Александр Иосифович был доволен книгой и моим переводом, и мы с ним стали подумывать об издании уже переведенной мной ранней повести Вержилио Феррейры «Утраченное утро жизни». Он даже сказал мне:
«Вот разберусь со своим здоровьем, и сам вам позвоню, и мы все решим».
Звонка не последовало. Выждав полгода, я позвонила сама и — о, ужас! — узнала печальную новость, что Александр Иосифович Гантман умер. «Как? Когда? Почему?»
С какой же теплотой я вспоминаю сегодня этого открытого, душевного человека, который мот вот так, просто, рассказать мне (еще мало ему знакомому автору) свою грустную историю становления издателем после всем известных событий девяностых, когда он, инженер по образованию, оказался без возможности работать по профессии, которая его кормила. И только любовь к книгам, которые он теперь был вынужден продавать, разложив их на бумаге у метро, потом в метро, потом где-то еще, спасла его. А потом он создал «Библио Сервис Гантмана». А потом и издательство «Б.С.Г.-Пресс», которое и после его смерти под руководством его жены Натальи Павловны несколько лет успешно работало с известными авторами, переводчиками и художниками, издавая зарубежную классику и произведения современных авторов, как российских, так и иностранных, в отличном полиграфическом исполнении.
Вот бы издать у них сборник «Стихотворений в прозе», нет, не Тургенева, а португальских писателей, состав которого еще в 1980 году мне помог сделать президент Лиссабонской академии наук Жасинто до Прадо Коэльо. Я бы, без сомнения, открыла его рассказом все того же Вержилио Феррейры «Письмо».
«Как никогда, ты нужна мне сейчас, как никогда, я жду тебя. Если бы ты пришла… Дом стоит среди оливковых и фруктовых деревьев. Неторопливо над его крышей проходит время, оставляя свои приметы: весной — цветущие яблони и желторотых цыплят во дворе, летом — дивные утра, осенью — золото созревающих хлебов. Я вспоминаю эти утра, прохладный блеск воды в душные июльские ночи и трепет земли в предрассветный час. Когда я уезжал, мой отец сказал мне:
— Возвращайся.
А мать молчаливо глядела на меня, покорная и в то же время безмятежно-спокойная, как будто судьба моя была в ее руках или она по опыту знала: в этой жизни чему быть суждено — родиться, уехать, умереть, — того не миновать.
И вот я вернулся, вернулся этим зимним вечером, когда круг жизни почти замкнут. Я открываю двери опустевшего дома, открываю окна и веранду С наступлением темноты травы становятся высокими, а оливковые деревья темнеют. На сырой земле около дома лежат бочарный обод, заржавевшая мотыга без ручки, лейка. Мой отец любил землю. И я помню, как помогал ему резать подпорки для виноградной лозы и носить воду для поливки лука. Мать смотрела на нас с веранды, и сердца наши полнились теплом взаимопонимания.
Сколько я пережил, выстрадал, передумал! А теперь все, чем жил и дышал эти годы, кажется мне пустым и никчемным. Как видно, кто-то задолго до моего рождения предопределил мою судьбу, поставив передо мной трудную задачу жизни. Когда я приступал к ней, другие уже были у финиша. Сегодня я завещаю ее идущему на смену молодому поколению. Меня же сейчас из всего, что было в ее условии, волнуешь только ты и твой вопрос, который до сих пор звучит в моих ушах:
— Вернешься ли?..
Я вернулся. Растапливаю камин, и пламя оживает, как память прошлого. Тишина, будто в былые годы, когда не было нужды в разговорах и уже одно то, что мы были рядом, было счастьем. Я тяну свои руки к огню, смотрю и вслушиваюсь в тишину. От тепла кровь приливает к пальцам, и они краснеют, точно угольки в камине. Ты говорила:
— Никто не знает своих рук. Чаще знают руки других. Лучше бы твои, такие ласковые, были здесь, дома со мной.
Удивительны зимние ночи. Безмолвны. Только собаки всю ночь напролет до хрипоты лают в соседних дворах. Вот и сейчас одна никак не умолкает, старается сказать последнее слово. Когда-то и у нас в доме был пес. Дождливым утром я нашел его у порога кухни. Он насквозь промок и весь дрожал. Мать не любила собак.
— Пачкают, грызут все подряд.
Я обсушил его, дал кусок хлеба, дал имя. Мать смирилась. Хороший нюх сделал его незаменимым на охоте. Однажды… Как? Никто не знал. Его подстрелили. Это была легавая собака с человечьими глазами.
Пламя опадает. Пирамида из тлеющих угольков рушится. Лай наконец стихает. Ни луны. Ни ветра. Только звезды мерцают на черном бархате неба. Если бы ты пришла… Я, бесконечно усталый от пережитого, представляю тебя такой же тихой и значительной, как этот час на исходе ночи. Взываю к тебе после стольких канувших в вечность лет. У тебя под глазами темные круги, твое присутствие согревает, как ласка. Но тщетно, тщетно. А может… Может, есть надежда на ответное чувство, которое я хочу увидеть на твоем лице, на то чувство, которое я пронес через жизнь и сохранил в своем сердце, диктующем мне эти строки? Рядом с камином стоит глубокое кресло с подлокотниками. В нем любила сидеть моя мать. А отец — в том, которое сейчас занял я. Холодными ветреными вечерами они молча сидели здесь, смотрели на огонь и дремали. Ты говорила:
— Им не о чем разговаривать. Все сто раз говорено-переговорено!
Я открываю снова дверь на веранду, и холодный воздух освежает мое пылающее лицо. В глубине двора раньше росло фиговое дерево. Мать обычно развешивала на его ветвях веревки с рыбой. Я любил качаться на этих веревках.
— Смотри, сломаешь дерево. Вон уже и веревки оборвал.
В одну из суровых зимних ночей дерево рухнуло. И мать потом вечно меня корила за то, что я на нем качался.
Сколько воды утекло с тех пор, но память моя хранит и оживляет все в этот долгий, волнующий душу, тихий час ночи, и я взываю к тебе. Я смотрю на мерцающие звезды, которые посылают свет на забывшуюся сном мерзлую землю. И думаю: «Они хотят мне сказать что-то значительное, что-то предсказывают, что-то должно произойти!»
— Да, надежда — лучшее, что есть в жизни.
Это говорила ты. Не потому ли моя надежда окрашена в цвета усталости и покорности судьбе? Ведь все, о чем я мечтал, что хотел видеть цветущим, все новое, что увлекало, захватывая меня целиком, без остатка, волнуя кровь, заставляя хрипнуть от крика, дрожать от злости, плакать и радоваться, — все, абсолютно все растворилось, исчезло, оставив одно-единственное — желание припасть к твоей теплой груди, в которой бьется отзывчивое сердце. О, если бы завтра, проснувшись рано утром, навстречу еще одному никчемному дню и еще одной ночи, многим дням и ночам, что отпущены мне небом, увидеть тебя, хлопочущую у очага, почувствовать ни с чем не сравнимые запахи родного дома!.. Если бы завтра ты села в глубокое кресло с подлокотниками, что стоит подле камина, и мы оказались бы рядом и, забыв слова, молча сидели и смотрели на огонь… Смотрели до тех пор, пока, наконец, не сомкнулись бы наши веки».
Но нет, не все мечты сбываются. Состав сборника «Стихотворений в прозе» португальских писателей до сих пор лежит у меня в ящике письменного стола.
XIV
Так вот, когда весной сорок первого стаял снег и все зазеленело, и запели птицы, и расцвели фиалки, пришла война, Великая Отечественная война с фашистской Германией, которая длилась четыре бесконечно долгих года.
Она заявила о себе двадцать второго июня душераздирающим воем сирен, оповещавших о воздушной тревоге, затемнением города, который каждый вечер, погружаясь в полную темноту, ждал налета немецких бомбардировщиков, объявлявших о своем прилете вначале прерывистым гулом моторов, а потом свистом и взрывами сыпавшихся на Москву зажигательных и фугасных бомб. Стены домов запестрели указателями укрытий и бомбоубежищ. Словно по команде опустели полки булочных и продовольственных магазинов, на которых, правда, довольно долго еще продолжали красоваться баночки дальневосточных крабов, которых, похоже, в те годы никто не ел. Потом стали закрываться школы, Дома пионеров, клубы и все остальные учреждения и уезжать люди — эвакуироваться, кто куда, с заводами, научными учреждениями и театрами. Уехала моя подруга Лиля с пятого этажа и ее соседка Муся.
— Мы, — сказала мама, — никуда не поедем! Нас никто нигде не ждет и хлопотать, когда окончится война, о нашем возвращении в Москву никто не будет: некому! Так что жить, работать и, если придется, умирать мы будем в Москве.
Но я так настойчиво, по глупости, конечно, рвалась уехать в эвакуацию со своей новой школой («Да, — плакала я, — все уедут и там будут учиться, а я… я…»), что мама сдалась. А два месяца спустя, получив мое слезное письмо, из которого она узнала, что мы тяжело работаем, голодаем и мерзнем (уезжали-то мы одетые во все легкое), и скоро нас повезут дальше, в глубь страны, а потому просят выслать теплую одежду, тут же отправила за мной брата. И когда Вовка привез меня домой, с укоризной и горечью сказала, что, если бы не Вовка, который еще не призван в армию, привезти меня обратно в Москву было бы некому. Слушая маму, я молчала. Ведь в Москве в военное время никто по собственному желанию не имел ни права менять место работы, ни тем более оставлять свое рабочее место без особого на то разрешения: увольнение было обеспечено. Ну а лишиться средств к существованию (денег и продовольственных карточек) было страшно. Вот поэтому-то три месяца спустя после эвакуации моей новой школы под Рязань мама, оформив доверенность на брата, который должен был меня привезти в Москву, и отправила его в Касимов.
И вот теперь, по прошествии стольких лет, я, вспоминая это, хорошо понимаю, как ты была права, мама, и тогда, когда не хотела отправлять меня в эвакуацию с моей новой школой. И потом, когда, получив мое письмо с просьбой забрать меня, тут же сделала это, послав за мной Вовку. Ведь даже сегодня, спустя шестьдесят пять лет после Великой Отечественной войны, многие семьи все еще разыскивают своих родных и близких, утраченных в силу тех или иных обстоятельств в те страшные военные годы. И зачастую так и не находят.