помочь с лечением, это у них очень сложно, и нужно много денег для хорошего лечения... Я думаю, их плохое лечение вполне равняется нашему хорошему, но я упрашивать не стану... Я отвечаю, что это пустяки, не стоит об этом говорить... Нет,— она повторяет серьезно, это не пустяки, я должна лечиться... И — откуда ни возьмись — я не заметила, откуда — сует мне в руки ворох каких-то тряпок и какую-то косметику... И говорит уже опять быстро... И я еле разбираю, что это все я должна взять, потому что нашим врачам тоже надо давать деньги, она знает (ну да, взятки); и это все можно продать, хотя это все уже немножко использованное: и одежда и косметика, но здесь это все равно ценится, и она знает, что нам нужны деньги... Я — нет, нет; она — да, да, да... Все лежит на скамейке ворохом...
Теперь она заново вспомнила, как надо со мной говорить, и говорит медленно... Она говорит, что всю ночь думала обо мне... Тут мне становится как-то странно, — что это? Думать о человеке, которому ты не собираешься помогать, и явно не хочешь опять увидеться с ним... Может, это она о Лазаре думала, может, она просто влюбилась в него?.. Она же тогда не могла понимать его слова, только слышала звучание его голоса и смотрела... Разве что Борис ей после перевел... впрочем, с Лазаром хватает и того, что слышишь его голос и видишь... Она говорит, что меня трудно будет забыть, что ей еще придется восстанавливать свое душевное равновесие... Все это странно и даже фальшиво звучит, хотя и лестно для меня... Она продолжает, что нашла одну мелочь, которую мне будет приятно иметь, и что она просит у меня что-нибудь на память, «как талисман...» Это совсем фальшиво, хотя и лестно, конечно... И что я дам? Клочок платья? А, волосы я заколола не заколкой, а простым зажимом... Распускаю волосы и отдаю зажим... Она открывает сумочку, прячет мой зажим, вынимает маленькую книжку, карандаш и что-то пишет... Лазар и Борис уже закрыли чемодан и разговаривали в стороне... Объявляют досмотр... Борис несет два чемодана, Лазар — большую, вроде рюкзака, сумку Бориса... мы с ней поспеваем следом... Открывают чемоданы и сумку... Нам все видно... Лазар, я чувствую, замер... Мне тоже тревожно. Борис спокойно вынимает из чемодана то, что Лазар ему дал, и кладет в большую сумку. Чемоданы уезжают... Борис глядит на Лазара, смеется и бодро хлопает по своей сумке... Сумка остается при нем... Конец досмотру... Теперь они пойдут на самолет садиться... Они машут нам, мы машем им... Они пошли...
Тут я вспоминаю, что на скамейке остались эти тряпки, бросаю Лазара и бегу... Он — за мной... Я ему объясняю, что это все она нам оставила, на нашу бедность; о зажиме ничего не говорю... Лазар садится, перебирает одежду и косметику, и говорит, что это все действительно можно продать; Софи продаст в гимназии, своим учительницам, когда учебный год начнется... Он спохватывается: — Извини, может, ты хочешь себе оставить?.. Да нет, — говорю, — я не хочу ношеное... Я и вправду не хочу носить то, что она надевала, и краситься ее косметикой. Это бы меня раздражало как напоминание о тех жизненных благах, которыми эта женщина пользуется, а я — нет, как будто я не заслужила...
Лазар начинает запихивать все в свою, теперь пустую сумку... Не заметил, что у меня волосы вдруг распущены... По- моему, он волнуется, сомневается, надо ли было отдавать Борису... Но я чувствую, что разговор об этом сейчас заводить совсем не надо, так Лазар скорее успокоится... Я и сама волнуюсь и сомневаюсь. Если я заговорю, он это почувствует и сильнее занервничает... Надо отвлечься... Я раскрываю книжечку... Она размашисто написала: «Love»... Почему-то косо поперек почти пустой титульной странички, и по-английски... Может, английский ей кажется таким универсальным языком?.. И почему «любовь»?.. У нее ко мне, что ли? Или у нее к Лазару? А, может, это она вообразила, что Лазар меня так сильно любит?.. Но я-то его люблю...
Это сказки Гауфа на английском... А, вот почему она по- английски написала... Эта книжечка действительно мне нравится, и детям можно будет читать... Но тут не все циклы, а только один — «Караван»... картинки хорошие, не аляповатые цветные, а в такой коричнево-золотистой гамме, гравюры, что ли... На обложке — пустынный пейзаж; и человек в таком восточном костюме, в чалме, ведет в поводу верблюда, а на верблюде сидит укутанная в покрывало женщина...
У меня озноб...
Я совсем одна... Я ни с кем не хочу говорить... Никто не понимает, какая я... Вот...
В сущности, я хотела сказать, что нельзя насильно... что, может быть, после, спустя какое-то время... Нет... Оказалось, можно насильно... И все в каком-то бесконечном забвении тонет...
Когда нашему сыну было уже лет шесть, он уже стал хорошо читать и стал сам брать книги из книжного шкафа. Старшей девочке тогда еще было меньше двух лет, и она много времени брала у меня... Потому как-то незаметно для меня он стал сам читать... Помню, прочел сказки Гофмана... Так понравилось ему...
Я думала, что следует предоставить мальчику свободу; пусть читает, что хочет... Но Лазар по-другому решил, он одни книги детям запрещает; другие, наоборот, очень советует или даже обязательно велит прочесть... Мне всегда странно, что дети не только слушаются Лазара, но даже как-то гордятся этими его запретами и рекомендациями... Может быть, это потому, что в его поведении нет никакой мелочности; что бы он ни делал, он всегда сохраняет какую-то серьезную горделивость... Даже когда у него болит желудок, и у него испуганное лицо, он все равно с этими его сдвинутыми бровями похож на сказочного восточного короля из немецких сказок; он будто король, который боится, что его отравили, а вовсе не какой-то обыкновенный человек, у которого просто болит живот...
Последний месяц перед тем, как меня положили в больницу, был очень плохой. Мне сделали анализ, и палочек не нашли, но у меня стала высокая температура почти все время, кровь каждое утро откашливалась, я лежала. И я все время боялась, что вдруг палочки все же появятся, и это будет опасно для детей. Лазару, кроме своей работы, пришлось еще и по хозяйству все делать. Софи хотела забрать детей, но дети не хотели от меня уходить. Они уже знают, что обострение туберкулеза долго лечится; значит, нам придется надолго расстаться. Особенно Лазар Маленький это понимает. Я видела, как он нервничает, и я себя ругала, что у меня не хватает силы воли для того, чтобы остановить болезнь. Я виновата в том, что ему не по себе. Он ребенок еще, ему нужно, чтобы я была дома... Потом искали хорошего врача, договорились с ним, устраивали так, чтобы меня именно в ту больницу к нему в отделение положили... И все это унижения, деньги, подарки...
Однажды я лежала, а девочки сидели около меня на кровати. Старшая показывала мне, как она вышивает и какие разные швы она уже знает... В школе начали учить вышиванию, и ей очень понравилось... Младшая сидела и баюкала на руках куклу. Круглое личико такое озабоченное. Но эта озабоченность не ко мне относится; это она играет, будто она взрослая женщина с ребенком... Интересно, о чем она думает, когда просто вот так сидит и баюкает куклу... Все-таки девочки не похожи на меня. Я никогда не играла в куклы... А старшая все делает лучше меня; ей только покажешь, а она уже умеет и овощи чистить, и полы мыть... Лазар Маленький запомнил, как ей было четыре года и она свое платьице стирала в тазу. Наша малышка тогда родилась, и я болела, в больнице лежала... Я слушаю голосок моей старшей дочери, но мне надо все время собираться с силами, чтобы улавливать смысл, а то слышу одно только звучание... Вдруг я очнулась, испугалась, что она потеряет иголку и уколется... Сказала ей, чтобы она была осторожна с иголкой и с ножницами... — Мама, ты мне уже говорила... Вдруг я услышала свой голос как бы со стороны... такой слабый и надтреснутый стал... И ничего не выражает, кроме напряжения голосовых связок, мне трудно говорить... Я совсем не умею шить и вышивать... Так, дырочку зашью кривыми стежками, залатаю — и ничего больше... Я заметила, что девочка что-то хочет мне сказать, но колеблется... Наверное, отец сказал ей, что меня нельзя тревожить... Я и вижу, что девочки стали относиться ко мне как-то настороженно, натянуто, без естественности... Эта моя болезнь совсем отдалит от меня моих дочерей... Я почувствовала досаду на Лазара, зачем эта его излишняя забота обо мне... Я стала такая раздражительная, это от слабости; у меня пальцы очень ослабели, дрожат... Дня два я не могла причесаться, Софи зашла к нам, заметила, и причесала меня... Заплела волосы в одну косичку, так легче лежать... Она сказала Лазару... Утром он принес таз, графин с водой; умывал меня, потом стал расчесывать волосы... Во всех его жестах и в том, как он все это делал, была какая-то тоскливость и будто сломленность какая-то... Я ужаснулась этому его состоянию и своей беспомощности, и заплакала... Меня начало трясти от этого плача... «Не надо... не надо...», — он проговорил так сломлено... Я попыталась перестать, но не могла. Он кончил заплетать мне волосы в косичку, уложил меня на подушки (две подушки подложены) и снова попросил: «Не надо...» «Я не могу, — сказала я. — Лучше не обращай внимания, само пройдет...» «Хорошо», — ответил он так же сломлено и отошел от кровати... Действительно прошло, минут через десять... И дети бедные все это видят...
— Ты что-то хочешь мне сказать? — я сказала девочке, — Ты скажи. Это можно...
Какой у меня голос...
Оказывается, еще месяц назад отец обещал ей устроить экзамен по греческой мифологии. Она целый месяц читала книги, которые он велел прочесть; и все статуи и все рисунки на вазах запомнила, а он не спрашивает... Я сказала, что отец, наверное, забыл из-за моей болезни...
— Давай я тебя спрошу...
Она снова заколебалась... Я поняла, что она считает, что отец знает лучше, но говорить это мне она не хочет. Я ведь больна, она боится меня обидеть, огорчить... Вот Лазар Маленький не сомневается в моих знаниях... — Давай я отцу напомню вечером... А, я правильно угадала, вот этого она как раз и хотела... Со своим вышиванием в руках она наклоняется ко мне немножко виновато и хочет поцеловать... — Нельзя! — поспешно говорю я... Голос звучит совсем сорвано и визгливо... Она и сама вспомнила этот запрет, и отстраняется, прижимается к металлическим прутьям спинки кровати...