Судьба Плещеевых — страница 89 из 106

Среди веселой компании оказался даже знакомый — гусарский полковник Федор Федорович Гагарин, брат Веры Федоровны Вяземской, жены князя Петра. Его прозвище было «Адамова голова» — из-за лысого, гладкого черепа и глубоко ввалившихся глаз. Он, всегда эксцентричный, славился как лихой кавалерист, бретер, игрок и, несмотря на далеко не юные годы, проказник.

Начальник надзора Жуковский, бывший с арестованными офицерами на короткой ноге, лишь только вошел, сообщил животрепещущую новость: в нынешнюю ночь в своем каземате покончил с собою полковник Булатов. Он морил себя голодом, отказываясь от самой добротной еды, грыз только ногти и сосал свою кровь; не выдержав, прислонился спиною к углу дверного косяка и отчаянным ударом головы раскроил себе весь череп у затылка.

— Замучили угрызения совести. Не то что Трубецкой, — послышался злой голос кого-то позади. Алексей уже знал, что Булатов, друг юности Рылеева, был назначен как заместитель диктатора, но, неустрашимый в боях, струсил во время восстания: дважды приближался к царю с заряженными пистолетами, однако выстрелить не осмелился, ушел с площади... А через день явился с повинной.

— Петропавловка хоть кого до отчаяния доведет, — сказал кто-то еще. — Вот молоденький мичман Гвардейского экипажа, неустрашимый Дивов, дерзкий во время восстания, теперь в каземате еженощно видит один только сон: как он государя императора закалывает кортиком. И лишь на этом одном — только на сне — строится сейчас все обвинение: значит, дескать, таковы его мысли.


— Откуда им все это известно? — спросил Алексей у Гагарина. — Ведь узники замурованы за крепостными стенами?..

— Х-хэ, — усмехнулся Гагарин и тихонько шепнул: — Все и всё продается. Подарочки, денежки, сласти, винцо для всех соблазнительны, и Жуковский — первый пример. За мзду можете с ним по городу прогуляться, даже кондитерскую, отдельный кабинет посетить, побренчать на клавикордах. Это бывает. А кроме того, в тюрьме помогает новая азбука. Тоже вам не понятно?.. Миша Бестужев выдумал — первый в Европе — азбуку стуков. И перестукивается с утра до вечера с братом, который рядом засажен, — а тот в другую стенку другому соседу стучит. За дверями, в коридоре, не слышно... Вот вам бумажка, на ней записана азбука. Выучите на досуге — пригодится...

В этот день Плещеева к допросу не вызывали.

К полночи доставили из Воронежа кузена его, Сережу Кривцова. Значит, и до него дошла очередность?! Оба были рады, что встретились. Сережу взяли на два дня позже, чем Алексея, но он доехал быстрее. В Воронеже, в губернаторском доме брата, — переполох.

Остаток ночи заключенные провели на диванах, на креслах, некоторые на коврах. Плещеев и Кривцов вели тихую беседу с Гагариным.

— Не сдавайтесь при первых опросах. Не припутывайте к делу других. Иначе ком целый собьете. Всего вернее исконный русский ответ: «Знать не знаю, ведать не ведаю». Он выработан вековым опытом жизни.

Рядом вполголоса беседовали отставной поручик Алексей Алексеевич Тучков, сын генерал-майора, знаменитого по двенадцатому году, с киевлянином Алексеем Капнистом, сыном прославленного драматурга. Тучков рассказывал, как его знакомый священник Петропавловской крепости поведал ему по секрету, будто Бенкендорф навещал в каземате князя Трубецкого. Любезно, долго, настойчиво добивался откровенно все раскрыть о Сперанском, о мере участия его в делах Тайных обществ. «Ваше показание, князь, — говорил Бенкендорф, — Сперанскому не повредит — он крайне необходим сейчас императору в делах государственных. И уж очень известен в Европе. Монарх хочет знать, до какой степени можно ему доверять». По-видимому, Сперанскому готовятся высокие поручения.

— Как?! — не выдержал Алексей. — После того как он согласился стать во главе Верховного правления в случае удачи восстания?..

— Еще красноречивее его многолетняя дружба с членом Тайного общества, подполковником Гаврилой Степановичем Батеньковым. Тот последнее время долго проживал у него на квартире, и на этой квартире Батенькова взяли под стражу. Когда пришли его арестовывать, Сперанский сознание потерял. Видимо, Батеньков знает о нем нечто еще более дискредитантное.

— Сперанский член Государственного совета и широко знаменит, — вмешался Гагарин. — Арестовать Сперанского в самом деле скандал европейский. А к тому же он законник, и опытнейший. Других таких нет. Закон в его руках — паутина: шмель проскочит, муха увязнет. Такие деятели государю сейчас крайне нужны. Недаром монарх говорит, что в России никто не умеет написать по-русски двух страниц, кроме Карамзина и Сперанского.

— Труслив Сперанский до гнуси, до подлости. Николай Тургенев называл его беспредельно талантливым, но карьеристом, с характером мелким, слабым и с безнадежно низким уровнем морали.

Когда рассветало, за стеклянными дверями послышался шум. Привезли в оковах... Сергея Ивановича Муравьева-Апостола. Весь он был в кровавых бинтах, почти без сознания. Кандалы поддерживал часовой. Вели его под руки, положили на диван в маленькой комнате, примыкавшей к залу и служившей прежде для барона Толя личною спальной для отдыха... Время от времени оттуда доносились тихие стоны. Расковать его никто не осмеливался.

Когда ему понесли завтрак и чай, Алексей вошел вслед за вестовым. Муравьев был так слаб, что казалось, с жизнью связывает его лишь тоненькая ниточка. Есть он не стал, но чай пил с наслаждением, просил даже еще. Алексей придерживал ему голову, чтобы удобнее было глотать. Сергей Иванович узнал его.

— Алеша... Я так считаю: жить надо. Но даже в самую многострадальную пору жить только с думою о свободе. О вольности человечества. Ежели мы утратим эту мечту и не на что будет надеяться, вот тогда жизнь сама прекратится.

Перехватило дыхание, он замолчал и бессильно откинулся на подушку. Среди белых бинтов лицо казалось землистого цвета.

Скоро его увели. Вели! Волокли опять под руки — сам идти он не мог — в кабинет императора, на первый допрос. Гремели кандалы как-то особенно мерно — и похоронно. Вестовые поддерживали ножные железа, так как их тяжесть была нечеловеческой.

Больше на гауптвахту он не возвращался. После опроса его увезли прямо в крепость.


Потом приходили и уходили. Приводили и уводили. Двух Исленьевых увели. Поджио появился. Шумел.

Сережа Кривцов и Плещеев упражнялись в азбуке стуков. Потом Алексей спросил у Гагарина, не слышал ли он о судьбе Бобрищевых-Пушкиных. Тот не знал ничего, но Жуковский ответил с готовностью, что оба здесь уже побывали дня три тому и оба направлены в крепость, один из них — Николай — в ручных кандалах. «Неужто о Русской Правде проговорились?.. — пронеслась тревожная мысль. Да нет!.. Не может этого быть..»

О Плещееве и о Кривцове как будто забыли. Алексею пора было бы на руке повязку переменить. Дважды просил он к фельдшеру его отвести. Бесполезно.

— Это намеренно, — пояснял, усмехаясь, Гагарин. — Государь-император психолог. Знает, кого чем застращать. Знает, как с кем говорить. Кого — ласкою, уговором, кого — даже слезами: он ведь плакать умеет, коли понадобится. А на кого — просто орет. Ругается, как грузчик в порту. Грозит, стращает, ногами топочет. Вот и вас попридерживают: пусть рана на руке еще более разболится.

Но скоро Гагарина отправили в госпиталь.

Рука разболелась неистово. Но после завтрака фельдшер пришел-таки. Грубо отдирал присохшую повязку, чем-то помазал. Другую наложил.

Алексей спросил у Тучкова, не было ли каких-нибудь слухов о кузене его, Чернышеве Захаре. Тот ответил — еще бы! — за отсутствием серьезных грехов государь попервоначалу отнесся к Захарушке снисходительно. Но тот ведет себя на допросах с чувством достоинства, с выдержкой, не просит пощады, не кается, спокоен и горд.

— О, — с едким сарказмом встрял в разговор Поджио, бывший гвардеец, — император стремится к тому, чтобы перед ним падали ниц, валялись в ногах, умоляли его, унижались, раскаивались и проклинали себя.


Плещеева поставили между четырех конвоиров. Шли по анфиладе дворца.

Он думал о том, что говорил ему «Адамова голова», — не сдаваться, не сдаваться при первой даже зверской атаке врага! Возможно, придется увидеть сейчас Николая.

У громадных великолепных белых дверей конвойных сменили два флигель-адъютанта и провели в просторную, роскошно обставленную комнату. Напротив — огромный письменный стол, сплошь заваленный ворохами исписанных бумаг... С каким трудом придется вечером кому-то в этом хаосе разбираться! Над хаосом стоял во весь короткий рост генерал-адъютант, генерал-майор Левашов в гусарском мундире, с противными темными усиками и пошлым лицом. Сзади его, на стене, висел великолепный поясной портрет кардинала Мазарини в красной мантии, с загадочной и проницательной улыбкой на тонких иезуитских губах...

Алексей остановился перед столом. Вдруг позади раздался окрик, типично военный, словно команда на площади:

— С повязкою?.. Улика! Бунтовщик... Ранен во время мятежа? Кто такой?

Поставив ногу на стул и опершись локтем о согнутое колено, другой рукой подбоченившись, в углу стоял Николай. Поза гладиатора, готового к прыжку. Классическая голова римского воина.

— Я тебя спрашиваю: как фамилия?..

Глаза Николая были красные, налитые кровью. Явно после бессонницы. И тут Алексей почуял прилив такой неукротимой злобы, такой звериной ненависти к этому элегантному палачу, к этому изящному извергу, что ярость перехватила горло. И он решил: «Буду молчать».

Император с раздражением повторил свой вопрос.

Алексей опять промолчал. О-о, он! будет молчать! Вот — орудие его самозащиты. Быть может, оно обернется наисущественнейшим поводом для обвинений, огульных, лживых, несправедливых. Пусть. «Прежде всего государь-император стремится к тому, чтобы падали ниц перед ним, валялись в пыли, умоляли его, унижались, раскаивались, проклинали себя». Ну, нет, этого от Алексея Плещеева Николай не дождется...

Монарх, звякнув шпорами, подошел вплотную. Вперился глазами в глаза.