Когда же, наконец, я пригласила гостя и мужа в столовую, на скатерти цвета спелой вишни в окружении сервиза из белого фарфора, изящных хрустальных бокалов, рюмок, розеток и старинного позолоченного серебра красовался мой фирменный торт с черной смородиной, грецкими орехами и белой шапкой безе, вишневый ликер и клубничное варенье (собственного приготовления).
— О-о! Какая красота! — воскликнул Жорж, умолчав, правда, что он диабетик.
— Так, — сказала я, — кто будет чай, а кто кофе? Чай — «Выбор императора». Кофе — Carte noir!
— И мы дома пьем Carte noir, — сказал Жорж. — Так что, мне, пожалуй, кофе.
— Я тоже выпью кофе, — сказал муж.
— Вот и прекрасно, все готово, наливаю. Жорж, если вы хотите что-нибудь поплотнее, я сделаю бутерброды…
— Нет, нет, на столе всего более чем достаточно! — ответил он, беря кусок пирога.
Муж налил ликер.
— Тогда по-русски, — сказал он, — со свиданьицем!
Мы выпили.
— Ой, как это вкусно! Что это такое? Вишня?
— Это ее рук дело, — ответил муж, — как и все остальное, что стоит на столе!
— Боже, а какой вкусный торт!
— Берите, берите… К тому же с днем рождения, Жорж! У вас ведь двенадцатого января, так?
— Откуда вы знаете?
— Да все оттуда же. Мне же выдали все ваши данные…
— A-а, в Дворянском собрании!
Мы чокнулись.
— А вы буржуи, Лилиана. Какая квартира! Четыре комнаты, картины, книги. Боже, сколько книг!
— А мои книги видели, я имею в виду переводы португальской литературы?
— Толком не успел, вы позвали к столу.
Позже я показала ему свои переводы. И последний, только что вышедший в издательстве «Аграф» перевод романа Жозе Родригеса Мигейса «Николай, Николай!»
— Это о русском царе Николае Втором? — спросил Жорж, глядя на обложку с портретом последнего русского императора.
— Нет, о вас!
— Не понимаю, — сказал Жорж.
— Да о русских эмигрантах первой волны, — ответила я.
— Интересно.
— Да, португальский писатель Жозе Родригес Мигейс сам был эмигрантом и представителем литературы изгнания и всю свою жизнь прожил в Брюсселе, за пределами родной Португалии, а умер в одиночестве в одном из госпиталей Нью-Йорка в тысяча девятьсот восьмидесятом году.
— Да, грустная эмигрантская история, — сказал Жорж и, уходя от возникшей вдруг темы, еще раз похвалил нашу квартиру. — Замечательная!
— Стоила больших денег. Кооперативная. Первый послевоенный кооператив, строительство которого подписал Сталин. Наша собственность. А у вас?
— А у нас… Мы снимаем двухкомнатную квартиру на троих, небольшую, но надеемся найти еще меньше, на двоих, отселив сына, и на окраине Парижа, чтобы было дешевле…
— И это при ваших-то регалиях? — спросила я.
— Такова участь эмигранта, Лилиана. И не только дешевле, но и чтобы можно было, не опасаясь, выйти из дома в любое время суток.
— Даже так?
— Конечно!
— Да, один из Португальских Послов, Фернандо Магальяэнс Крус, говорил мне как-то в частной беседе, что не боится за дочь, которая иногда возвращается домой поздно. «В Москве я спокоен (он был Послом при Брежневе) и даже не испугался, когда дочь, накануне седьмого ноября не сумев попасть домой (шла репетиция парада), заночевала у своей русской подруги по школе».
— Да, — в задумчивости поддакнул Жорж. — А вы, Лилиана, собирались рассказать мне о вашей мистической встрече с Карлом Германовичем фон Бреверном, жившим, как известно нам с вами, на этом свете в начале восемнадцатого века.
— A-а, да, да. Но мистики никакой, Жорж. А дело было так: с тысяча девятьсот шестьдесят третьего года я уже работала в издательстве «Художественная литература» в должности редактора. И вот однажды, на редсовете, ко мне подсела сотрудница нашего Ленинградского отделения. Обычно мы с ней почти не общались: она — испанистка, я — португалистка, то есть мы занимались разными литературами. А тут вдруг, подсев ко мне, она сказала: «Вот смотрю на вас и думаю: как же вы похожи на своего дальнего предка! Просто невероятно. Одно лицо».
«А где вы видели моего предка?» — спросила я ее.
«Да у нас в Ленинграде, в Этнографическом музее висит портрет президента Российской академии наук Карла Германовича фон Бреверна. Будете в Ленинграде — не поленитесь заглянуть в музей, — сказала она. — Удивительное сходство, а ведь вас разделяют два с половиной века. Вот это генетика!» Года через два мы с мужем оказались в Ленинграде. Зашли в музей. С трудом, надо сказать, нашли портрет. Он висел не в залах, а в служебном помещении (как сказали нам, временно), правда, не в одиночестве, а в компании с Лопухиной (думаю, чтобы было не скучно, несмотря на разницу в возрасте).
Жорж хихикнул.
— На вопрос сотрудницы, что же мы хотим, муж ответил: «Я художник из Москвы и хотел бы узнать: кому принадлежит портрет первого президента Российской академии наук?»
«Я этого не знаю, — ответила сотрудница, — но сейчас придет директор музея и все вам расскажет».
Вошел директор. Сотрудница представила ему моего мужа. Они пожали друг другу руки и муж назвал себя: «Кафенгауз Юрий Бернгардович». — «Очень приятно», — ответил директор. — «А это — моя жена», — продолжил муж. Я протянула руку директору и произнесла: «Бреверн Лилиана Иоганнес…» И тут же увидела на лице директора судорожную работу мысли.
«Вот-вот, — поспешила на помощь директору его сотрудница. — Они как раз пришли по поводу портрета нашего президента Карла Германовича фон Бреверна».
«Господи, — вздохнул директор с облегчением, — а я мучительно думаю, глядя на вас, откуда я вас знаю?!»
— Вот так, Жорж! А в случае с вами о сходстве не скажешь! Не похожи мы, хоть и разделяет нас не два с половиной века, а всего пятнадцать лет. Вы видели фотографию нашего с Владимиром отца?
— Нет, он не показывал.
— Тогда я вам покажу.
И я принесла несколько фотографий отца и матери.
— Вот отец еще в царской солдатской форме. Это апрель пятнадцатого года. Вот в форме прапорщика с Георгиевским крестом (как я понимаю, в Горийской школе прапорщиков), а вот в штатском… с бабочкой. Это двадцать седьмой год, когда они с мамой уже были женаты и Владимиру было три года. А вот и мама, приблизительно в эти же годы. Даты нет. Нет, в балетной пачке и русском костюме — это до замужества. Мама до замужества была балериной театра Зимина[13]. А вот они в год свадьбы. А вот на этой — отец при полном параде, с бабочкой, сидит прямо на земле. Это на даче в тысяча девятьсот тридцать первом году. Меня он держит на правом колене, а брат вполне самостоятельно, как видите, сидит слева. И еще одна фотография. Тысяча девятьсот тридцать седьмой год. Хлебниково. КУКС — Курсы усовершенствования комсостава запаса РККА. Отец был руководителем учебной группы. Преподавал военную тактику. Вот, пожалуйста, на фотографии восемнадцать человек — все при трех, нет, есть вот при двух шпалах в петлицах. Одного я помню. Он справа от отца. Это Кац. Может, тоже немец? Он частенько бывал у нас дома. Конечно, их уже никого нет в живых. И это естественно.
— Однако, — сказал Жорж, — помня печальную участь вашего отца, трудно говорить с уверенностью, что все они ушли из жизни естественной смертью.
— И это, конечно возможно, — сказала я, — но сегодня на дворе уже две тысячи первый год! Однако, Жорж, если мы с вами и впредь… Вам это слово понятно?
— Да, да, — поспешил заверить он.
— Так вот, если мы и впредь с вами собираемся поддерживать добрые дружеские отношения, то они должны быть открытыми и правдивыми. Нет, я не говорю без утайки, понятно, о чем я?
— Да, да, без тайн! Понимаю.
— Нет! — продолжала я в раздражении. — Скрывать что-то может каждый, это его личное дело! Но говорить друг другу неправду давайте не будем! Извините меня за вспышку.
— Вспышка гнева — это наша семейная отличительная черта, и она только подтверждает, что вы — Бреверн! Не извиняйтесь. Я принимаю ваши условия.
— Тогда что же вам сказал Владимир об отце?
— Да он мало что говорил о нем, больше плакал и особенно, когда я привез ему книгу: «Die Familie v. Brevem», изданную в Ганновере. Я ее очень хотел привезти и вам, но у меня не получилось. Олаф, ее составитель, сказал мне, что Владимиру был отдан последний остававшийся у него экземпляр. Кстати, Олаф фон Бреверн — глава нашей большой немецкой семьи.
— A-а, теперь мне понятно, что такое большая немецкая семья!
— И Олаф, кроме меня, конечно, — последний русско-говорящий немец. К большому сожалению, он очень стар. Ему девяносто два года. Но он со мной согласился, что вам наша большая немецкая семья обязана много больше, чем вашему брату. Вы своим трудом гораздо больше…
— Жорж, извините, ну если он, я говорю о брате, при встрече с вами только плакал и ничего не говорил, то почему вы решили, что наш отец был репрессирован?
— Нет, Владимир это сказал. Он сказал, что ваш отец был репрессирован.
— Но это неправда. У нас тяжелейшая семейная трагедия, разыгравшаяся, естественно, на фоне событий тридцать седьмого — тридцать девятого годов, но… — сказала я.
— Лилиана, вообще о Владимире я знаю больше от его сына Андрея, который мне еще при первой встрече в Париже…
— А интересно, где вы с ним встречались в Париже: у вас дома?
— Нет, в кафе. Я же его совершенно не знал. И вот, сидя в кафе, мы с ним долго разговаривали. Он рассказывал мне о себе, но больше о своем отце, о его высоких моральных качествах, воспитании, уме. И даже геройстве…
При слове «геройство» лицо мое исказилось. Передо мной возник образ матери в тот далекий теперь тридцать девятый год, когда она всеми правдами и неправдами, стараясь сохранить психику пятнадцатилетнего подростка, назвала его героем.
— Как сказал мне ваш племянник Андрей, в жизни его отца был такой случай, когда он защищал…
— Кого? — перебила я Жоржа, вспомнив о том, как однажды пятнадцатилетний племянник позволил себе сказать мне, что его отец очень пострадал, защищая меня.