишь вчера Алексаня снял кинжал у вас над изголовьем и обещался сегодня вернуть. Видимо, Каховскому передал.
— Батюшка, батюшка! — послышался спереди, за рядами преображенцев, взволнованный голос младшего сына. Это Петута, воспользовавшись тем, что батюшка не смотрел на него, перебегал в лагерь восставших. Там, окликнув издали Саню, привел его сюда для встречи с отцом. Однако два ряда преображенцев их разделяли. Охраняют правительство!..
— Саня, Санечка, иди же сюда!.. Проходи скорее ко мне!..
— Нет, батюшка, нет!.. Вы сами перешагните эту роковую черту, ибо ваше место не там. Я же вас знаю! Ваше место с нами. Идите со мной! Батюшка!
— Саня, нельзя. Сейчас будут стрелять пушки. Ведь за мной пойдут и Гришенька, и Петута. Я всех, всех вас потеряю. И тебя потеряю, ежели ты не сжалишься надо мной и не согласишься...
— Нельзя. Поймите: нельзя! Мой долг, моя честь, моя честность меня не пускают. Батюшка, последний раз: идите за мной!
Ах, если бы Плещеев был на двадцать лет помоложе!.. если бы с ним рядом стоял сейчас друг-мечтатель и верный соратник Вася Пассек, светловодитель его!..
Санечка потянулся к нему меж рядов... старые преображенцы сочувственно расступились! — обнял батюшку... Тот еле успел его поцеловать, благословить... Сын сильным рывком оторвался и — побежал... обратно в серые ряды гренадеров. Как быстро и как красиво он побежал! Плещеев почувствовал, как в груди его вздымаются волны любви, гордости и восхищения юношей, которого он взрастил, воспитал...
— Смелый парнишка, — сказал кто-то в солдатских рядах. — Поболе бы эдаких!.. Эх, кабы потемнее чуток!
И следом за убегающим Саней, терявшимся в сумерках, Плещееву показалось — опять торжествующе загремела Девятая... и как будто раздвинулось серое небо, раскрылись вокруг обширные горизонты. Он видел мираж — впереди бурлящее море. Вздымаются гиганты валы с белыми гребнями пены... Шумит океан... Сколько простора!.. И невидимый оркестр, и невидимый хор грохотали...