На сей раз я был крут. Я вцепился в его череп и хреначил, и хреначил, и он стал блеять и блевать, его кровь и рвота текли по моим яйцам и бедрам… ДАВАЙ, ПИЗДА, ПОКАЖИ МНЕ!…гораздо больше крови, чем когда я вставлял Вше во время месячных… но я теперь в кайфе, и все, что вижу, – лицо Саманты, когда размазываю голубого по доске… как это тебе, девочка, как это тебе, думаю я, но я же, черт, стравливаю в рот этому кровящему уроду, этой твари…
– ООООЙ, НУ ТЫ ХРЕНОВ, МАЛЕНЬКИЙ ПИДОР!
Потом я задираю ему голову и смотрю, как гной, блевота, сперма выцеживаются из его разодранных щек. Убить мало. За то, что он со мной сотворил, убить его мало.
– Сейчас разучим с тобой песенку, – говорю я ему, включая стереосистему. – Договорились? Голос у тебя не оперный, бряклая ты йоркширская запеканка, но коль ты не потрудишься, оторву тебе яйца и заставлю проглотить, ясно?
Кивает, хренов ранний пидорок.
– Я всю жизнь пускаю пузыри… ПОЙ, СУКА!
Он что-то мямлит измочаленным ртом.
– Пузыри на небосклон-н-н… они летают высоко, а рай все так же далеко, и, как мой сон, плывут легко… ПОЙ! судьба всегда в бегах, я всюду по-ис-кал, и я всю жизнь пускаю пузыри, пузыри на небосс…ЮНАЙТЕД!
Я и вправду выкрикнул «Юнайтед!», вмазывая кулаком в его несчастную физиономию. Потом открыл дверцу и вышвырнул его обратно в парк.
– Уфигачивай, ты, малолетний недорезанный ублюдок! -закричал я в спину ему, лежащему, будто отмучившемуся. Отъехал и вернулся на то же место. Будто я сбил его, честное слово. Он же в этом деле никто, подвернулся просто.
– Эй, пидарас, расскажи своему дряхлому дружочку, что он будет следующим! У Саманты нет рук, нет мамы-папы, нет дома родного, и все из-за какого-то старого педераста. Ну лады, я это дело поправлю, или я не Дейв Торнтон.
Я вернулся к себе и услышал сообщение на своем хреновом автоответчике. Это оказалась моя мамаша, которая мне никогда не звонит. Голос у нее был и впрямь вздрюченный: «Навести меня немедля, сынок. Случилось нечто ужасное. Позвони сразу же». Матушка моя; никому не кидала подлянок, ни разу в жизни, и что отхватила взамен? Да ничего, вот и все дела. С другой стороны – пидор, который уродовал детей во чреве, такой, ешь-то, расклад. Когда я смекаю, что может стрястись с моей мамой, я думаю про старого кренделя, про пьяного раздолбая. Коли он обидел маму, коль он хоть пальцем тронул мою старую мать…
Лондон, 1991
Три года. Прошло три года, и вот он наконец приезжает. По телефону они, понятно, говорили, но теперь ей предстояло увидеть Андреаса, увидеть наяву. В последний раз они были вдвоем во время уик-энда, их единственного уик-энда за пять лет знакомства. Тот уик-энд случился после Берлина, где они вместе расчленили ребенка Эммерихов. Что-то в ней тогда щелкнуло, он в очередной раз съязвил, и центры, сдерживающие ее жестокость, отказали. Она бы все что угодно сделала ради него. Она и сделала. Детская кровь, терпкое вино их черного причастия.
Самое забавное, что сперва она хотела оставить ребенка себе. А что, живет в Берлине молодая пара, родители теназадриновые, малыш полноценный. Жаркими летними днями она гуляла бы в Тиргартене вместе с другими мамашами. Но он собирался принести ребенка в жертву, на алтарь ее преданности их общей цели. Когда она убила мальчика, вместе с ним умерла и какая-то часть ее самой.
Рассматривая его маленький, искореженный, безрукий трупик, она осознала, что и ее жизнь достойно завершена. Интересно, начиналась ли эта самая жизнь вообще? Она попыталась припомнить моменты, когда была по-настоящему счастлива; нет, какое там счастье, разве лишь смехотворно малюсенькие островки покоя среди океана пытки. Надежды на счастье не было, была лишь возможность или невозможность окончательной расплаты. Андреас твердил: ты должна переступить через себя, через свое эго. Солдаты перемен не могут быть счастливы.
Лучшую часть тех двух лет, что они провели вместе, Саманта находилась в некоем ступоре, практически в коме. Выйдя из этого транса, она обнаружила, что больше не любит Андреаса. Хуже того, она обнаружила, что вообще никого не способна полюбить. Теперь она ждала Андреаса после трех лет разлуки, и единственным, кто занимал ее мысли, был Брюс Стерджесс.
Наконец Стерджесс нашелся. Он принадлежит ей. Андреас, холодно рассчитала она, ей теперь чужой. Ей нужен только Стерджесс. Последний из оставшихся.
С тем, другим, в валлийском коттедже, прошло как по маслу. Он был беззащитен. Они вели его от веранды деревенского бара. Перед тем как залезть в окно его дома, она думала, внутри ей будет страшно. Нет, ни капли. После германской истории – ни капли.
Андреас стоял на пороге. Она бесстрастно отметила, что его волосы поредели, но на щеках сохранялся юношеский румянец. На носу у него были очки в стальной оправе.
– Саманта, – он поцеловал ее в щеку. Она закаменела.
– Привет, – сказала она.
– Чего грустим? – улыбнулся он.
Она окинула его взглядом.
– Я не грущу, – сказала она, – просто устала. – И, без горечи: – Знаешь, ты навредил мне больше, чем все теназадринщики, вместе взятые. Но я тебя в этом не обвиняю. Так и должно было быть. Таково мое отношение к жизни, мой характер. Кто-то умеет отмахиваться от боли, я – нет. Мне нужен Стерджесс. После него я хоть как-то примирюсь с собой.
– Примирение невозможно до тех пор, пока экономическая система, основанная на эксплуатации…
– Нет, – она махнула ему, чтоб он замолчал. – Я не возьму на себя такую ответственность, Андреас. По отношению к системе я ничего не чувствую и не могу ее ненавидеть. Людей ненавидеть могу; но поднять свою ненависть на такой уровень абстракции, чтоб она касалась системы в целом, – нет.
– Именно поэтому ты и продолжаешь прислуживать этой самой системе.
– Не будем спорить. Я знаю, зачем ты приехал. Держись от Стерджесса подальше. Он мой.
– Боюсь, велик риск того…
– Пусть мой выстрел будет первым.
– Как угодно, – Андреас возвел глаза к небу. – Но сегодня я пришел, чтобы поговорить о любви. Утром все спланируем, а сейчас займемся любовью, да?
– Никакой любви нет, Андреас, проваливай.
– Печально, – улыбнулся он. – Но ничего! Тогда вместо любви напьемся пива. Может, в клуб сходим, да? Я пока слабо ориентируюсь во всяких кислотных местах, совсем не разбираюсь в техно… Я, конечно, пробовал экстази, но только дома, с Марлен, чтоб как следует налюбиться… или вылюбиться…
Услышав женское имя, она вздрогнула: неужели вправду? Да, вправду, он показал ей фотографию женщины и двоих детей, одного лет трех и одного грудного. От их лиц веяло идиллическим спокойствием. Саманта уставилась на фото, Саманта прочла любовь и отцовскую гордость в глазах Андреаса. Любопытно, что за рожу скривил ее родной папочка, увидев ее в первый раз.
– Никакого примирения с собой до полного уничтожения системы, ага? – сухо рассмеялась она. Это был хриплый высокомерный смешок, и Андреасу от него, похоже, стало не по себе. Она презрительно улыбнулась. Она впервые видела его растерянным, и ей было приятно, что причина этой растерянности – она.
– Какие же у них хрупкие ручки… – продолжала она, опьяненная сознанием своей власти над ним.
Он выхватил у нее фотографию. И прорычал:
– Я где сейчас, там или здесь? Я что, наслаждаюсь миром и спокойствием? Нет. Здесь Стерджесс, и я здесь, Саманта. Кусок меня всегда здесь, всегда там, где он. Видишь, и я не умею отмахиваться от боли. Хочешь размяться?
Первая, кто нарисовалась, когда я приехал к мамаше, была Вша.
– Чего она тут забыла? – спрашиваю.
– Закрой рот, Дэвид! Она, слава те господи, мать твоего ребенка, – говорит старушка.
– Что случилось? Где Гэл?
– Его забрали в больницу, – говорит Вша, с сигаретой в руке, пропуская, ешь-то, копоть через ноздри. – Менингит. Он выздоровеет, Дейв, врач сказал, правда, мама?
Фигова Вша, называет мою старуху мамой, точно породнилась с ней.
– Нда, мы уж передергались, но он выздоровеет.
– Чуть с ума не сошли, – говорит Вша.
Приступаю к этой долбаной корове: – Куда его повезли?
– В восьмую градскую…
– Если с ним что-нибудь случится, ты будешь виновата! – режу я, хватаю со столика ее сумочку и перерываю потроха. – Вот у тебя что! Твое хреново курево в его несчастных легких каждый день по полной! – Сминаю пачку сигарет. – Еще увижу, что ты куришь рядом с моим сыном, ты у меня так же скукожишься! Вали отседова! Нечего тебе тут ловить! И не прикапывайся больше ко мне, поняла?
Я уже, ешь-то, в дверях, мамаша вопит, чтоб я вернулся, однако хренушки. Мчусь в больницу, вся душа переворачивается. Траханая Вша уложила его на койку как раз тогда, когда у меня образовались неотложные дела. Я приезжаю, пацан спит. Похож на ангелочка. Мне говорят, он выздоровеет. Мне надо ехать. У меня встреча.
Когда я прибываю, ешь-то, на место, я уже на приличном взводе. Я за ними следил, видел, как они входят и выходят, но теперь мне надо впервые войти туда самому. Меня от этого подташнивает. По дороге ко мне уже прикопался какой-то пидор, возвел очи горе и вякнул нечто о свидании в сортире. Я подробно объяснил, куда ему идти. У меня особый интерес, сидит в баре. Его просто вычислить: он тут самый старый. Присаживаюсь рядом с ним.
– Двойной бренди, – заказывает он бармену.
– У вас, должен заметить, весьма необычный выговор, – подкидываю я ему.
Он оборачивается и глядит на меня взглядом типичного пидора: губы раскатанные, гнутые, глаза мертвые, бабские. Меня попросту передергивает, когда он так вот оглядывает меня с головы до ног, словно я, ешь-то, кусок говядины.
– Давай обо мне не будем. Давай о тебе. Выпьешь?
– Да, само собой. Виски, пожалуйста.
– Наверно, я должен поинтересоваться, часто ли ты сюда захаживаешь и тому подобными условностями, – улыбается он. Чертов старый помоечный крендель.
– Я первый раз, – говорю. – По правде-то, мне давно сюда хотелось… то есть извиняюсь, конечно, что я с вами так напрямик, но я подумал, что раз вы, ну, что ли, в летах, вы меня лучше поймете. У меня жена и ребенок, и я не желал бы, чтоб они узнали, что я сюда пришел… что я хожу в такие места… Я хочу сказать…