— Значит, прав старик Станиславский, говоря, что искусство требует жертв? — с улыбкой произнес Утесов.
— В этом случае скорее подходит ваша песня: «Ведь ты моряк, Мишка, моряк не плачет!» — Я обнаглел и не просто процитировал строчку, а напел «под Утесова».
Леонид Осипович, склонив голову на плечо, с лукавинкой снизу вверх посмотрел на меня:
— Посмеиваться над эстрадой грех. — И шутливо погрозил пальцем.
— Что, и там проблемы?
— Знаете, я о международном положении сужу по нашему отношению к джазу: как только начинается гонение на джаз, значит, хреновые дела у нас с Америкой… Я всю жизнь под джаз пою советские патриотические песни. А сейчас вовсю долдонят, что я, видите ли, подражаю загнивающему Западу…
Леонид Осипович левой рукой оттопырил ухо, шумно, через ноздри, втянул в себя воздух и низким голосом запел: «Широка страна моя родная!..»
Я откровенно расхохотался:
— Это же Поль Робсон!
— Он самый… И представьте себе, знает он — только одну советскую песню… Улавливаете?
Что замечательный артист имел в виду под «улавливаете» — не знаю. Но думаю, что в душе его сохранялась обида за безразличное, а порой и презрительное отношение властей к нашему эстрадному искусству вообще и к джазу в частности. И за откровенное пресмыкание перед западными звездами, которые когда-то где-то одобрительно высказались в пользу нашей идеологии… Одним словом: «Нет пророков в своем отечестве»…
Незаметно мы приблизились к столовой.
Вдруг Утесов легко, озорно склонился и по-лакейски угодливо проговорил:
— Желаю здравствовать, ваше сиятельство. Чем потчевать прикажете?
— Чем Бог пошлет, — подыграл я «лакею».
Утесов выпрямился, выпятил живот и, важно скрестив на нем руки, по-солдафонски рявкнул:
— Тады проходь и лопай, шо дадуть!..
Такое моментальное перевоплощение многогранного артиста рассмешило нас обоих. Мы помогли друг другу стряхнуть с одежды липкий снег и вошли в «трапезную».
К сожалению для меня, продолжения разговора не состоялось — Леонид Осипович через день уехал…
Через день и погода испортилась. Тоскливо стало в «Рузе»…
Алый тюльпан — Макар Нагульнов
Тридцатый год… Наше украинское степное село, жизнь в котором напоминала растревоженный улей… Помню как сейчас падающие с треском, объятые пламенем балки амбара и людей, кидающихся в огонь, чтобы спасти колхозное зерно… Узкая улочка села от тына до тына запружена людьми, которые идут за гробом, покрытым красным знаменем, — это односельчане провожают в последний путь колхозного активиста, убитого кулаками. Оркестра в селе, конечно, не было. Не знаю, может, его не было и во всем нашем Скадовском районе. И люди пели: «Вы жертвою пали в борьбе роковой…» Помню — страшно тогда было…
А через день-два — крики, смех, частушки: в поле вывозили локомобиль, огромную паровую машину. Кто-то из сельчан спросил у парубка с портупеей через плечо:
— Что это за диковина?
— Что, что? Сообща молотить будем!..
И помню — всем было весело…
Раннее детство мое прошло без книжек, если не считать букваря. Сказочные герои не могли поражать мое воображение. И не снились мне, деревенскому мальчишке, Коньки-горбунки, Ильи Муромцы, Аленушки и Соловьи-разбойники.
Двенадцатилетним хлопцем я начал читать «взрослые», толстые книжки. Чтение, разумеется, было бессистемным и часто просто сумбурным. Из того книжного многолюдья память моя сохранила особенно отчетливо образ джеклондоновского Мартина Идена и шолоховского Макара Нагульнова. «Поднятая целина» произвела на меня ошеломляющее впечатление. Несомненно, полного понимания ее смысла у меня, тогда еще мальчишки, не могло быть. Огромная философская сила произведения входила в мое сознание исподволь, постепенно. Я и до сих пор не перестаю радоваться открытию чего-то для себя нового в «Поднятой целине».
Макар Нагульнов ворвался в мою жизнь и сразу захватил своей неодолимой жаждой жить, бороться и творить. Кто из подростков не выбирал себе в идеалы литературных персонажей? Кому из нас не приходилось в мечтах пребывать в образе любимого героя?
Макар не давал мне покоя всю жизнь — хотелось все измерять его страстной, бескомпромиссной целеустремленностью, искренностью и преданностью: «…И партии я буду еще нужен… И мне без партии не жить… Вот он билет в грудном кармане… Попробуй, возьми его! Глотку перерву!»
Хотелось на все смотреть чистыми, ясными глазами. Глазами человека из народа, всем существом своим связанного с народом и живущего для народа… Хотелось, уметь так же сильно, до боли, до страдания чувствовать…
Позже, когда я был уже офицером, преподавал в военном училище, писал бесконечные рапорта с просьбой отправить меня на фронт, чтобы воевать с фашистами, я постоянно возвращался к «Поднятой целине», к ее героям и в который раз задумывался о беспредельной нагульновской ненависти к врагам революции. Так что всю войну красноармеец Макар Нагульнов стоял с нами в одном строю. Сколько раз, бывало, приходилось мне слышать, как, в шутку или всерьез, говорили между собой солдаты, которых мы обучали искусству ведения боя: «Эх, нет на тебя Макара!» или «Раз думаешь о девке, значит, от главного отвлечен… Вот и выходит, что ты из другого взвода, не из нагульновского…»
А меня однажды за излишнюю горячность и нетерпимость старший офицер оборвал словами: «Ты, Матвеев, кумекаешь, как Нагульный! Все у тебя сплеча, все сплеча!..»
Помню, обиделся я на него не за то, что он одернул меня, а за то, что неправильно произнес фамилию моего любимого героя. Но именно после того случая я потянулся к нему: было ясно, что офицер читал эту книгу… Потом, когда мы познакомились поближе, я узнал, что он из тех мест, которые описаны в «Поднятой целине». Мы подружились, хотя нещадно спорили о Нагульнове, о Давыдове, о Щукаре, о Лушке… И всегда наш спор прерывался его безапелляционной фразой: «Ты мне не говори… Я Шолохова вот как тебя видел…»
Я замолкал, немел… Я завидовал ему до щемящей боли… Естественно, еще со времен учебы в киношколе Довженко я мечтал сыграть Макара Нагульнова — понимал, что это мое! Это мой герой! Я пропускал через себя и его революционную страстность, и жажду скорее приблизить прекрасное будущее к сегодняшнему дню. Нагульновское нетерпение сделать нашу жизнь лучше было и моим нетерпением…
И вот почти через двадцать лет моя мечта сбылась: меня пригласили на роль Макара Нагульнова в экранизации романа Михаила Шолохова.
Когда начались съемки, я старался настроить себя на все, что окружало моего героя: на донскую природу, на нравы, обычаи, речь казаков. Ходил по станицам и хуторам всегда в костюме Макара. Естественно, я часто привлекал к себе внимание местных жителей, чему был всегда рад. Общаясь с ними, я имел возможность вслушиваться в своеобразную мелодику речи донских казаков и казачек…
Имя Михаила Шолохова, имена его героев не просто вошли, а вросли в жизнь этих людей с такой силой, что уже стали рождаться легенды. Я поражался тому, как популярно в народе творчество писателя. С каким глубоким знанием содержания и значения «Тихого Дона» и «Поднятой целины» говорили об этих произведениях простые, без специального филологического образования люди.
Конечно, не обходилось и без курьезов. Однажды я целый вечер провел в окружении казачек. Народ они, прямо скажу, насмешливый, остроумный, за словом в карман не лезут: ни дать ни взять — Лушки и Аксиньи.
— А ты самого-то Нагульнова видал? — спросила не без ехидства одна молодица.
— Чего нет, того нет…
— Оно и видать.
— ???
— Горбишься, горбишься! — Она прошлась по кругу, выставляя вперед носки сапожек, а руки, словно в танце, держа на пышных бедрах. — Во как Макар ходил — кочетом! Мне мать про него все рассказывала. Он за ней ишо приударял маленько…
Этот диалог я записал в станице Каргиновской. А вот что довелось мне услышать в станице Боковской, — на этот раз я говорил со стариками.
— Все, что в той книжечке, — про нашу станицу описано. Все чисто, — на полном серьезе сказал старый станичник.
Я, чтобы подзадорить, возразил:
— Как же так? А вот каргиновцы говорят, что Михаил Александрович их жизнь описал.
— Брехать они горазды! Вот пройди, и через два дома упрешься в дом бабы Лушки, хворая она сейчас… И дед Щукарь — тоже наш…
— Дак ить это с тебя, дед, списано, — крикнул кто-то, и все потонуло в хохоте.
— Мели, мели!.. Когда это было, чтоб я лягушкой вас кормил? — И снова взрывным смехом залились казаки.
Готовясь к исполнению роли Нагульнова, я испытывал невероятные трудности, хотя вынашивал образ столько лет. Уже первые поиски грима заставили нас — художника-гримера, режиссера и меня — остановиться для более глубоких размышлений.
Какими щедрыми, я бы сказал, цветистыми и поразительно точными красками описал Шолохов своего донца Нагульнова:
«Был он широк в груди и по-кавалерийски клещеног… Срослись разлатые черные брови… хищный вырез ноздрей небольшого ястребиного носа… мутная наволочь на глазах»…
Всего этого в моих физических данных явно недоставало, а кинематографическая гримировка предельно экономна. Но как явственно и почти осязаемо чувствовал я «скульптуру» портрета! Мое благоговейное отношение к роману не давало мне возможности сколько-нибудь отклониться от замысла автора. Я был на грани отчаяния…
Мало кто знает об этих никому не видимых муках актера. Больному подобное нервное напряжение может снять врач, а актеру — только режиссер. Добрый человек — Александр Гаврилович Иванов — сказал:
— Евгений Семенович, давай разберемся. Семена Давыдова автор романа представил нам без переднего зуба, так что же, нам искать артиста по этому признаку? Или, может, у Петра Чернова вырвать здоровый зуб? Спасение, думаю, будем искать у самого Шолохова. Потрудись извлечь из романа глаголы. По-моему, в них — ключ к роли.
Я вчитывался, вдумывался и снова поражался силе шолоховского слова.
«В землю надо зарыться, а всех завлечь в колхоз».