оссии и Министерство культуры Белоруссии взялись финансировать проект. Но разве можно предвидеть беду? Случился «обвал», крах для страны, для граждан, для культуры… Кто забудет 17 августа 1998 года? Фильм (и не только наш) рухнул! Ему не быть? Снова идти по Руси с шапкой? А кто подаст? Нищими стали все…
На белорусские деньги часть фильма уже была отснята. Но никто (даже режиссер) не видел на экране ни метра — лаборатории без оплаты пленку не выдают. Знаю, как отчаянно преодолевая «августовские мгновения», продюсеры добывали каждую копейку. Кидаюсь к другу нашей картины Анатолию Николаевичу Вагину (это его фирма опоясала газовыми трубами чуть ли не весь земной шар):
— Прошу, одолжите двадцать тысяч рублей!
— Пиши расписку с просьбой о спонсировании!
Повертелись с недельку… А дальше?..
И тут счастливый случай. В столичной мэрии, в присутствии видных политиков и деятелей культуры состоялась презентация трех новых работ моего любимого художника Александра Шилова и передача их в дар городу Москве. Глядя на мой портрет, Ю.М.Лужков поинтересовался:
— Не слишком ли суров?
— Сейчас — да, — нарочно тихо ответил я.
— Почему сейчас? — так же тихо спросил мэр.
— То, что у меня внутри, — все в глазах на полотне. Шилов угадал.
— Проблемы с третьим фильмом? — понял Юрий Михайлович.
Я кивнул головой.
— Напишите мне письмо, — сказал Лужков. — Передайте с Иосифом (И.Д.Кобзон — советник мэра по культуре).
Спасибо Иосифу Давыдовичу, товарищу, коллеге, государственному деятелю! Письмо не затерялось! Хоть и спустя почти год, но работа над фильмом началась.
Каким в конце концов получится мой «Губернатор»— не угадать, не предвидеть. Но пусть хотя бы один из действующих губернаторов на просмотре фильма подумает про себя: «Я же так и живу». А другой, если он еще не до конца совесть растерял, — устыдится…
Чтобы ладно было в нашем Отечестве всем нам — от мала до велика — надобно совсем немного: любить Его по-русски!
Красота в аду
То, о чем я хочу здесь рассказать, произошло со мной во время работы над фильмом «Любить по-русски-3». Наша киногруппа приехала в Калугу. Снимали мы эпизод около уличного кафе. Там сидела наша массовка, сидели и обычные посетители. Мы не вторгались в жизнь, которая нас окружала, — мы просто использовали ее как фон для съемок. Играют дети около фонтана — пусть себе играют. Пришли люди в кафе, присели за столики — пусть себе сидят…
Пока на съемочной площадке была пауза, пока оператор Илья Демин устанавливал панораму для эпизода, я присел за один из столиков, чтобы немного отдохнуть, выпить кружку отменного калужского пива… Подсел ко мне какой-то человек, и подсел явно неспроста. Конечно, он узнал меня — вокруг нашей съемочной площадки тогда крутилось немало любопытствующих. Но этот мужчина был не праздный зевака — ему хотелось о чем-то поговорить со мной, чем-то поделиться.
Если бы я, погруженный в свои режиссерские заботы о предстоящей съемке, не поддержал разговор, то лишил бы себя возможности услышать такое, чего не могу до сих пор забыть. История, рассказанная мне случайным знакомым, настолько необычна, что я хочу, чтобы о ней узнало как можно больше людей…
Итак, сидели мы за столиком, тянули пиво. Мимо на костылях проходил какой-то инвалид. Сосед задержал на нем взгляд, сказал: «Может, и это мой». Я понял, что он врач. Завязался разговор о его работе, о том, что ему приходилось делать сложные операции в самых невероятных условиях. Почувствовав, что в этом человеке есть что-то неординарное, я уже стал вытягивать из него эти истории — мне всегда интересны такие люди. И узнал от него такое, что потрясло меня…
— Даже и не знаю, как вам про эго рассказать… Хоть я и хирург и навидался всякого… Пора бы, кажется, и привыкнуть к стонам, к крови, но нет — не могу… Мне бы не хирургом быть, а логопедом. — пытался он шутить над собой. Потом окунул нос в копну густой пивной пены. Выпил, крякнул:
— Может, повторим?
Я видел, что ему трудно собраться с духом, — значит, история и впрямь будет необычной. Мне уже самому не терпелось.
— Меня сейчас позовут на площадку, а очень хочется дослушать…
— А я все же пропущу еще одну кружечку, — извиняющимся тоном сказал сосед. — Потом, если не поверите, можете сказать: «Мало ли что человек наболтал спьяну». Мне и самому иной раз, когда я трезвый рассказываю, не верится в это…
— И все-таки…
— Ну ладно… — Он повернул голову в сторону фонтана, где озорничали ребятишки, толкаясь под струями воды. Лицо его поначалу просветлело, потом враз помрачнело, и он заговорил.
— Дело было в Афганистане. О том, что это была не война, а мясорубка, бессмысленное уничтожение неизвестно зачем и почему людей, сейчас только ленивый не знает. Об этом я говорить не буду. Долго этот позор смывать придется не только нам, но и нашим потомкам. Словом, часть нашу крепко потрепало в боях. Поступил приказ — срочно эвакуировать медсанбат подальше от линии фронта, в горы. Спешно кинулись мы вместе с ранеными по узкому ущелью. Пробирались, поверьте, на ощупь. От взрывов мин, снарядов в ущелье стояла густая рыжая пыль. И тут новый взрыв! Да такой, что, казалось, земля раскололась. Сквозь стоны наших раненых раздался крик, даже не крик, а звериный рев вперемешку с матерными словами. И среди всего послышалось: «Ногу оторвало!..» Мы узнали этот голос — в беду попал наш всеобщий любимец Сережа…
Колонна затормозила движение. Врачи окружили сопровождавший нас БТР, на котором корчился от боли Сережа. Осмотрели его и решили: нужна срочная операция! Но где, как и чем оперировать?!! Здесь, в ущелье? Под обстрелом?..
Хирург одним махом опустошил поднесенную ему кружку пива, долго промокал губы бумажной салфеткой. Я почувствовал, что он подошел к главному, и не торопил его — понимал, что ему надо собраться с духом. А он грустно взглянул мне в глаза, словно просил прощения.
— Кое-как развернули мы операционную палатку… Сестрички подготовили, что могли… А операцию делать нельзя — ничего обезболивающего в санбате не нашлось: бои же были тяжелые, раненых много, все медикаменты израсходованы. Представляете, операция без анестезии?!! Но другого выхода не было: или Сережа без ноги, но живой, или… Сами понимаете…
Как могли, всем персоналом уговаривали Сережу терпеть. А он, бледный, истекающий кровью, уже не рычал, только слабо шевелил губами: «Хрен с вами! Давайте! Рубите, пилите… Только чтобы Волга была… Волгу хочу видеть». Господи, какая Волга в этих лысых горах?! «Пусть Зыкина поет, — сквозь сжатые от боли зубы твердил Сережа. — Зыкину сюда…»
Поначалу все подумали: «Бредит парень». Потом, когда он остервенело стал вырываться из рук дюжих санитаров и надрывно захрипатил: «Зыкину хочу…», ребята смекнули: это он просит поставить песню «Течет Волга»… Ее не раз крутили в медсанбате.
Руки у санитара дрожали, когда он вставлял кассету в магнитофон… Тихо, задушевно зазвучал голос певицы: «Издалека долго течет река Волга…» Честное слово, мне показалось, что красота голоса в этих диких горах покрыла грохот войны. Сережа затих, стал дышать ровнее. Сквозь сомкнутые ресницы блеснули слезы. Он попросил: «Люсенька, миленькая, громче». Чья-то рука нервно потянулась к магнитофону, и песня словно вырвалась из ущелья. Мощный голос Зыкиной заполнил все адово пространство: «…течет река Волга, а мне семнадцать лет…» «Люсенька, родненькая, еще громче… — просил шепотом Сережа. — Еще громче, любимая». И когда магнитофон заревел до упора, когда, казалось, зловещие горы эхом отозвались: «А мне семнадцать лет…» — Сережа сказал: «Давай, тяпай…» Ну, и…
Хирург умолк, задумался.
— Ну, и… — осторожно попросил я его продолжать историю.
— А дальше — и смех, и слезы… Спустя пятнадцать лет, в День Победы, встретились мы с Сергеем на Поклонной горе.
Там у нас есть местечко, где обычно в этот день собираются «афганцы». Ну и обычное дело — объятия, поцелуи, по чарке фронтовой… Спрашиваю у Сергея: «Как нога?» — «А, вы про мою „Люсю“? — И тростью похлопал по протезу. — Она молодец!» Прижав меня к себе, по-дружески похлопал по плечу. Его жена, стоявшая рядом, преодолев смущение, сказала: «Знаете, он с „Люсей“ разговаривает чаще, чем со мной. Утром, как надевает протез, говорит: „Ну, Люсёк, отдохнула?.. Молодец, сегодня у нас работы ой-ой-ой“. А вечером снимает и опять: „Ложись, Люсёк, умаялась ты за день“. — „А вы не ревнуете?“— „Нет, что вы! Мы Зыкину оба любим… А когда он хочет послушать ее, то говорит: „Поставь мне анестезию, что-то здоровая нога пошаливает“. А тут недавно так разбушевался, что совестно и сказать“. — „Что же случилось?“ — „Да в газете он прочел, что про Зыкину неуважительно написали“. — „Ну и что же?..“ Сергей поторопился ответить сам: „Она вам такого наговорит…“ — „И все же…“ — „Да послал я этого журналиста матерком, только и всего… Ну вы сами, товарищ хирург, подумайте: у нас дома портрет Зыкиной висит на самом почетном месте… А этот подлец, понимаешь… Такое о женщине…“»
Меня уже настойчиво звали к камере. Хирург извинился, что отвлекал меня от работы. Он действительно задерживал меня, но я сам хотел дослушать до конца эту невероятную историю. Стол, за которым мы сидели, попадал в панораму, и его уже надо было освободить для съемки. Мы встали, попрощались. Мой собеседник пошел к стойке — ему требовалось выпить еще кружечку пива, успокоиться…
А меня все не покидает мысль: вот мы спорим, прав ли Достоевский? Спасет ли красота мир? А чего спорить?.. Жизнь сама отвечает на это…
Но услышанное мною от калужского хирурга требовало выхода — такое нельзя носить в себе…
Я был приглашен в зал «Россия» на концерт, посвященный юбилею Людмилы Георгиевны Зыкиной. Певица сидела на сцене сбоку, в кресле. Поздравлявшие подходили к микрофону, что стоял на авансцене, говорили приличествующие случаю слова, потом шли к юбилярше, дарили цветы, целовали руки… Все — как обычно бывает на юбилее.
Я знал, что мне тоже надо выходить к микрофону, говорить то, что было говорено тысячу раз… И почему-то не очень хотелось снова пережевывать всем известное. Хотелось сказать что-то такое, что бы соответствовало неповторимости таланта великой певицы… И вдруг меня озарило!..