И как она догадалась!
Госпожа Зейнаб внезапно смолкла и залилась слезами. Мне стало жаль ее. Я тихонько ушел.
На следующий день я узнал, что ночью у Сельви случился странный приступ. Она разбудила весь дом пронзительными криками. Кричала, будто видит музыканта, который предрекает ей несчастье! Мать сидела у ее изголовья, уверяла, что в комнате никого нет, но Сельви кричала и плакала. Потом вскочила, заметалась, едва могли удержать ее. Бедная девочка потеряла сознание и лежит в горячке. Дед Абдуррахман и госпожа Зейнаб в страшном горе. В доме держат совет опытные лекарки. Моя мать поспешно оделась, и двое наших рабов-негров отнесли ее в крытых носилках в дом ее отца, где она оставалась весь день. К вечеру Сельви стало лучше. Мать вернулась и позвала меня.
— Ты знаешь, Чами, — она казалась немного смущенной, — Лучше тебе пока не бывать в доме дедушки Абдуррахмана... — она хотела было что-то мне объяснить, но осеклась, затем решительно сказала: — Ты умный мальчик, даже и не мальчик уже, совсем почти взрослый. Сельви очень больна. Но мы все надеемся и будем надеяться на ее выздоровление. Госпожа Зейнаб думает, что общение с тобой дурно влияет на здоровье ее дочери. Госпожа Зейнаб — мать, и у нее есть свои права... — она замолчала.
— Да,— сказал я. — Я все понял. Я тоже от всей души желаю Сельви здоровья и даже готов не видеть ее, если это ей поможет.
Мать признательно улыбнулась мне.
Что я чувствовал? Гадко было на душе. Ведь я солгал. Я притворился, будто не видеть Сельви — это для меня жертва во имя здоровья той же Сельви. А на самом деле, когда мать попросила меня не ходить в дом деда, я испытал что-то вроде облегчения. Значит, мне и самому хотелось этого? И я был рад, когда решили за меня, как бы помимо моей воли, сняли с моих отроческих плеч бремя вины и ответственности. Значит, я не люблю Сельви? Не люблю за то, что она больна? Но ведь такая нелюбовь отвратительна! Но если я не люблю, я не могу заставить себя... Значит, я такой! Пусть Бог наказывает меня! Когда-нибудь я состарюсь, буду немощным и противным, и пусть тогда я буду умирать в одиночестве и небрежении, пусть! И я вновь ощутил ту безысходность бытия, тот замкнутый круг, который ощущают взрослые. Да, я взрослел.
Но невозможно постоянно грызть и мучить свою душу! Я все чаще вспоминал слова деда о пригородном монастыре, обещание договориться с монахом, который будет учить меня франкским языкам. Я и сам не знал, чего в моем желании больше, чего я, в сущности, хочу — учиться или просто хоть как-то соприкасаться с домом Сельви!..
В конце концов я решился и попросил мать напомнить деду о его обещании. Прошло недолгое время, и мать сказала мне, что я через несколько дней поеду в монастырь, отец и Хасан поедут со мной.
Я заранее радовался предстоящей поездке. Мне казалось, эта поездка освежит мои мысли, прогонит уныние.
И вправду чудесно было ехать шагом по берегу пролива, углубиться в лес, вдохнуть прохладный воздух, пропитанный ароматом трав и листвы.
Монастырь высился на холме. Он немного напоминал крепость. А, может быть, это когда-то и была крепость. Смутно припоминаю, как нас впустили в ворота, расспросили о цели нашего приезда. Отец показал письмо моего деда Абдуррахмана для отца Анастасиоса. Оказалось, монах ушел в лес — собирать целебные травы. Нас почтительно попросили подождать. А я, в свою очередь, попросил у отца позволения немного погулять по окрестностям. Отец согласился и отпустил меня.
Я бегом спустился с холма. Было хорошо ощущать свое тело в движении — сильное молодое тело. Вот я уже иду по лесу. Я не очень хорошо знаю названия растений и теперь жалею об этом. Но если этот монах Анастасиос собирает целебные травы, значит, он многое знает о растениях. Попрошу, чтобы он и этому поучил меня!
Вдруг странные нежные звуки поражают мой слух. Это флейта! Как странно слышать флейту в лесу! Откуда? Тотчас вспоминаются древние божества эллинов. Они верили в лесных козлоногих юношей — сатиров. Конечно, это все язычество, но... если и вправду существуют сатиры, я почему-то не испытываю ни малейшего страха перед ними. Эллинские языческие божества всегда представлялись мне добрыми, взбалмошными и немного смешными.
Я решил найти таинственную флейту. Кто же это играет? Я иду медленно. Раздвигаю осторожно ветки кустов.
Наконец-то!
Удивительная картина! Словно оживший рисунок с древнего эллинского кувшина! На выпуклом холмике, покрытом зеленым мхом, прижавшись спиной к стволу невысокого дерева, стоит мальчик, года на два постарше меня, лет четырнадцати. Он одет в темную короткую рубашку. Одна стройная голая нога чуть согнута в колене и выставлена вперед, на другую ногу он свободно перенес всю легкую тяжесть юного своего тела. Его лицо кажется мне странным и привлекательным. Шея у него длинная, я видел такие у эллинских статуй. Стройный нос, но кончик чуть утолщенный и от этого лицо кажется таким милым и немного смешным. Брови почти срослись на переносице. Волосы не совсем светлые, но и не темно-каштановые, немного вьющиеся. На щеках и подбородке уже пробился первый, смешной еще пух — начало будущих усов и бороды. Юноша играет на двуствольной флейте. Я видел такие, опять же на рисунках на эллинских сосудах, но не думал, что и сейчас кто-то может играть на такой флейте. Два ее ствола разведены в разные стороны, звук такой странный, тонкий, беззащитный.
Я вышел из чащи кустарниковых листьев. Юноша опустил флейту. Он не боялся, просто смотрел на меня выжидающе. Я улыбнулся ему. И он улыбнулся в ответ. Странное у него все же было лицо. Когда он улыбался, глаза делались узкими, карие смешливые глаза выражали дружелюбие. Как причудливо, должно быть, перемешались в этом юноше кровь древних эллинов и кровь тех пришельцев, которых франки зовут славянами, болгарами, тюрками. Верно, были в его роду и ромеи- римляне, и сами франки. Улыбаясь, он слегка выпячивал губы.
— Ты сам сделал этот инструмент? — спросил я, указывая на его флейту.
— Это не настоящий,— ответил он дружелюбно, — Секрет настоящего утерян. Это я просто связал вместе две продольные флейты — вот и все.
— Может быть, и Омир был когда-то таким, как ты! — сказал я.
— Омир был слепой,— он посмотрел на меня с любопытством.
— Но не всегда же! — мне захотелось показать свои познания, — Сначала он, должно быть, был воином, и только потом, когда его ранили и он ослеп, стал певцом и музыкантом.
— Возможно и такое,— миролюбиво согласился юноша.
Он мне все больше нравился. Мне очень захотелось подружиться с ним.
Я не стал дожидаться, пока он проявит интерес к моей скромной особе, и спросил первым:
— Как твое имя?
— Меня зовут Панайотис.
И снова он не спросил, как же зовут меня. Но я назвался, не дожидаясь вопроса:
— А меня — Чамил.
Он дружески улыбнулся.
— Ты здесь поблизости живешь? — снова я первым задал вопрос.
- Да.
— А знаешь ли ты большой монастырь?
— Монастырь пресвятого архангела Михаила? Знаю. Я там живу.
— Ты — монах? — я отступил на шаг.
— Нет. Мать отдала меня на послушание. Но, я не хочу становиться монахом. Мне просто нравится учиться у отца Анастасиоса.
— Но и я хотел бы у него учиться! А правда, что он знает многие франкские наречия?
— Правда! И у него есть такие франкские книги! Но, если ты будешь у него учиться, ты сам увидишь!
— Отец Анастасиос хоть и неверный, гяур, но приятель моего деда Абдуррахмана, — выпалил я. И тотчас пожалел об этой нечаянной фразе.
Панайотис состроил гримасу. Но совсем не разозлился. И уже через несколько секунд его лицо приняло задумчивое выражение.
— Прости меня,— сказал я. — Я не хотел тебя обидеть.
Он пожал плечами и улыбнулся мягко. И вдруг сам предложил мне пойти с ним:
— Пойдем поищем отца Анастасиоса. Хочешь?
— Хочу! — я почувствовал, что краснею от удовольствия. — А как мы его найдем?
— Он в лесу, собирает целебные травы. Он славный. Добрый такой и веселый.
Мы пошли вместе. Я спрашивал у него названия деревьев и растений, и видел, что ему приятно отвечать мне.
«Наконец-то у меня будет друг! — думал я. — Вот кому я расскажу о Сельви! Вот кто поймет меня и подаст добрый совет!»
И тотчас же пришла в голову мысль: а если когда-нибудь от чего-нибудь и Панайотис изменится, как изменилась Сельви из-за своей болезни? Неужели я и его разлюблю? Меня с новой силой охватило презрение к себе самому. Я думал о том, где пролегает граница, отделяющая в одном человеке здоровье от болезни. Когда, в каких случаях можно говорить, что человек изменился настолько, что это уже и не он, а что- то совсем другое...
Так мы шли и шли. И вдруг я понял, что именно сейчас могу открыть Панайотису свою тайну.
— Ты... любил кого-нибудь? — осторожно начал я.
— Да, — Панайотис обернулся ко мне, и я был поражен серьезностью его лица и глаз. Мои собственные страдания вдруг показались мне незначительными. Панайотис умел любить совсем иначе, чем я.
— Я любил одну девочку,— начал я, — Мне нравилось видеть ее, говорить с ней. Но у нее случаются какие-то странные приступы, вроде приступов безумия. Да, приступы безумия. Это отвращает меня от нее. Но я чувствую себя каким- то предателем и несправедливым человеком.
— Но разве ты виновен в том, что больше не любишь ее? Не все ли равно, по какой причине ты разлюбил ее? Зачем приказывать своему сердцу? Пусть оно будет свободно!
— А тебя не смутило бы такое? Не отдалило бы от любимой?
— Думаю, нет,— ответил он серьезно после короткого раздумья.
— А если бы она так изменилась, что это была бы уже не она?
— Все равно хоть что-то, какая-то тень былого осталась бы!
— А если нет?
— Думаю, здесь дело в том, насколько сильна моя фантазия; смогу ли я вообразить, будто в обезумевшем существе я узнал свою прежнюю любовь... Если смогу, значит, она не изменилась.
— А я вот не могу, — грустно признался я. — Должно быть, у меня бедное воображение!