— Я с вами согласен. И Пестель так полагал. Когда приехал в Тульчин генерал-адъютант Александр Иванович Чернышев, а главное — после приглашения к нему Пестеля, мы поняли, что обратно ему уже не вернуться. Всю ночь вдвоем мы жгли бумаги и письма. Сколько тут ценных, глубочайших философских и тактических мыслей пропало! Русская Правда была отдана нашему верному другу, поручику Воленьке Крюкову, с указанием ее сохранить. Однако, когда арест Пестеля совершился, все мы голову потеряли. В том числе Крюков, конечно. Вот и сожгли. А Крюков куда-то уехал теперь.
— Ах, что вы наделали? — не мог успокоиться Алексей. — Ведь ежели не сейчас, не в этом году, так в последующие нам так нужна будет Русская Правда! Это первенствующий документ, руководящий в целенаправленном ходе революции русской, в ходе истории.
— Вы не поверите, Алексей, сколько повсюду здесь соглядатаев и доносчиков! Должен сознаться, последнее время даже Пестель был в состоянии угнетенности. Боялся разговаривать в хате при открытой трубе в домашней печи, вздрагивал от каждого стука... «Все время, каждую минуту, я ожидаю, что меня идут арестовать. Впрочем, пусть...» Приготовившись к отъезду в Тульчин, взял с собой яд, купленный еще в Лейпциге, чтобы спасти себя в случае пыток. Я проводил его до коляски. Мы обнялись. Вернулся я в комнату. Свечи горели еще... вот как сейчас... Жутко мне стало. Кругом мертвая тишина. Только скрип колес отъехавшего экипажа дрожал еще в воздухе.
В дверь избы постучали. Лорер вздрогнул:
— За мною пришли...
Но нет, это приехали гости из местечка Кирнасовка — подпоручик Николай Заикин вместе с Бобрищевым-Пушкиным. Увидя Алексея, оба смутились, но Лорер их успокоил: Плещеев — тоже член Южного общества, объяснил, почему он в гражданском, а не военном... Заикин с волнением начал рассказывать о петербургских событиях 14 декабря — только что получены новые сообщения из Житомира...
Всю ночь напролет в убогой деревенской избе, при чахлом свете сальной наплывающей свечи, сидели четыре человека, четыре офицера русской армии, патриоты — гадали о предстоящих событиях, о свободе, долгожданной, желанной столь пламенно, а теперь ускользающей, как зыбкий мираж.
Утром Алеша проснулся от мысли: Русская Правда...
Тимофей и хозяйка куда-то ушли.
Вставать не хотелось. В избе — мертвая тишина. Все прахом.
Приходится примириться... Что же еще оставалось?.. Изжить тяжесть утраты, принять, привыкнуть к роковой катастрофе, которая беспощадно отбрасывает назад на десятилетия все наши надежды, и веру в грядущее, и уверенность в победу лучших идей человечества.
Значит, крушение... Как трудно произнести это слово! Не-мыс-ли-мо. Без-воз-врат-ность и безнадежность. Алексей готов был бы пойти на любые жертвы, лишь бы вернуть непоправимое.
Впрочем, все это «шиллеровщина»... До чего Пушкин был прозорлив, когда говорил, что Шиллер уводит от земного в мир отвлеченных, несбыточных идеалов. Самые смелые и умные люди в России тешились упоительным самообманом. Темы стихов мы черпали, подобно Вяземскому, из газет, а в жизни, то есть в политике, в практике, оставались мечтателями, беспочвенными утопистами и... романтиками простодушными. Отсюда, увы, трагическое несоответствие...
Что же делать теперь? В Орел возвращаться?.. К батюшке в Чернь?.. Зачем?.. Однако не ехать же в Петербург, в самую пасть к разъяренному зверю...
Маета... нестерпимая, изнуряющая маета!..
И куда это Тимофей так безнадежно пропал?.. Старуха вернулась, что-то состряпала. Есть не хотелось. Выпил горячего сбитня. Не съездить ли к Муравьеву-Апостолу?.. У печки хозяйка гремела ухватом. Тимофея все не было. Начал тревожиться. Дребезжали горшки и посуда. Наконец Тимофей появился, и Алексей упрекнул его — куда он запропастился? Как только старуха вышла из хаты, Тимофей быстро шепнул:
— Цела, цела ваша Русская Правда! В Немирове, у смертельно больного майора Мартынова, схоронена. Верст тридцать пять — сорок отсюда.
Кровь отхлынула к сердцу и потом горячей струей прилила к лицу, к голове. Оказывается, Тимофей все утро рыскал вокруг, разыскивал хату, где Крюков квартировал, тот, кто сжег Русскую Правду. Нашел хозяйку его, подластился к ней. Дочка ее, лет двенадцати, ему рассказала, как барин Крюков однажды принес домой агромадную охапку бумаг, долго с нею возился, завертывая в полотно... Она ему пакет этот зашила — шить она давно научилась, — он на полотне какое-то мудреное словечко чернилами написал, затем туго-претуго перетянул крестообразно шнуром. И уехал со свертком. Братишка ее был за кучера. Крюков отвез сверток в Немиров и там оставил в доме командира Пермского полка Мартынова, но не у него самого, а у брата его, у майора, что за болезнью там проживает.
Починки саней дожидаться не стали. К вечеру были в местечке Немирове. Местечко оказалось оживленным торговым городком с училищем, гостиными рядами, церквами православной, лютеранской, католической и великим множеством синагог, не говоря уже о бесчисленных еврейских молельнях.
Командира Пермского полка разыскать было нетрудно. К счастью, дома его не оказалось. Больной же брат Мартынова, майор 32‑го Егерского полка Алексей Петрович, принял Плещеева хмуро, недоброжелательно. Даже не поднялся из кресла. Пожаловался, что уже четыре года мучится брюшною водяною болезнью, а теперь она превратилась к тому же еще и в грудную. Вылечивался ненадолго и опять заболевал. Из-за общего расслабления и повсеместной опухоли не может не только ходить, но с трудом даже сидеть, и от непрерывной одышки тяжело и разговоры вести.
Алеше показалось, что Мартынов намеренно тянет рассказ о болезни. Говорил он в самом деле с трудом, задыхаясь.
— Сверх того, наверху правой ляжки имеется у меня застарелая язва. И для облегчения необходимо нужна операция. А где тут, кто в Немирове такую операцию произведет?.. Не в Киев же ехать...
Когда иссяк-таки наконец разговор о болезни, Алеша рассказал о себе, о семье, о родных, ничего не скрывая... объяснил, почему он в штатском, а не военном... упомянул об арестах в столице... Одутловатое, обрюзгшее лицо Мартынова приняло выражение подозрительное, скрыто враждебное. На вопрос о поручике Крюкове, о недавнем приезде его ответил угрюмо, что никакого поручика Крюкова он не знал и не знает, — одышка прервала его речь. Дал понять, что дальнейшие расспросы бессмысленны, и закрыл даже глаза. Невольно вздохнув, Алеша поднялся.
Но тут Тимофей, стоявший у двери, закашлялся и чихнул. Мартынов с неудовольствием на него посмотрел и вдруг попросил подойти. Стал в него подозрительно всматриваться.
— А ну-ка, любезный, как тебя звать? — Тимофей отвечал. — А этот молодой человек уж не тезка ли мой?.. Алексей?.. Так‑с... Вот, изволите ли видеть, чудеса-то какие бывают на свете... Я вас наподобие, вроде как знаю... Н‑да-а‑а... И вы меня знаете...
Тут приступ одышки заставил больного опять прекратить разговор. Попросил помочь ему приподняться. Перебрался в постель. Лег. Выпил что-то из кружки, стоявшей на столике. Глаза закрыв, долго лежал без движения. Наконец отдышался.
— Вспомните-ка Москву. Двенадцатый год. Всё в огне. Горел Вдовий дом. Вы двое вытащили раненого партизана и в какой-то каморе выхаживали, покеда он не оправился. Так это был я. Мы шутили еще, что тебя и меня одинаково Алексеем зовут и судьба будет у нас такая же одинаковая. Ан не сбылось. Меня и узнать-то нельзя — до того скрутила болезнь.
— Нет, помню!.. — вскричал Алексей. Я помню, хорошо помню вас!.. Вы, Алексей Петрович, там тогда говорили о ратниках, об ополченцах, перед которыми государство будет в неоплатном долгу. И предрекли, что государь обещания свои позабудет и долг свой так и не выполнит. Я, мальчишка, принимал вас тогда за якобинца.
— Никогда не был я ни якобинцем, ни республиканцем. Но с юности ненавижу начальство. Стремился всегда к высшему благу, достойному, благородному... пока болезнь... вот... болезнь...
— Лорер нам говорил, что вы — член Южного общества. Вы мне поверьте теперь: я тоже член Южного общества. Всей душою стремлюсь я к тому, чтобы сохранить для потомства Русскую Правду.
— Знаю Русскую Правду, — заговорил Мартынов, и опухшее лицо стало почти что красивым из-за какого-то пламени, вдруг вспыхнувшего изнутри. — Русская Правда и верно проникнута глубокою верой. Любовью к отчизне. Пестель ставит эту любовь превыше всего. Любовь к отчизне, он говорил, есть источник всех государственных добродетелей. Она, эта любовь, сильнейшая подпора существования и благоденствия человечества. И этой любовью мы с тобой, Алексей, прониклись в горящей Москве.
Как Мартынов переменился! Его черствость безвозвратно исчезла. Он, несмотря на нестерпимые боли в груди, весь сиял. Признался, что Крюков взаправду привозил ему сверток с надписью «Логарифмы», и объяснил, что это наиважнейшие республиканские документы. Уверял, что у него, у Мартынова, как у больного, они могут лучше чем где-либо пребывать в безопасности. Но дня через два, испугавшись тяжелого состояния Алексея Петровича, когда того и гляди может последовать скоропостижная смерть, Крюков решил взять у него Русскую Правду обратно и отвезти в более надежное место. Приехал из Кирнасовки подпоручик Квартирмейстерской части Заикин. Николай. Не забудьте, не спутайте, ибо брат у него есть Феденька. Мальчик почти. Ради безопасности зашил Николай «Логарифмы» в огромную диванную подушку и увез с собою, в свое глухое село.
Как они там все это спрятали, Мартынов не знает. Не мешало бы проверить надежность, а еще того лучше — захоронить где-нибудь под землею. Пусть знают об этом трое аль четверо, чтобы тот, кто целым останется, мог бы по прошествии времени откопать документы.
— Хорошо, Алексей Петрович, мы это сделаем. Вам большое спасибо...
Гони, Тимофей, гони немедля, гони быстрее в Кирнасовку!
До Кирнасовки было верст сорок пять — пятьдесят. Почтовый путь опять лежал через Тульчин, где Алексею ни за что не хотелось показываться. Пришлось объезжать. К довершению проволочки окончательно разладились сани. К тому же, поправляя полозья, Тимофей крайне серьезно зашиб сразу обе руки. Вожжи взял Алексей. Таким образом, путь до Кирнасовки занял почти д