Судьба по-русски — страница 15 из 77

ом ковром, лежал бледный, судорожно вздрагивая, наш Мартыныч!..

– Что с вами? – осторожно подняв его голову, спросил я.

– Коньяку… – с трудом, чуть слышно, выговорил Мартыныч.

Я кинулся к лифту – занят. Бегом с пятого этажа вниз, в ресторан. По пути просил встречных вызвать «скорую». Юматов налил в фужер коньяку, вместе со мной все кинулись к лифту – занят. По лестничным маршам, через две-три ступеньки, спотыкаясь и падая, бежали мы к Мартынычу.

Жорж Юматов платочком вытер с губ Алейникова появившуюся слюну. Я влил что осталось в фужере после этого сумасшедшего бега в рот больному. «Скорую», к счастью, ждали недолго. Врач спросил:

– Кто дал больному коньяк?

С испугом честно признался, что я.

– Он попросил?

– Да…

– Не будь этого, мы бы уже не понадобились.

Петр Мартынович прожил, мучительно болея, еще два года.

Мне до сих пор не дает покоя тот «мерзавчик», который он отдал тогда в самолете мне… Может, это была его «заначка», как спасение?..

О кураже

На встречах со зрителями мне довольно часто приходили из зала записки с вопросом примерно следующего содержания: «Употребляете ли вы перед выходом на сцену, для допинга, для куражу, спиртное?»

Очевидно, многих интересует, как достигается то высокое эмоциональное возбуждение артиста, которое он демонстрирует в момент своего пребывания на сцене или на съемочной площадке. Каким способом он доводит себя до предельного накала чувств? Зритель, не очень искушенный, не посвященный в тайны актерского творчества, с легкостью необыкновенной решает: «Да они все перед выступлением поддают!»

В связи с этим мне вспомнился рассказ очевидцев о том, как Василий Иванович Качалов потрясал искренностью своих чувств, исполняя роль Чацкого в «Горе от ума». В одной из сцен он, являясь свидетелем любовного объяснения Софьи и Молчалина, стоя сбоку, почти в кулисе, в темноте, где его лица никто не мог и видеть из зала, плакал! Так были глубоки его – артиста Качалова – чувства. Он не играл – он жил на сцене. Он страдал, слушая разговор любимой его героем девушки с другим…

Вот почему Василий Иванович, заполняя какую-то анкету, предложенную Академией наук, на вопрос: «Сколько раз в месяц вы можете сыграть роль Чацкого?» – ответил: «Не более двух раз». Он знал запас своих эмоций – не наигранных, а пережитых. Конечно, так играть Чацкого, как Качалов, с такой отдачей, можно только считаное число раз в месяц…

А вот другой пример. Хороший французский актер Фальконе, уверен, мог бы сыграть своего Сида в пьесе Корнеля и тридцать раз в месяц, ибо, по моим наблюдениям из-за кулис, он сердце берег – дальше кадыка свои чувства не опускал. Зато имитировал темперамент – превосходно! Но это был бенгальский огонь – он не обжигал, хотя и впечатлял. А Василий Иванович Качалов потрясал искренностью чувств! Ему тоже задали как-то вопрос о том, «употребляет» ли он перед выходом на сцену. На что Качалов ответил: «Нет! Однажды попробовал – не помогло, более того – помешало. А вот Сальвини (знаменитый итальянский трагик), говорят, употреблял».


Помнится, снимали мы эпизод из фильма «Воскресение», когда Катюша Маслова говорит при свидании с Нехлюдовым: «Ты – барин, а я – каторжная!» Для актрисы – сцена труднейшая: тут должен быть целый сплав чувств – презрения, осуждения, любви, гнева, к тому же героиня находится в сильном хмельном угаре. Кроме таланта, которым Тамара Семина обладает в полной мере, нужны были и жизненный опыт, и высокое мастерство, чего у совсем молодой актрисы тогда просто еще не могло быть.

Снимали сцену целый день, сделали много дублей. Режиссеры Михаил Швейцер и Софья Милькина старались создать на площадке атмосферу истинно творческую, но что-то у нас не ладилось, что-то нас не удовлетворяло: то наша Катюша была в кадре чрезмерно возбуждена, но не выглядела пьяной, то наоборот – была вроде бы и пьяной, но без необходимых по сцене чувств… На следующий день режиссеры рискнули дать актрисе несколько граммов коньяка – для достоверности поведения. И вот парадокс: передо мной, Нехлюдовым, была Катюша Маслова, но… притворявшаяся пьяной…

В фильм вошел дубль из предыдущего, «трезвого» дня – монолог, прекрасно, душевно исполненный Тамарочкой…

А вот из собственного «куражного» опыта.

Много раз (кажется, более двухсот) играл я Освальда в спектакле «Привидения» по Г. Ибсену. Эта роль – одна из труднейших в мировом репертуаре: эмоциональная и психологическая нагрузка на актера предельна. Про самого знаменитого нашего исполнителя этой роли, Павла Николаевича Орленева, который выступил более чем в тысяче спектаклей, говорили, будто бы перед смертью он произнес: «Кажется, я понял, как надо играть Освальда». Такое мог сказать только художник, проживший на сцене по правилам школы переживания, а не представления.

Спектакль Малого театра «Привидения» был немноголюдный и очень мобильный: там всего пять действующих лиц и одна декорация. Поэтому его было очень удобно перевозить во время гастролей. Превеликое множество раз выезжали мы с ним в разные города Советского Союза. Привезли его и в Ленинград. В пятницу вечером – одно представление, в субботу – два, днем и вечером, в воскресенье – тоже два. Играть по меркам В. И. Качалова – невозможно! Это опустошенность уже после первого спектакля! Если же играть по системе Фальконе – нет проблем!

Поражала и удивляла меня Елена Николаевна Гоголева (она играла фру Альвинг – мать Освальда) своей собранностью, сосредоточенностью и волей. Все пять спектаклей она сыграла ровно и достойно. Я же после третьего выдохся. И запаниковал: силы и нервы на пределе, а предстоит еще играть два воскресных. Тут еще Борис Тылевич, наш администратор, подлил масла в огонь. Прибежал в гримерную перед четвертым, дневным спектаклем и взволнованно сообщил: «В зале Клавдия Ивановна Шульженко!»

– Ладно разыгрывать… Чтобы на «дневнике» – и Шульженко!.. – ответил я Тылевичу, но почувствовал странный озноб в теле. Думал об одном: на какие кнопки-клапаны нажимать, чтобы привести себя в хорошую эмоциональную форму. И вспомнил слова Качалова: «А Сальвини, говорят, употреблял». Ну и… употребил!

Уж очень хотелось произвести впечатление на Клавдию Ивановну. Я боготворил ее. В жизни приходилось видеть ее неоднократно – не бог весть какой красавицей она была, но на сцене… Голос, душа, руки божественно преображали артистку… Вот что такое талант и вдохновение!

Первый акт я завалил. Решил: значит, мало «вдохновился». Добавил. Во втором акте Елена Николаевна то ли учуяла запах, то ли заметила что-то в моей речи и, улучив момент, сказала: «Это пройдет, Освальд. Возьми себя в руки». По роли таких слов в пьесе нет… Я понял: вот только сейчас начинает меня разбирать «вдохновение»…

В антракте перед третьим актом я старался прятаться от всех моих партнеров. Однако лоб в лоб столкнулся с Евгением Павловичем Велиховым.

– На нетребовательного зрителя вы, Евгений Семенович, можете даже произвести впечатление – очень это похоже на прогрессивный паралич… Но не на искусство! – ядовито внушал мне мой коллега.

Завалил я и третий акт – язык не слушался, ноги не подчинялись… А в финальной сцене, когда Освальд сходит с ума и говорит: «Мама, дай мне солнце», – я едва промямлил эти слова…

Сцена после спектакля:

– Женечка, этого больше никогда не будет?! Обещаете?!. – шепотом спросила Елена Николаевна.

Я только кивнул, что значило – «Да!..»

И не было. Один раз покуражился. Хватит!

«Крокодиловы» слезы

10 февраля 1963 года сатирический журнал «Крокодил» опубликовал рецензию на спектакль по пьесе С. Алешина «Палата» под едким названием «Три часа в хирургической палате»… Атмосфера в Малом театре была и так беспокойная и напряженная, а тут еще словно сухих дровишек в костер подбросили…

Сразу бросалась в глаза «подковырка» журнала: не в театре, а в палате. От имени зрителя «Крокодил» и пролил слезу, защищая его, бедного: «Одна часть зрителей явственно чувствует запах хлороформа и с трудом преодолевает желание сомкнуть отяжелевшие веки. (Скучно, значит, засыпает. – Е.М.) Другие бледнеют, судорожно отирают холодную испарину и украдкой глотают валидол…» Надо полагать, что подобного рода «истерика» в зале оттого, что «не довольствуясь реализмом, оно (искусство. – Е.М.) впадает в явный натурализм!..»

Труппа гудела, как разворошенный улей! И без этой злой рецензии в театре было немало причин для кипения страстей.

Малый тогда переживал сложное время: налицо был кризис – репертуарный, творческий, да и кадровый. Имея две сценические площадки, театр не мог занять всех актеров, которых в труппе было 120 человек. Многие годами не выходили на сцену, томились от безделья, творчески чахли… Коллектив, особенно молодая его часть, негодовал на вынужденные и длительные простои. Но иначе и быть не могло: театр выпускал в сезон три-четыре спектакля, да и то не лучших, чаще – «прицельных», рекомендованных сверху и рассчитанных на премию: во времена Сталина – на Сталинскую, теперь же, при Хрущеве, – на Государственную…

Притока свежих творческих сил в театр не было – молодых актеров не приглашали, так как труппа и без того была огромной. Самому молодому среди нас, Никите Подгорному, было за тридцать. Старики – народные, знаменитые, выдающиеся, одним словом, корифеи – из-за своего возраста уже не могли играть в полную силу, но трогать их было нельзя… В труппе постоянно происходили конфликты, разбирать которые приходилось на бесконечных собраниях: партийных, профсоюзных, производственных… Малый театр явно находился в тупике… Все понимали, что дальше так продолжаться не может, – требовались кардинальные изменения.

К тому времени главный режиссер театра К. А. Зубов умер, и у нас долгое время не было ему замены. Мы, молодая часть труппы, просили, чтобы к нам пришел Георгий Александрович Товстоногов – как говорится, раскатали губы. Естественно, это было из области фантазий – зачем мы были ему нужны, когда он уже успешно создавал свой знаменитый БДТ.