В целях тылового обеспечения обороны Москвы и укрепления тыла войск, защищающих Москву, а также в целях пресечения подрывной деятельности шпионов, диверсантов и других агентов немецкого фашизма Государственный Комитет Обороны постановил:
1. Ввести с 20 октября 1941 г. в г. Москве и прилегающих к городу районах осадное положение.
2. Воспретить всякое уличное движение как отдельных лиц, так и транспорта с 12 часов ночи до 5 часов утра, за исключением транспорта и лиц, имеющих специальные пропуска от коменданта г. Москвы, причем в случае объявления воздушной тревоги передвижение населения и транспорта должно происходить согласно правилам, утвержденным московской противовоздушной обороной и опубликованным в печати.
3. Охрану строжайшего порядка в городе и в пригородных районах возложить на коменданта г. Москвы генерал-майора т. Синилова, для чего в распоряжение коменданта предоставить войска внутренней охраны НКВД, милицию и добровольческие рабочие отряды.
4. Нарушителей порядка немедленно привлекать к ответственности с передачей суду Военного трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте.
Государственный Комитет Обороны призывает всех трудящихся столицы соблюдать порядок и спокойствие и оказывать Красной Армии, обороняющей Москву, всяческое содействие.
Председатель Государственного Комитета Обороны
И. Сталин
Москва, Кремль, 19 октября 1941 г.".
Весь день Василий был на морозе — с утра тактика, после обеда занятия в холодном, как склеп, бетонированном тире. Учили стрелять красноармейцев, которые впервые держали винтовку в руках. Тяжелые выстрелы в бетонном узком тире так набили барабанные перепонки, что в голове гудело. После ужина в теплой казарме Василия охватила приятная истома, он прилег отдохнуть и быстро заснул под мерный гул голосов.
Куржаков ходил между кроватями, ругал медлительных, разомлевших в тепле красноармейцев.
— Оружие отпотело, протрите. Раскисли! На фронт завтра, забыли?
Он остановился у койки, на которой, сдвинув ноги в сапогах в проход, лежал одетый Ромашкин. Хотел поднять его — улегся, мол, раньше подчиненных, даже не привел оружие в порядок, но посмотрел на румяное чистое лицо сладко спавшего лейтенанта, и что-то жалостливое шевельнулось в груди. Куржаков тут же подавил в себе эту, как он считал, «бабью» слабость, но все же не разбудил Василия, пошел дальше, с яростью отчитывая бойцов:
— Оружие протирайте, вояки, завтра не в бирюльки играть, в бой пойдете!
Красноармейцы брали влажные, будто покрытые туманом винтовки, протирали их, а влага вновь и вновь выступала на вороненых стволах и казенниках.
— Смотри, железо, и то промерзло, притомилось, а мы ничего, ещё и железу помогаем, — бодрясь, сказал молодой боец Оплеткин.
— Не тараторь, лейтенанта разбудишь, — остановил его сосед, кивнув на Ромашкина.
— Сморило командира, видать, городской, не привычный в поле на морозе, — шепнул Оплеткин.
В десять улеглась вся рота. Молодые здоровые люди, утомившись, скоро заснули и спали крепко.
Василию показалось, что он только что закрыл глаза, и вот уже в уши стучит знакомое, нелюбимое:
— Подъем! Подъем!
С первых дней в училище Василий по утрам тяжело перебарывал сладкую тяжесть недосыпания. Ему нравилось в армии все, кроме этого неприятного слова «Подъем!». Даже в поезде, где никто не кричал « Подъем!», глаза сами открывались в шесть, будто в голове, как в будильнике, срабатывала заведенная пружинка.
Сегодня пробуждение было особенно тяжелым. Ромашкин взглянул на часы — только три. «Наверное, дежурный ошибся», — подумал он, но тутже услыхал знакомый, с хрипотцой голос Куржакова:
— По-одьем! Быстро умывайтесь и выходите строиться в полном снаряжении. Ничего не оставлять, в казарму больше не вернемся!
В полковом дворе происходило что-то непонятное. Роты строились не в походные колонны, а в длинные неуклюжие шеренги.
Куржаков подозвал взводных:
— Постройте строго по ранжиру, в ряду двадцать пять человек. Отработать движение строевым шагом. Особое внимание — на равнение.
У Ромашкина было всего двадцать два бойца, весь взвод составил одну шеренгу. Троих добавили из другого взвода. Выстраивая людей в темноте по росту, он замешкался, тут же подлетел Куржаков:
— Слушай мою команду! Направо! Выровняться чище в затылок! Головные уборы — снять! Встать плотнее! ещё ближе. Прижмись животом к спине соседа.
Обнаженные, остриженные под машинку головы вытянулись в ряд, кое-где они то возвышались, то западали.
— Ты перейди сюда. Ты сюда, — вытягивая то одного, то другого за рукав шинели, переставлял их командир роты. Через минуту круглые стриженые головы создали одну, постепенно снижающуюся линию.
— Головные уборы… — Куржаков помедлил и резко скомандовал: — Надеть! Нале-во!
Перед Ромашкиным стояла шеренга его взвода, идеально подогнанная по росту. Куржаков тихо сказал:
— Вот так надо строить по ранжиру, товарищ строевик, — и ушел.
Роты уже шагали по плацу и между казармами.
Все ещё не понимая, зачем это нужно, Ромашкин стал учить свою шеренгу. Она расползалась, ходила то выпуклая — горбом, то западала дугой, а то вдруг ломалась зигзагом.
В конце двора шеренги, сбиваясь в кучу, поворачивали назад. Встретив здесь однокашников, Василий спросил Карапетяна:
— Ты не слыхал, зачем вся эта петрушка?
— На парад пойдем. Сегодня седьмое ноября. Забыл, да?
— Какой парад? Война же!
Подошел Куржаков, он слышал их разговор:
— Какой-нибудь строевик-дубовик вроде вас додумался. Парад, понимаешь! Немцы под Москвой, а мы в солдатиков играть будем. Мало нас бьют, всю дурь ещё не выбили.
Ромашкин бегал вдоль строя, семенил перед ним, двигаясь спиной вперед, лицом к строю, кричал:
— Тверже ногу! Раз, раз! А равнение? Куда середина завалилась?
Завтракали здесь же, на дворе, гремя котелками, обдавая друг друга паром и приятным теплым запахом каши с мясной подливкой.
Было ещё темно, когда полк двинулся в город. В черных окнах домов, заклеенных крест-накрест белыми полосками бумаги, ни огонька, ни светлой щелочки. По тихим безлюдным улицам полк шел парадными шеренгами, и всю дорогу до Красной площади раздавались команды:
— Строевым! Раз, два! Раз, два! Чище равнение!
Командир полка майор Караваев за долгую службу много раз участвовал в парадах, и теперь, глядя на кривые шеренги, тихо говорил комиссару Гарбузу:
— К парадам готовились минимум месяц. Как мы пройдем по Красной площади, не представляю! Да ещё в полном снаряжении. Опозорим и себя, и всю Красную Армию.
— Не беспокойтесь, Кирилл Алексеевич, — отвечал Гарбуз, который ещё совсем недавно был вторым секретарем райкома на Алтае, под Бийском, и не слишком разбирался в красоте строя. — Там обстановку понимают. — Комиссар показал пальцем вверх. — Не знаю, правильно ли я сужу, но, думается, сегодня важно не равнение в рядах, а сам факт проведения парада. Немцы под Москвой, на весь мир кричат о своей победе, а мы им дулю под нос — парад! Гитлера кондрашка хватит от такого сюрприза. Здорово придумано!
— Парад, конечно, затея смелая. Тут или пан, или пропал.
— Почему? — не понял комиссар.
— Если все пройдет хорошо — нам польза. А если нас разбомбят на Красной площади?
Комиссар нахмурился, ответил не сразу.
— Я думаю, там, — он опять показал пальцем вверх, — все предусмотрели. Не допустят. Этим парадом, по-моему, сам Сталин занимается.
А шеренги все шли и шли мимо них, бойцы старательно топали, рассыпая дробный стук замерзших на морозе кожаных подметок. Единого хлесткого шага, который привык слышать и любил Караваев на довоенных парадах, не было.
Карапетян показал Ромашкину на светящуюся синим светом букву "М" над входом в метро, пояснил:
— До войны эти "М" были красные, чтоб далеко видно. Синие — немецкие летчики не замечают.
На Красную площадь вошли, когда начало светать. Ромашкин впервые увидел Кремль не на картинке: узнал зубчатую стену, мавзолей, высокие островерхие башни и удивился — звезды были не рубиновые, а зеленые — не то покрашены, не то закрыты чехлами. Площадь была затянута холодным сырым туманом. В мрачном небе висели аэростаты воздушного заграждения, казалось, они упираются спинами в плотные серые облака.
— Погода что надо — нелетная! — сказал радостно Карапетян.
— Ты бывал раньше на Красной площади? — спросил Василий.
— Бывал. Мой дядя в Наркомате внутренних дел работает. Водил меня на демонстрации. Раньше тут даже ночью, как днем, все сияло. А днем такое творилось — не рассказать!
— А почему не убрали мешки? — удивился Василий и показал на штабель мешков у собора Василия Блаженного.
— Чудак, их специально привезли — памятник Минину и Пожарскому обложить, чтобы при бомбежке не повредило.
— А если нас бомбить начнут? Представляешь, какая заваруха тут начнется?!
Куржаков, стоявший рядом, сказал:
— Кончайте болтать в строю.
Воинские части прибывали и выстраивались на отведенных им местах, красноармейцы закуривали по разрешению командиров, голубой дымок вился над строем.
Пошел снег. Сначала порошили мелкие снежинки, потом посыпались все плотнее и плотнее. Василий, Карапетян и, должно быть, все участники парада с радостью подумали: бомбежки не будет. Облегчение это пришло не оттого что снималось опасение за себя, за свою жизнь. Каждый понимал — это не простой парад. Надо, чтобы он обязательно состоялся.
Бывают в жизни дни и часы, когда человек ощущает: вот она, история, рядом. И сейчас, как только заиграли и начали бить Кремлёвские куранты, у Василия затукало сердце, будто там, в груди, а не на башне была эта музыка и колокольный перезвон исторического времени. Василию хотелось запомнить все, что он видит и слышит, все, что происходит на площади. Он понимал: этому суждено остаться в веках. Он подумал и о том, что, пожалуй, не совсем прав, считая, что историческое вершится лишь в такие торжественные минуты. Каждый день, каждый час начинается, продолжается или зав