а-нибудь. Вдруг это первый и последний раз? Нет, не верю. Я буду видеть его, он сам хочет этого. Гостиная почти опустела.
Я улавливаю обрывок разговора. Это он разговаривает с Ибрагим-беем.
— ...могу и я... (Это Ибрагим-бей.)
— Нет. (Это он).
Сабире входит в гостиную. (Значит, она выходила, а я и не заметила).
— Я покажу тебе твою комнату, Наджие; ты, наверное, устала, бедный ребенок.
Я послушно встаю и иду за ней. Они стоят у самых дверей. Почтительно посторонились, пропускают меня. Я чувствую, что-то касается моей руки, острый бумажный уголок чуть кольнул ладонь. Я быстро сжала пальцы. Я знаю: это он.
К счастью, комната, которую отвела мне Сабире, на первом этаже. Подниматься на второй, куда люди уходили парами, мне было бы неприятно. Я и вправду устала. Глаза закрываются. Кажется, Сабире хотела бы поговорить со мной. Наверное, ей интересно знать мои впечатления. Но она видит, как я клюю носом. Потрепала меня по щеке, улыбнулась и вышла.
Комната запирается изнутри. Вот и хорошо. Я немедленно задвинула засов. Разделась, распустила волосы. На постели разложена ночная сорочка Сабире. Я легла. Спала чутко. Но никто не стучал в дверь, ничей жаркий шепот не будил меня, никто не собирался искушать меня и соблазнять.
А твердый прямоугольник бумажный? Это визитная карточка или что-то вроде. Наверное, это покажется странным, но я даже не взглянула. Мне вдруг захотелось продлить удовольствие. Сейчас, когда я такая сонная муха, не буду смотреть, что же это — визитная карточка или записка. Завтра. И не здесь. Дома. Внимательно прочту. Рассмотрю. А пока положила в сумочку. Как приятно!
Проснулась, когда солнце ярко освещало комнату. В дверь постукивали, и голос Сабире тихо звал:
— Вставай, Наджие, вставай. Кофе готов.
41
Завтракали вдвоем с моей Сабире. Я старательно делала вид, будто очень устала, будто еще не вполне пришла в себя. Я боялась, вдруг Сабире начнет меня расспрашивать, мне этого не хотелось. Хотелось укрыть Мишеля в своем сердце, затаиться. И чтобы никто не смотрел на моего любимого, чтобы никто, кроме меня, не слышал, как он поет. Такие чувства одолевали меня утром, а ведь еще вечером я гордилась; мне нравилось, что другие восхищаются его пением. Парадокс, каких в жизни, наверное, тысячи.
Сабире поглядывала на меня как-то выжидательно. Должно быть, ей хотелось узнать мои впечатления от вчерашнего вечера. Я наконец сообразила, что надо хотя бы поблагодарить ее (и ведь есть за что).
Я поднялась, подошла к ней, обняла и поцеловала:
— Спасибо тебе, Сабире! Знаешь, я все еще не могу прийти в себя. Завтра непременно заезжай ко мне.
— Завтра не смогу. Послезавтра, идет?
— Буду ждать.
Вошел Ибрагим-бей. Он весело поздоровался со мной. Он и Сабире решили сегодня остаться за городом. Они предложили мне вернуться домой в их экипаже.
Пока ехали, вдруг одолели меня привычные угрызения совести. Разные такие мысли, вроде того, что вот я развлекаюсь, я влюблена, у меня есть дом, куда я возвращаюсь; а в это самое время идет война, погибают мужчины, женщины одиноки, в деревнях изнемогают от тяжелого труда... Что это за мысли у меня, я пытаюсь понять. Совершенно ясно, что я ничего не могу изменить. Страдать от голода, холода и прочих лишений — разве у меня есть такое желание? Надо быть честной наедине с собой — нет у меня такого желания. Тогда что же это за обязательные угрызения совести? Я привыкла к их какому-то очищающему воздействию на мою душу, как привыкают чистить зубы по утрам. Я очищаю свою душу — вот и весь смысл моих угрызений совести. Достаточно эгоистично.
Решила заехать к маме. Обычно в это время отца нет дома. Мама встретила меня оживленно. Стала спрашивать, хорошо ли мне было у подруги. Я ответила сдержанно, что мы поболтали о платьях. Мама грустно заговорила о том, что отец опасается падения курса нашей турецкой лиры. Это в связи с войной. Мне сделалось неловко. Эти прозаические житейские трудности так сдавливают душу (именно сдавливают, другого слова не подберу), делают ее такой плоской и тоскливой. Странно, мама не спросила, как зовут мою подругу. Нет, она мне верит. Но кажется, дела отца очень тревожат ее, это для нее главное. Может быть, она и права. Ведь все, что я привыкла воспринимать как простую данность — дом, еда, одежда, прислуга,— ведь все это стоит денег, всего этого можно и лишиться.
Дома меня встретила Элени и сочувственным шепотом сообщила, что Джемиль сегодня вернулся рано и что он в плохом настроении. Элени знает, что я не даю Джемилю урезать ей жалованье, потому она и держит мою сторону в этом постоянном семейном противостоянии.
Я тихонько прошла к себе, но Джемиль, конечно, все равно услышал. И я услышала его шаги. Переодеваться не стала. Подошла к двери и заперлась. Через минуту Джемиль раздраженно дернул дверь. Потом требовательно забарабанил.
Я открыла. Мне не надо было притворяться спокойной и равнодушной, я и вправду была такой. Раздраженный Джемиль обрушил на меня град занудливых упреков. Я позорю его; я шляюсь неизвестно где, я сумасшедшая, и так далее, все в том же духе. Впрочем, это «неизвестно где» заставило меня немного насторожиться. Неужели он догадывается? Но нет, он просто боялся меня; боялся, что я что-нибудь такое странное сотворю и мое поведение повлияет на его репутацию.
— Я была у матери,— холодно сказала я.
Хотела было добавить, что ничего страшного нет в том, что я ночевала у матери; но решила, что не нужно много говорить. Была у матери — и все. Я отвернулась к занавешенному темной шторой окну. Джемиль еще поворчал, затем вышел из моей комнаты, хлопнув дверью. Я снова заперлась.
Переоделась одна, без помощи Элени. Нельзя сказать, чтобы гнев Джемиля огорчил меня. Это ведь было обычным моим ежедневием. Я вынула из сумочки маленький плотный бумажный прямоугольник. Прочла то, что было на нем написано. Имя, адрес. Подошла к столику, откинула крышку шкатулки. Там лежала точно такая же визитная карточка.
Я положила их рядом. На моей, кроме имени и адреса, было написано от руки: «Три часа, четверг».
Я присела на постель, опустила руки на колени и задумалась.
Когда постучала Элени, я сказала ей, не открывая дверь, что сегодня обедать не хочу.
42
На обеих карточках стояло: «Мишель Пилибосян — специалист по женским болезням», далее — адрес — Доганджилар... улица... номер дома. И на «моей» карточке — «Три часа, четверг»...
Это «специалист по женским болезням» показалось мне необычайно пошлым. И главное — это совершенно не вязалось с тем мучительно-прелестным для меня юношеским обликом.
Но в конце концов не в этом суть. Мне уже приходилось читать в книгах о том, как меняет человека, особенно женщину, любовь. Но ощущения, которые испытывала я, думаю, не описаны ни в одном романе. И вовсе не потому, что эти ощущения, переживания так уж необычны. Напротив, я уверена, тысячи людей испытывали что-нибудь подобное. Но одни из них слишком грубы и невежественны, другие — слишком интеллигентны, поэтому одни молчат, другие — хотя и признаются, но обставляют свои признания всевозможными оговорками и оправданиями
Но, в сущности, о чем речь? Что за страшное признание я хочу сделать? Почему я все оттягиваю этот момент? Почему я собираюсь с силами для того, чтобы наконец все поведать этой странице моего дневника?
Я и сама не знала, что так отреагирую на это — «Пилибосян». В жизни каждого человека есть какие-то постыдные моменты. Тонко чувствующий или хотя бы считающий себя тонко чувствующим человек старается подавлять это в себе, не думать об этом, как не думаем мы, например, о том, что ежедневно мочимся, испражняемся.
Я настолько подавила это в себе, я даже не подозревала, что оно все равно существует, что оно отличается такой липкой цепкостью. Как я, девчонка, когда-то презирала родителей и мадемуазель Маргариту! Они были для меня людьми второго сорта, теми, из пресловутого «множества»; теми, что могут настороженно относиться к другим или даже возненавидеть других за то, что другие не французы или не турки.
А я сама? Я не имела никакого права... Я противна себе... Но все же... все же... Я хочу понять, что это... Надо попытаться прибегнуть к моему испытанному методу — разобрать по косточкам свои переживания.
Сейчас я буду честно во всем признаваться. В конце концов я признаюсь единственному, самому верному свидетелю — себе самой.
Мне стало неприятно, когда я узнала, что человек, которого я полюбила,— армянин. Мне неприятно, что он — «специалист по женским болезням». Но на этом я не стала бы задерживаться. Это просто визитная карточка врача. Что другое можно было на ней напечатать? Нет, все дело в том, что он — армянин.
Пилибосян... Армянская фамилия вызывает у меня ощущение какой-то гадливости, брезгливости. Я могла бы не сосредоточиваться на этом дурном ощущении, могла бы загнать это ощущение поглубже, на самое дно души, где в беспорядке свалено, как на помойке, все то, к чему я боюсь прикоснуться даже краешком сознания... Вот я, совсем маленькая девочка, лежу на постели. Я одна в комнате. Яркий солнечный день. Я натянула на себя одеяло, изо всех силенок сжимаю худенькие бедра, испытываю какое-то странное, стыдное и очень приятное чувство; и очень боюсь, что кто-нибудь — мама или служанка — войдет и увидит, сама не знаю откуда, но мне известно, что то, что я делаю, это плохо...
А если бы он оказался французом? Нет, тогда бы мне не было неприятно. И снова — почему? Может быть, потому что франция, Париж, Лувр, Эйфелева башня, Елисейские поля, Бальзак, Версаль — все это я знаю, во всем этом для меня много обаятельного... Поэтому да? И если о французах будут отзываться дурно, например, называть их легкомысленными, это на меня не подействует. Чеканные строки трагедий Расина и драматизм «Человеческой комедии» перевесят в моей душе любое, самое достоверное дурное мнение о французах. Более того, даже если я встречу какого-нибудь неприятного