Судьба турчанки, или времена империи (триптих): Призрак музыканта, Врач-армянин, Я целую тебя в губы — страница 43 из 89

Мы прошли в комнату Сабире. Здесь, как и в ее городском доме, обстановка напоминает будуар героини какого-нибудь французского романа. На стене — картина Беклина в тяжелой золоченой раме. Модный современный европейский художник. Темный фон, смутно видимые нагие тела. Пожалуй, даже слишком смело для мусульманской женщины — вешать такое у себя в спальне. Но мне нравится эта смелость Сабире. Я на такое не решусь.

Мы переоделись. Сабире очень идет ее полосатое платье, волосы она высоко взбила. Я сначала приложила к своим волосам шляпку. И зачем я только ее взяла? Ведь она мне не понадобится.

Мне немного неловко. Я знаю, что сейчас буду выглядеть лучше, чем моя подруга.

Я надела длинное светло-синее платье, с чуть зауженной талией и падающей прямыми складками юбкой. Четырехугольный, немного скошенный вырез оставляет шею открытой. Вдоль рукавов — отделка из серебристых нитей, легкие серебристые кружева оттеняют тонкие кисти рук. Распустила волосы. Они упали почти до колен, покрыли меня, словно пушистая накидка; темно-темно-каштановые, почти черные, волнистые.

Из зеркала на меня смотрело совсем юное, свежее и чистое лицо, смотрело изумленными веселыми темными глазами из-под черных бровей.

В уши вдеты маленькие бирюзовые сережки. Колец всего два — серебряное, подаренное Джемилем при обручении, и тонкое золотое с капельным алым камешком — мамин подарок.

Вижу, что Сабире наблюдает за мной. Но мне совсем не хочется, чтобы она завидовала. И, может быть, я и не так уж красива; может быть, я просто сама себе кажусь красивее всех. Я быстро обернулась и порывисто поцеловала Сабире в душистую от пудры щеку. Она с улыбкой похлопала по щеке меня.

Я уложила волосы тяжелым узлом, как на рисунках на греческих вазах в музее, вдоль щек опустила по локону. Сабире вынула из ящичка туалетного столика маленький флакон. Но это было не обычное наше розовое масло, а парижские духи. Мы надушили кожу за ушами. По комнате разнесся прохладный волнующий аромат. Мне казалось, будто моя жизнь начинается заново, и это необычное праздничное начало сулит мне и в дальнейшем веселье и занимательные приключения.

В дверь осторожно постучали.

— Девочки, вы готовы? — раздался чуть насмешливый голос Ибрагим-бея.

Значит, он знал, что я приеду вместе с Сабире? Ну, конечно, знал. Сабире ему сказала.

Мои щеки предательски вспыхивают. Неужели он мне нравится? Неужели это серьезно? Или это всего лишь праздничное опьянение новизной? Всего лишь желание полюбить?

Мы вышли. Ибрагим-бей рассыпался в комплиментах. Он тоже наряден. Манжеты туго накрахмалены, из верхнего кармана пиджака торчит уголок платочка, волосы причесаны на косой пробор и приглажены. Усы изящно закручены кверху. Он чуть склоняется, я протягиваю руку, он касается губами тыльной стороны моей ладони. Я вспомнила, как взволновало меня когда-то прикосновение губ Джемиля. Странно, но теперь я не почувствовала никакого волнения.

34

Мы подошли к дверям гостиной.

— У нас здесь никто никого никому не представляет, все знакомятся сами,— улыбаясь, сказал мне Ибрагим-бей.

Я кивнула.

Я обрадовалась, услышав это. Мне вовсе не хотелось, чтобы меня торжественно представляли кому-то: «А это наша Наджие-ханым!»

В гостиной лампы чуть притушены. На полу — ковер с тонким узором. Красноватые оттенки ковра гармонируют с отсвечивающими на стенах картинами. Несколько изящных ваз с цветами. Тяжелые портьеры тоже красноватых тонов. Стулья, диваны. Комната, словно сдерживает пылание страсти, готовой вот-вот разгореться. Эти красные тона...

Ибрагим-бей взял меня и Сабире под руку и вошел. Я чуть было не отдернула свою руку. Какая же я все-таки дикарка.

Сдержанный шумок восторженных возгласов приветствовал нас. Я прекрасно поняла, что это относится ко мне Нет, надо научиться быть скромной. Нечего воображать себя первой красавицей! И не надо краснеть, как пион.

Гостей было довольно много. В глаза сразу бросались военные Женщин было меньше, чем мужчин, все в европейских туалетах.

В углу на столике — графины с вином, бокалы и рюмки. Ибрагим-бей отпустил мою руку Сабире подвела меня к столику. Вместе с ней я храбро пригубила рюмку какого-то вина. Оно было сладковатого острого вкуса. Горло Чуть ожгло. Я почувствовала себя еще свободнее. Плечи распрямились, голова гордо вскинулась, приятно было ощущать тяжелый узел волос Я чувствовала, что у меня красивая шея, такие шеи называют лебедиными.

Мы с Сабире присели на небольшой диван в углу. Она о чем-то болтала без умолку. Я почти не слушала. Потом мне вдруг показалось, что Сабире нарочно ограждает меня от знакомств. Не доверяет мне? Думает, что я при своей взбалмошности непременно скажу что-то не то? Боится скандала? И вправду, зачем ей нужно, чтобы на нее и на ее мужа нападали Джемиль и мой отец. Не знаю, благодарить ее или досадовать. Что ж, я и так могу неплохо провести время, можно наблюдать за остальными гостями. Но мне уже стало грустно. Значит, все это никакое не начало новой жизни, а просто небольшое развлечение, маленькая интермедия в моем тоскливом обыденном существовании.

Я заметила, что Сабире лишь притворяется беззаботной болтуньей, на самом деле она чем-то озабочена, переглядывается с мужем. Они кого-то ждут?

Рослый военный приближается к нам. Он явно хотел бы познакомиться со мной. Но Сабире быстро поднимается ему навстречу и увлекает прочь. Наверное, на каком-нибудь более официальном вечере это могло бы показаться невежливым, но здесь атмосфера совсем другая.

Ко мне тотчас подходит Ибрагим-бей.

— Вам нравится здесь? — Он садится рядом со мной. Разумеется, мои щеки так и пышут жаром. Как хорошо, что здесь нет яркого света.

— Да, здесь приятно,— тихо произношу я.

Я избегаю смотреть ему в глаза. Вдруг я прочту в них признание? И тогда... тогда я могу не устоять!

— Вы играете? — спрашивает муж Сабире.

Он кивком указывает на пианино. Я послушно поворачиваю голову. Как же я могла не заметить мой любимый инструмент!

— К сожалению, нет,— грустно отвечаю я. — Но очень люблю, когда играют другие.

Такой осмысленный разговор мне нравится.

— Значит, вы не будете против, если я сыграю? — Ибрагим-бей снова целует мне руку.

— Я буду рада услышать музыку! Вы играете Шопена?

Он поднимается и молча идет к пианино. Это можно воспринять как стремление немедленно исполнить мое желание услышать Шопена. Но почему-то я ощущаю в этой галантной поспешности нечто другое — то же, что и у Сабире — они оба не хотят, чтобы со мной знакомились. Поэтому Ибрагим-бей готов развлекать общество музыкой, а Сабире согласна флиртовать с кем угодно.

35

Ибрагим-бей сел за инструмент. Зазвучали первые такты мазурки.

Когда я услышала музыку, все эти мои предположения и подозрения показались мне мелочными и стыдными. Я словно бы смяла их и выбросила из своего сознания, как выбрасывают из ящиков комода ненужные тряпки.

Музыка передавала тончайшие оттенки чувств — нежность, элегическую печаль, даже гнев — с такой изящной легкостью; нет, не легковесно, а именно с легкостью. Самые мучительные переживания обретали то, что нельзя назвать иначе, как элегантностью. Может быть, кому-то это слово покажется пошлым. Ну и пусть. Я настаиваю: даже не просто изящество, а именно элегантность пронизывает чувства в трагедиях Расина или в мазурках Шопена.

Я видела человека, сидевшего за инструментом; он то склонялся, то поводил головой из стороны в сторону, его движения как-то странно были не похожи на музыку. Но музыка захватывала меня, я ни о чем не могла думать, хотелось только одного — отдаться этим звукам.

Я посмотрела на остальных — в той или иной степени музыка увлекла всех.

Невольно мне бросилось в глаза красивое лицо Сабире. Нет, она явно о чем-то тревожилась. И вдруг я прочитала в ее чертах некоторое облегчение.

Машинально я проследила направление взгляда Сабире.

В гостиную входил новый гость...

Со мной начало твориться что-то странное. Мне вдруг показалось, что моей душе тесно, жарко в моем неуклюжем теле. Захотелось вскочить, кинуться бежать куда глаза глядят, как я когда-то, маленькой девочкой, бежала по лугу.

Как описать мои ощущения? Какая-то странная, болезненная нежность охватила меня. И тотчас же мне захотелось увидеть в этом человеке что-то смешное, чтобы хоть как-то смягчить эту нежность, чудесную и мучительную. И я нашла в нем мгновенно множество смешных черточек, но... это лишь усилило мою нежность.

Все, что я прежде знала и думала о любви,— как это было примитивно, глупо, пошло. И вдруг мне захотелось с жадностью раскрыть Толстого и Достоевского — о, теперь я могла бы в полной мере насладиться этими волшебными книгами, теперь я поняла, почувствовала... И все это произошло так быстро... одно мгновение...

Но надо сказать хотя бы немного об этом человеке. Меня всегда поражало — как это художники решаются изображать небо, зелень деревьев — все это многообразие оттенков, переливчатое смешение красок. Но как бы ни был талантлив художник, все равно, то, что возникло на холсте, совсем не похоже на то, что мы видим в живой жизни. Может быть, оно, то, что сотворено кистью и красками; может быть, оно даже лучше, чем это, живое; но самое главное — оно другое... Вот и я чувствую, что, когда я опишу этого позднего гостя, это будет совсем не то, не то. Тем более, что я ведь не художница и не писательница...

Я покраснела, наклонила голову и теребила серебристое кружево, которым был оторочен рукав. От этой охватившей меня нежности, мне больно было смотреть на вошедшего.

Каким же все-таки он был? Прежде всего... нет, не лицо, о лице скажу позднее... Одежда... Он был в черном. И никакого фатовства, щегольства. Черные брюки... туфли... Без сюртука... Черная рубашка напоминала мне русскую косоворотку, в какой был изображен Толстой на фотографии, только у Толстого рубашка была белая и гармонировала со всем его обликом могучего таинственного старика; а черный цвет одежды нового гостя почему-то подчеркивал его молодость. Он прошел вперед. Его лицо осветилось притушенным светом уютных небольших люстр. Он смотрел с какой-то странной мрач