ПИСЬМО НИКИТЫ МУРАВЬЕВА ЖЕНЕ АЛЕКСАНДРИН
Мой добрый друг, тот, кто передаст тебе эту записку, расскажет подробности обо мне. Моя судьба несколько облегчилась, меня перевели в другое помещение. У меня красивая комната на втором этаже с большим венецианским окном. Я отделен от соседа деревянной заштукатуренной стенкой, это дает нам возможность беседовать весь день.
Мы придумали с моим соседом играть в шахматы. Каждый сделал себе доску и маленькие кусочки бумаги, мы сыграли уже дюжину партий. Через окно я видел, как мой двоюродный брат шел в баню. Я раздаю то, что вы мне посылаете, своим соседям, вот почему это кончается так быстро.
...Князь Оболенский просит новостей о своем отце.
— Дева святая Мария! Богородица семистрельная, умягчение злых сердец, какая тут тьма египетская! Ох, Notre-Dame Marie, любезная Sainte vierge[50], я сейчас растянусь. — Князь Александр Николаевич Голицын с превеликим трудом спустился по скользким ступеням.
Вошел в каземат Алексея, сопровождаемый тем же немигающим призраком-полутрупом с его черною свитой.
— Здравствуйте, любезный Алексис, да будет с вами благословение мученика преподобного Псоя власатого, пустынножителя скифского, скопца и отшельника, в каковом положении ныне вы пребываете. Ох, какой здесь odeur!.. Вы позволите, Алексис, я с каплюшечку вербеной попрыскаю?.. — Князь достал из жилетного кармана небольшой флакон и выплеснул его целиком, крест-накрест, налево, направо. — Н‑да‑а... Келья у вас тесноватая. Но не отчаивайтесь, разлюбезный мой Алексис, скорехонько спадут ваши оковы, будет у вас хрустальный дворец с венецианским окном, как у Никиты, и майор Лилиенакер станет к вам приходить в шахматы упражняться и распивать чаек с вареньем и благоухающим ромом. Все зависит от вас. Вы настаиваете, что бумаги Пестеля сожжены?.. Как ваше здоровье?.. Что лекарь вещает?.. Фельдшер, как майор Лилиенакер мне говорил, приходит два раза в неделю? Коли только два раза, значит, рана идет на поправку. Ох, кто это заполз ко мне в панталоны? Скользкое что-то... Преподобная Хриса, деспотисса индейская! Ведь это мокрица... Нет, увы, таракан. Кусается. Но не мышь?.. Я мышей очень боюсь. А если крысу увижу, то падаю в обморок.
Князю принесли плетеный стул, он сел и вынул табакерку.
— Хочу предаться услаждению табачком обонятельных фырок. Не желаете ли, милый мой Алексис? Сие процеживает мыслительный препарат, как взятчик Кавказа Алексей Петрович Ермолов любил говорить. А он точь-в-точь в таком каземате — не в этом ли самом, майор Лилиенакер, не помните ли? — провел несколько месяцев при императоре Павле, выжил, представьте. Потом был сослан в Кострому, теперь — хо! хо! хо! — до него рукой не достать. Я пришел к вам, Алексис, по велению сердца. Я ведь homme d'habitude[51], консерватор в симпатиях, не в идеях, конечно. Пусть генерал-адъютант Чернышев, как паук, свою фортуну плетет на фундаменте человеческих потрясений... По секрету, dans le creu de l'oreille[52] могу вам сказать: он добивается обвинения кузена вашего, прелестного ангела Захарушки Чернышева. Поставив его вне закона, тем самым лишив его прав, хочет стать сам наследником майората. По древнему обычаю россов одежда казненного достается завсегда палачу. Он палач. Но ведь Чернышев — всего лишь однофамилец членам вашего старинного графского рода. А палач — несомненно. Как он позволил себе беседовать с вами?! Я содрогался от его causerie... Ох, боже мой, опять эти мокрицы! Они заползли выше колен.
Голицын встал, почесался, сделал два шага, топая ногами, и наткнулся на что-то.
— Почему тут ведро?.. Здесь вода?
— Нет, ваше сиятельство, это парашка, — прошамкал майор Лилиенакер.
— Парашка?.. Не понимаю. Ах, pardonnez-moi, догадался. Увы, таково поэтичное имя девы святой Параскевы, Пятницею нареченной. Недаром пословица гласит: Параскевия Пятница Христовым страстям причастница. День поста. Ибо Спаситель в пятницу претерпел оплевание... вот и параша — то есть самое грязное, плёвое дело. Бенкендорф тоже не лучше. Проблематическая личность. Глаза — бутылочное стекло, прозрачности нет, взор обманчиво добрый, речь всегда радушно и равнодушно уклончивая. Он вас поймал. Единственная вслух произнесенная фразочка ваша всем показала, wo ist der Hund begraben[53]. Тут — сердцевина вашей эпитимии, господствующая idee-fixe[54], ради защиты которой и разверзлись ваши уста. Вы показали, будто Русская Правда погублена, сожжена. Итак, следует вывести силлогизм изнанкою вверх, то бишь на-су-п-ро-тив!
Алексей, придерживая кандалы, зашевелился на своем убогом топчане.
— Не надо, не надо! — остановил его быстро Голицын, — qui s'excuse s'accuse, как говорил богослов четвертого века блаженный Tiberius Sophronis Romanus, — кто оправдывается, тот уличает себя. Но как ужасно бряцают ваши оковы! Железная музыка. Из давней симпатии к вами к батюшке вашему я раскрываю карты, хотя совершаю акт криминальный — un delit[55]. Но милейший майор Лилиенакер не выдаст меня, вы — тем паче. Ибо мною движет благородное чувство.
Опять почесавшись, Голицын обычным рассыпчатым говорком рассказал, что первоначально имелось некое показание о каком-то свертке бумаг, вырытом из подполья и унесенном Плещеевым и Бобрищевым-Пушкиным. Братья Бобрищевы-Пушкины отрицают все это. Оба ведут себя возмутительно, особенно Павел. Зато подпоручик Заикин Николай дал показание, что Русская Правда не сожжена, а зарыта. Да. Зарыта Плещеевым 1‑м и Бобрищевым-Пушкиным. Заикин нарисовал даже чертеж, очень толковый и ясный, ибо сам по образованию топограф и в Подольскую губернию был даже командирован на съемку.
Князь вынул и передал Алексею план Кирнасовки. При мерцающем свете жирника тот разобрал: все указано подробно и точно. Раскрыты необходимые данные, чтобы выкопать Русскую Правду.
А Голицын продолжал ворковать. Государь-император соизволил распорядиться Николая Заикина отправить в Кирнасовку с фельдъегерем и двумя жандармами, дабы тот указал место схоронения бумаг. Однако сам Заикин при зарытии не присутствовал и осведомлен о месте погребения бумаг лишь со слов Бобрищевых-Пушкиных. Посему он может легко ошибиться. Бобрищевы-Пушкины не в себе, то есть не совсем в своем уме, во всем запираются и оба слишком слабы, чтобы совершить в санях столь далекое путешествие. Но если Плещеев 1‑й одумается, поймет всю выгоду, которую можно извлечь из правдивой, прямодушной готовности добросовестно выполнить страстное пожелание императора, то немедленно будет он переведен в другой каземат, освобожден от цепей, допущен к прогулкам. Добротная еда и вино восстановят в два дня его ослабевшие силы. А потом — какое путешествие! — в розвальнях! — вдоль всей России! — в теплый край... И возвращение победителем. За наградой!
Тем временем мысли Алексея вращались в вихревом круговороте. Поехать, показать ложное место, найти новые доводы, чтобы доказать правдивость сожжения, доказать невозможность разыскать документы... таким образом выиграть время?.. Обстоятельства сами подскажут еще другие соображения для новых фальшивых, запутывающих доказательств, сбивающих с верных путей... А иначе? Будет послан Заикин. Или уговорят, понудят одного из Бобрищевых-Пушкиных... Они укажут настоящее место... Ведь к ним тоже «моральное воздействие» применяется...
— Князь, вы — анафема? — вдруг заговорил Алексей.
Голицын опешил и даже не сразу понял вопрос. Пришлось повторить.
— М-м-м-м... н-н-н... в не-екотором роде... en partie... parcellement... частично... От церкви я действительно отлучен, и вход в божий храм мне заповедан. Однако у меня своя молельная есть, где, как вам известно, покойный государь молиться любил. Но скоро отлучение снимут‑с.
— Раз вы анафема, значит, и явились ко мне как анафема. По-гречески анатэма. То есть отверженный. Я тоже анафема. Отверженный, проклятый. В этом — мы родственны. Потому-то я слушаю вас и говорю с вами, единственным... Я... соглашаюсь... Я поеду.
— Mag-ni-fi-que! — вскричал Голицын на весь каземат, — Ве-ли-ко-леп-но!.. Ex-cel-len-tis-si-me![56] Преподобному мученику Викторину ура! Майор Лилиенакер, вы, кстати, свидетель. — Алексей и не предполагал, что у князя такой силы голосовой аппарат. — Ну, вестимо, то есть само собою разумеется, пора, давно пора снять с себя добровольный обет блаженного Исихии, Антиохийского хоривита, безмолвника века седьмого. До сих пор вы, придавленный коллегиальностью, носили в голове несбыточные планы кон-сти-ту-ци‑и, то есть чудовищного альянса демократии, а вернее сказать, олигархии с царскою властью. Par calcul des probabilites[57] отныне обретете философическую независимость. Майор Лилиенакер позаботится о переведении вас в иные apparterments.
— Скажите мне, князь, — через силу спросил Алексей, — раз я называюсь ныне Плещеевым-первым, то, видимо, появился в Деле о злоумышленниках еще Плещеев-второй... Уж не брат ли мой младший?
— Ах, как ползают по животу эти мокрицы! Увы, не имею права ничего вам об этом сказать. И я просто не знаю. Parole d'honneur[58].
— А что с Тимофеем, крепостным человеком нашей семьи?.. Он был взят вместе со мною.
— А что может с ним быть? — Князь даже руками развел. Ума не приложу. Не интересовался подобными... смердами. Вероятно, отправили его вместе с другими такими же в Васильевскую куртину, кажется, так. О боже, четырнадцать тысяч младенцев, избиенных от Ирода в Вифлееме, как я засиделся у вас!.. Зато ваша беседа в ее цинциннатовой простоте доставила мне истинное наслаждение, как souper fin avec vin de paille