Судьба, судьбою, о судьбе… — страница 21 из 60

Работая с перевыполнением нормы, я со временем, конечно, стала получать служащую, а потом и рабочую карточку, но скудный их паек, да еще с частой заменой сливочного масла на сметану, а мяса — на рыбу, оставлял меня и маму голодными. Есть хотелось до чертиков! И мы ели все: картофельные очистки, которые брали у соседей, имевших связь с деревней, семерки, какую-то неразваривавшуюся крупу по имени саго, названную Вовкой шрапнелью, неочищенный овес, отшелушиваемый нами в ручной деревянной кофемолке, и многое-многое другое, чтобы набить желудок и заставить его молчать хотя бы ночью.

Ночи, спасаясь от бомбежек, мы проводили в Арбатском метро, куда с вечера занимали очередь, даже не предполагая, что оно заминировано. Около двенадцати ночи мы входили внутрь и, заняв нары, располагались прямо на путях. Маленькие дети шли с куклами и погремушками. Всем им и старикам в вестибюле метро бесплатно выдавали бутылочки с молоком, киселем и кефиром. Иногда кое-что перепадало и нам, детям постарше. Где-то около пяти утра нас обычно выпускали на Арбатскую площадь, и мы расходились по домам. Но однажды (в тот день Вовка наотрез отказался идти в метро) нас на Арбатскую площадь не выпустили, а повели по путям к площади Революции. Как потом выяснилось, немцы той ночью, целясь в Кремль, разбомбили район Арбата и Никитских ворот. Вот тогда-то на Тверском бульваре пострадал памятник Тимирязеву. Его голова улетела на крышу одного дома, а рука — другого. В дом десять по Никитскому бульвару, что рядом с Домом журналистов, угодил увесистый фугас, разрезав дом на две части. Потом его заштопали кирпичом, и он стоит до сих пор целехонький, как ни в чем не бывало. Вот как строили раньше! А Арбатский рынок, на месте которого теперь стоит военное ведомство, просто-напросто сдуло. Но и это было еще не все. И, вернувшись домой, мы увидели и узнали, как похозяйничала взрывная волна у нас в квартире. Выбив стекла в окнах, она распахнула дверь одной нашей комнаты и выбросила Вовку в коридор. Ударившись головой о стену, он упал на пол и какое-то время лежал на полу, пока его не подняла соседка. Но вроде бы опять обошлось.

Шестнадцатого октября, когда Москва почти опустела, каждому оставшемуся в Москве москвичу выдали (за деньги, конечно) по несколько килограммов пшеничной муки. Однако это всех нас скорее напугало, чем обрадовало. Народ ведь уже поговаривал, что причиной того были не иначе, как подступившие к Москве немцы, которые к седьмому ноября обещали войти в Первопрестольную как победители.

Однако, вопреки всем ходившим слухам, седьмого ноября на Красной площади, как обычно, состоялся военный парад, участники которого, пройдя торжественным шагом по ее брусчатке, тут же с Васильевского спуска прямиком пошли на фронт.

Чуть позже непрошенным гостям войну объявила русская природа: термометр опустился ниже тридцати градусов, естественно, не пощадив и нас. В домах полопались батареи, комнаты были залиты водой, цементный пол нашей большой коммунальной кухни превратился в настоящий каток. Хоть гаги надевай и, катаясь на них, подогревай себе еду. Потом замерзла канализация. Тут в ход пошли ночные горшки и ведра, которые опорожняли прямо на лежащие во дворе горы белого чистого снега, и он сразу же весь покрывался желтокоричневыми воронками. «Боже, что будет весной, когда снег начнет таять», — думали все, но выхода не находили.

И тут, где-то в декабре исчез Вовка. Скорее всего, это был день, когда он, показав мне браунинг, случайно или нарочно нажал на курок. Раздался выстрел. Прошив толстенный том Пушкина, который я держала в руках, пуля, чуть не задев мою правую ногу, ушла в пол. Положив браунинг в карман, Вовка ушел и не вернулся. Мама забила тревогу. Как я поняла позже, о браунинге она ничего не знала. Обзвонив всех друзей и знакомых, больницы, морги, мама уже было собралась заявить в милицию, как пришел домоуправ и принес ей повестку.

— Ваш сын арестован. Вы знаете за что? — спросил ее начальник милиции, куда она пришла с повесткой.

— Нет! — ответила мама.

— За покушение на убийство!

Теряя сознание (мама страдала эпилепсией; Господи, какую же надо было иметь силу воли и мужество, чтобы при такой болезни и танцевать на сцене, и активно работать, преподавая хореографию, и воспитывать нас двоих одной после всего случившегося с отцом!), мама, как обычно, стала что-то нашаривать рукой на столе начальника милиции.

— Кончайте притворяться! — закричал он на нее, когда она, упав на пол, забилась в судорогах.

Со временем оборонительные бои под Москвой сменились героическим наступлением нашей армии, которая при поддержке населения и суровой русской зимы, измотавшей холодами легко одетых, надеявшихся на блицкриг немцев (мама, мама! как благодарная тебе еще и еще раз, что ты всю войну так и не обмолвилась, что я полунемка!!!), стала отбрасывать немецкие войска от русской столицы, естественно, не без человеческих потерь, как и большого количества раненых, которые теперь стали поступать в московские больницы, роддома и школы, отданные под госпитали. И мы, работая на Детской технической станции, стали помогать медсестрам в открывшемся у нас на Арбате госпитале. Составив скользящий график, мы оставляли свои швейные машинки и спешили в Серебряный переулок ухаживать за ранеными, читать им книги, писать письма их родственникам, твердо веря, что еще немного, еще чуть-чуть — и кончится война, и мы начнем учиться.

Новогодний концерт сорок второго мы в госпитале устроили собственными силами. Программа была составлена по принципу «от каждого по способности»: кто мог петь, пел, кто мог читать, тот читал, а кто мог танцевать, тот танцевал.

Я вообще-то и пела, и читала, и танцевала. Но в тот новогодний вечер я вышла на сцену петь. Кстати, а была ли там сцена? Нет. Место, отведенное под сцену, было. И рядами стояли стулья, а когда с очевидностью стало ясно, что желающих послушать концерт много больше, чем ожидали, стулья стали подносить и подносить. Потом в проходе между рядами стали появляться кресла-каталки с теми, кто не мог ходить, но тоже хотел посмотреть и послушать концерт. Словом, зал был переполнен.

На сцену вышел, вернее, вышла (мальчиков среди нас не было — это точно!) конферансье. Поздравила с наступающим Новым годом. Объявила номер, потом следующий… Кто-то прочел стихи (не помню, чьи) про тонкого Фрица и толстого Вилли (а может, наоборот). Послышался смех и редкие хлопки. Кто-то станцевал украинский танец, кто-то польку. Зал захлопал увереннее и продолжительнее. И тут, с двумя косичками за плечами, на сцене появилась я. И, взглянув на сидящих в темном зале, онемела и ослепла от белого цвета медицинских бинтов. Они обвивали головы раненых, подвешивали к шее их руки, плотно прижимали к вытянутым ногам шины. Переводя взгляд с одного раненого на другого, я молчала. Молчал и зал, глядя на меня в ожидании. Потом, взяв себя в руки, я наконец запела:

То не ветер ветку клонит,

Не дубравушка шумит,

То мое, мое сердечко стонет,

Как осенний лист дрожит.

То мое, мое сердечко стонет,

Как осенний лист дрожит.

Извела меня кручина,

Подколодная змея,

Догорай, гори, моя лучина

Догорю с тобой и я…

Когда я закончила петь, никто не хлопал. В зале стояла гробовая тишина. И только тогда взволнованные педагоги осознали, что с таким, скажем, репертуаром выпускать нас, детей, на сцену перед остро чувствующими свою боль ранеными никак нельзя, они быстро вытолкнули разбитную веселую девочку, которая тут же, подбоченясь залихватски запела свои озорные частушки:

Из колодца вода льется,

Подается по трубе.

Хорошо тебе живется,

Мне не хуже, чем тебе…

Зал дружно зааплодировал нам обеим.


Школы в Москве, как только немцы были от нее отброшены, тут же заработали. Однако записывать в старшие классы начали прежде всего тех, кто весной ехал трудиться в подмосковные колхозы, а осенью тех, кто возвращался после сбора картофеля и зерновых из-под Зарайска, Можайска и других городов, отработав там строго обусловленный срок. И поскольку весной мое первое боевое крещение на полях трудовой славы было не слишком достойным — в конце срока мы с подружкой, выбившись из сил от непривычного крестьянского труда под жарким весенним солнцем, просто сбежали — мне пришлось осенью принять второе, но теперь на картофельных полях под только что освобожденным Можайском. И это крещение я запомнила на всю оставшуюся жизнь.

В Можайск нас, будущих старшеклассников московских школ, доставили поездом. Собрали на его главной площади, где с наскоро сколоченной трибуны к нам обратился председатель городского совета с вдохновляющей нас на трудовой подвиг речью: «В столь трудное для страны военное время, когда все мужское население ушло на фронт, а женщины встали к оставленным мужьями станкам, мы смотрим на вас с надеждой… и т. д. и т. п.». Потом, пожелав нам успехов, посадил на поджидавшие нас грузовики, один из которых с группой из нашей 93-й московской школы двинулся по так называемому большаку в сторону деревни Глухово. Открытый грузовик то и дело подпрыгивал на ухабах, и мама (замаливая мои весенние грехи, она согласилась, будучи в отпуске по работе в дезбюро, поехать с нами в колхоз руководителем группы) изо всех сил старалась перекричать нас: «Держитесь крепче за борт и присядьте. Ниже! Ниже! А то ветки деревьев надают вам пощечин!» (Теперь дорога шла через лес.) И вдруг грузовик стал буксовать, потом встал. Шофер нас всех высадил, сказав, что сейчас будем толкать машину. И если машина тронется с места, то он, не останавливаясь, поедет вперед один, иначе мы застрянем в лесу надолго, так как вытаскивать нас некому. «А вы все давайте за мной пешком и только по дороге. В лес нельзя, там еще остались мины, можете подорваться. Да и у дороги еще стоят немецкие танки со всем содержимым…»

И он поехал, и не быстро, а мы хоть и бежали за ним, но не поспевали: ноги все время вязли в чем-то мягком и разъезжались в набросанных на дорогу еловых ветках.