— Дело не во мне. Эти деньги идут на то, чтобы помочь другим людям. Когда-нибудь я расскажу тебе подробно. Но поверь, я не делаю ничего дурного.
— Но разве это хорошо, снабжать людей наркотическим средством, обрекать их на мучительную зависимость от иглы и шприца?
— Я никого не приохотил к морфию. Я только доставляю морфий тем, кто уже не может обойтись без него. Если бы не я, это делал бы кто-нибудь другой.
— Но среди этих людей есть и военные. Как они будут исполнять свой долг в действующей армии?
— Ах, Наджие, быть с тобой — это пытка. Но я не могу жить без этой пытки! Ну чего ты хочешь сейчас? Я мог бы тебе солгать, что я все это брошу. Но я не хочу обманывать тебя. Я связан с другими людьми, я не могу это бросить так сразу.
— Ну, не сразу. Постепенно.
Наверное, это прозвучало смешно. Но он посмотрел на меня грустно и сказал серьезно:
— Я постараюсь.
Дальше расспрашивать я не стала. Меня удовлетворило это «Я постараюсь». Я не была так наивна; я понимала, что одно дело — сказать, и совсем другое — на что-то решиться. Но ведь сейчас он был со мной предельно честен, это меня растрогало.
В ту ночь я скрестила ноги у него на шее, мне казалось, что он весь во мне.
Эти дни прошли чудесно. Мы бродили по берегу моря, кидали в воду камешки. Песок был темный и влажный. Я думала, что летом здесь снова станет тепло, хорошо. Наверное, мы приедем сюда летом. Здесь ведь и летом мало кто бывает, это ведь не что-то такое модное и красивое, вроде Принцевых островов.
Что еще запомнила? Мишель действительно хорошо готовит. Я спросила, где он этому научился. Он ответил, что это отец выучил его. Я спросила, часто ли он видится с отцом. Мишель ответил, что бывает по-всякому. Случалось, он не видел отца годами.
В другой раз я вошла в комнату, где мы спали. Он уже лег. Лежал на одеяле. Он поднялся мне навстречу. Было уже темновато, сумеречно. Белое белье обтягивало его фигуру. Что-то странно посверкивало на лице. Я пригляделась. Это были очки в тонкой позолоченной оправе.
— Ты что же, спишь в очках, а читаешь без очков? — я засмеялась, — Первый раз вижу тебя в очках.
— Читал и забыл снять. Я немного близорук.
— Я давно догадалась, еще при первой нашей встрече.
— Как?
— Ты смотрел так странно — настороженно и беззащитно — характерный взгляд близорукого человека.
— Я не очень люблю очки,— признался он.
— Да, без очков тебе лучше. Но и в очках совсем не так уж плохо — ты становишься похож на маленького мальчика; сама не знаю, почему.
Почему влюбленные так любят отыскивать друг в друге детские черты? Наверное, для того, чтобы видеть друг друга чистыми и светлыми.
— Что ты читаешь? — спросила я.
Он сказал, что читает одну из книг Фрейда — австрийского врача. Я попросила, чтобы он, когда закончит, дал прочесть и мне; он обещал.
В день перед моим отъездом я пошла походить одна по берегу моря. Миш хотел пойти со мной, но я сказала ему, что должна побыть одна. Его лицо стало грустным.
— Не обижайся,— ласково попросила я.
Почти час бродила, смотрела на море. Мне показалось, что мы оба очутились на маленькой планете, где никого нет, кроме нас двоих и морских волн.
Совсем стемнело, похолодало, я отправилась домой.
Когда открывала калитку, правая перчатка зацепилась за едва приметный гвоздик и разорвалась.
В комнатах меня встретила тишина. Но я чувствовала, что он дома. Он спал, прикрывшись тонким покрывалом; тело его гибко изогнулось, словно большая рыба на рисунке. Я остановилась у постели, без шляпки, но накидку и перчатки еще не сняла. Он лежал спиной ко мне, дыхание было совсем неслышным.
Внезапно он проснулся. Быстро повернулся и посмотрел на меня с улыбкой. Я стояла, выпрямившись, и какая-то смущенная.
— Перчатку порвала,— проговорил он, улыбаясь.
— Это гвоздь в калитке, — Я быстро спрятала руки за спину.
Мы обращались друг к другу с такой тихой, сдержанной нежностью.
— Дай мне, я зашью, — тихо произнес он.
Я подумала, что он шутит, сняла перчатку и, улыбаясь, протянула ему.
Он откинул покрывало, встал с постели, на нем было все то же белое белье в обтяжку. Он, чуть подаваясь вперед (его манера), подошел к нише, где были расставлены некоторые его туалетные принадлежности, и раскрыл небольшую шкатулку.
Держа в руке мою перчатку, катушку с нитками, иголку, он снова забрался с ногами на постель, скрестил ноги и начал быстро и умело делать стежки. Я растерянно улыбалась. Склонив голову, он запел амане — протяжную турецкую песню. Амане всегда трогали мое сердце. Мне было немного неловко, грустно и хорошо. Эту пару перчаток я буду часто надевать, а ведь обычно, если перчатки рвались, я просто покупала новые.
После я спросила его, где он выучился шить. Он усмехнулся и ответил, что его отец — портной.
Сейчас я уже дома и сижу за столом, пишу в дневнике. Подыму голову от исписанных страниц и словно бы вижу, как он сидит на постели, скрестив ноги, делает быстрые стежки и поет амане.
О чем это мне напоминает? Вспомнила! Это сказка Вильгельма Гауфа, такого прелестного немецкого писателя, о юноше-портном, который мечтал сделаться принцем. Но не могу вспомнить, удалось ли ему...
88
Ну и жизнь! Перед отъездом я предупредила маму, что поживу в приморском доме Сабире. Но отцу и Джемилю мама должна была сказать, что я у маминой подруги. Хорошо, что оба они и не подумали спрашивать обо мне. Отцу могла прийти в голову фантазия уточнить, у какой именно маминой подруги я гощу. Ну, мама что-нибудь придумала бы. Но какой-нибудь необдуманной фразой отец или мама могли навести Джемиля на мысль о проверке. Мне бы не хотелось, чтобы Джемиль узнал о Мишеле. Поговаривают о возможности каких-то армянских волнений. Элени мне сказала. Вообще много неприятных новостей. Ввели карточки. Дрова и уголь подорожали. Конечно, нас, то есть моих родителей и меня, это никак не затронет. Мы по-прежнему будем покупать провизию на рынке. Но скольким людям придется ограничить себя!
Я сержусь на Мишеля из-за этого морфия. А Сабире, Ибрагим-бей? Как они могут этим заниматься? В такое время!
Впрочем, мне ли кого-то осуждать! Что делаю я сама? Ссорюсь и мирюсь с любовником. Почему я не возьму себя в руки? Как становятся сестрами милосердия? Я уверена, что существуют люди, бескорыстно помогающие другим, врачующие раненых в госпиталях. Но мне наверняка встретятся не они, а совсем другие, злоупотребляющие своим служебным положением, торгующие крадеными медикаментами.
Аллах! Эти люди мне уже встретились! Разве Джемиль и мой отец не собираются нажиться на скупке и перепродаже товаров первой необходимости? Разве Мишель и Сабире не крадут морфий? Они способствуют тому, что морфий, который должен успокаивать боль, губит людей, превращает в наркоманов.
С меня довольно! Пусть я безвольная, изнеженная; но одно я могу сделать — порвать всякие отношения с Мишелем и Сабире. У меня останутся мои книги, мой дневник, мои мысли, будет чем занять время. Хватит грязнить себя!
89
Элени сказала, что пришел Сабри с запиской.
— Передайте ему, Элени, что я никого не принимаю и не отвечаю на письма.
Элени передала.
Нет никакого желания видеть Мишеля.
90
Новая записка. Я велела Элени сказать то же, что и в прошлый раз.
91
Приехала Сабире. Конечно, нельзя было отослать ее прочь, как я отослала слугу Мишеля. К счастью, она не застала меня в неглиже, на мне было приличное домашнее платье старого покроя. Будь я в неглиже, и разговор получился бы какой-то растрепанный, бурный. А так...
Я сразу поняла, что сейчас она воскликнет что-нибудь вроде: «Наджие, ты снова капризничаешь!»; и сделает все для того, чтобы я почувствовала себя капризным ребенком, который доставляет взрослым одни неприятности и потому должен исправиться.
Я заговорила первая. Я сказала Сабире, что не собираюсь выдавать ее; что она, вероятно, приехала по просьбе Мишеля, и пусть она передаст ему, что я больше не хочу видеться с ним.
— Пойми, Сабире, это не прихоть капризной кокетки, это серьезно. Я не хочу иметь близкие отношения с человеком, который торгует краденым морфием. Конечно же, краденым! Ведь идет война, госпитали нуждаются в болеутоляющих лекарствах.
Я ожидала, что Сабире начнет бурно возражать, разубеждать меня. Но она только спросила с искренней грустью:
— Ты и меня больше не хочешь видеть?
Я смутилась.
— Не знаю, Сабире. Ты ведь и сама понимаешь, как это дурно — все эти махинации с морфием. Но разве я вправе осуждать тебя? Я обеспечена и одинока, а ты должна думать о будущем дочери.
— Я ничем не могу оправдать себя, Наджие. Ты права. Я заурядный человек, слабая женщина, мои нравственные устои оставляют желать лучшего.
— Я не имею права говорить о нравственности, Сабире; я сама повела себя безнравственно.
— Не мучай себя.
— Не будем говорить об этом.
— Но мы будем видеться? Ты будешь иногда бывать у меня?
Я обещала; если бы я отказалась, это было бы слишком грубо.
Наверное, когда Сабире рассказала мне всю эту историю с морфием, она полагала, что я уже сильно привязалась к Мишелю, или просто думала, что меня не взволнуют нравственные аспекты всего этого. Да, конечно, это было бы логично, если бы один безнравственный поступок — связь с Мишелем — повлек за собой другой — равнодушное отношение к торговле наркотиками.
92
Живу спокойно. Читаю Толстого. «Война и мир» — это и вправду целая жизнь, воплощенная буквами на бумаге,— удивительно! Порою, когда я отрываюсь от книги, мне чудится, что настоящая реальность — там, на этих страницах, а я сама и все мое существование — всего лишь бледные призраки.
В газеты не заглядываю, не хочу мучить себя бесплодными переживаниями по поводу страшных событий. Уверена, что ничего хорошего в мире не происходит. Когда Элени заговаривает о слухах, которые гуляют по городу, я ее прерываю.