Позе этой собаки, всецелости ее бытия-к-человеку как нельзя более резко противопоставлена ситуация лошади. В лошади нет раболепия, ее взгляд не обращен из картины на зрителя. Но куда же тогда обращен? Лошадиная голова с ее странной формой — почти что стрелка, указывающая на грядущее. Можно сказать, что лошадь — это существо, глубинно принадлежащее будущему. Лошадь обращена к ветру — к возможности в любой момент пуститься галопом. Лошадь устроена так, чтобы срываться с места.
Но вот глаза. Глаза смотрят куда-то вбок. Возникает подозрение, будто у лошади есть два мозга, по одному на глаз. Конечно, лошадиная голова просто так сужена, что глаза могут сходиться для взгляда прямо вперед. Таково бытие лошади, что она нацелена в то, что находится перед ней, будто лазер. Но лошадь — еще и существо, глядящее вбок. Не воспринимает ли лошадь мир как обращенный в будущее и не переключается ли затем на иной модус бытия и ви́дения, который фундаментально «на стороне»? Если встать от лошади сбоку, то неким образом знаешь, что находишься у лошади в поле зрения — но это не пристальный взгляд. Есть и другой взгляд. В отличие от собаки, лошадь никогда не бывает абсолютно поглощена чем-то одним. И эту морфологически-эпистемологическую причудливость Дега на своей картине запечатлел как нельзя лучше. Собачка по-глупому обомлела, ее внимание полностью сосредоточено на зрителе-человеке. Лошадь же знает, что зритель есть, — но еще она знает, что творится на той стороне.
Есть на картине и еще одна странность. На лошадь надето что-то вроде сбруи — белая уздечка, но без поводьев. Просто уздечка. Что это за уздечка конкретно или зачем она лошади, пока та в конюшне, скажет разве что специалист по всяким лошадиным вопросам XIX столетия. Впрочем, технические детали не так и важны. Суть в том, что этой уздечкой лошадь как будто помещена в почти что клиническую ситуацию. На лошадь будто надели что-то такое, что надели бы на человека в дурдоме или исправительном учреждении. Такое впечатление возникает из-за того, что уздечка — белого цвета и ее ремешки обхватывают лошадиную голову почти как бинты. Может быть, это тренировочная уздечка, которую надевают на лошадь, чтобы та легче привыкла к уздечке вообще — штуке, нужно отметить, для лошади, скорее всего, чрезвычайно неприятной и неудобной. В конце концов, уздечка устроена так, что лошади суют в рот так называемое грызло, а грызло это — не что иное, как закрепленный у нее во рту кусок металла. Так уж случилось, что у лошадей есть во рту между резцами и молярами промежуток, где зубов нет. Известные своим дьявольским умом человеки смекнули, что если засунуть туда металлический прут и соединить этот прут с ремешками, то можно получить почти абсолютный контроль над лошадью и ее движениями. Можно дергать поводья туда-сюда, и лошадь будет вынуждена повиноваться — по простой причине, что, когда у тебя на мягкой части десен металлический прут и он резко туда-сюда дергается, это, вне всяких сомнений, довольно болезненно. Люди говорят, что им нравятся лошади и верховая езда. Нравятся, безусловно. Но сам процесс верховой езды и укрощения лошадей — это непрекращающееся насилие. Реальное насилие в той ситуации, когда лошадь дергают туда-сюда, и подразумеваемое насилие в том плане, что у каждой лошади с надетой уздечкой во рту находится прут, угрожающий неприятным давлением на мягкие и чувствительные к болевым ощущениям части ротовой полости.
Итак, если мы взглянем на картину Дега с лошадью и собакой еще раз, то увидим двух животных, в действительности воплощающих две модели — две ситуации, в которых обнажается горький спектакль животно-человеческих отношений. Собаке, так сказать, промыли мозги. Собака стала слюнявой дебилкой, которая пялится на людей и с раболепным терпением ждет, пока человек — любой человек — встретится с нею взглядом и даст какой-нибудь знак, указание, что ей делать. Какую бы то ни было возможность жить для-себя у собаки отняли. Она живет исключительно для-другого. В этом конкретном случае собака живет для-нас — кого угодно, кто в роли зрителя встанет перед картиной и превратится в объект немигающе-раболепного взгляда этой вот глупой собачки.
Лошадь же, на контрасте, еще сохраняет какие-то остатки достоинства, ведь она одним глазом смотрит куда-то вбок — а значит, всегда может противопоставить человеческой силе морфологическую силу своего второго, свободного, глаза. Глаз, который у нее с другой стороны, всегда может смотреть куда-то еще. Долей своего непостижимого мозга лошадь всегда может обращать внимание на что-то еще. Ну, или не всегда. Люди с их неистощимым запасом преднамеренной жестокости придумали надевать лошадям шоры. И, в общем-то, ничего удивительного, что на некоторых своих картинах Дега и в самом деле изображал лошадей с шорами в том или ином виде.
Шоры — это устройство, которым люди выразили наше крайнее недовольство морфологической свободой у лошадей, то есть тем, что глаза у лошадей расположены по обе стороны головы, между ними широкое расстояние и они поэтому способны переключаться между взглядом вперед и вбок, когда им угодно. Взгляд лошади трудно удерживать и фиксировать именно из-за этого. Человек пришел в ярость и понял, что грызло и уздечка — этого мало. Вечно блуждающий взгляд лошадей раздражал и бесил человека, поэтому тот нашел простой, но дьявольски эффективный ответ — шоры. У тебя необычное строение головы, а отсюда и «тайная свобода», не так ли? Попробуй-ка вот это. Давай-ка, зверюга, позыркай по сторонам. Шах и мат.
И все-таки постоянно быть в шорах лошадь не может. Даже если лошадь содержат в конюшне, то есть эта лошадь полностью включена во все цивилизационные структуры, то все равно будут периоды, когда ее пристегивают, эксплуатируют, зашоривают и ограничивают меньше. Один из таких моментов показан на картине Дега с лошадью и собакой. На лошадь надета уздечка — но ничего больше. В перспективе этой картины второй глаз лошади — он такой, что мы никогда его не узнаем, не встретимся с ним, не поймем. Поэтому картина Дега — весьма напряженная, хотя и будто бы очень спокойная. Собака угрозы не представляет; собака будет вечно сидеть на месте и ждать того взгляда, что завершит полотно. Но лошадь напоминает нам, что работа — та непрестанно-вечная борьба, процесс того, как мы заставляем мир покориться своим цивилизационным структурам, — этот процесс еще тянется, он всегда принципиально незавершенный, над ним всегда нависает угроза, что он может взбрыкнуть, выйти из берегов, разболтаться и полететь в другую сторону кубарем. Цивилизация держит мир, но держит мир в жестоких объятиях, и хватка этих объятий трещит и коробится в тысяче, миллионе, несчетном количестве мест, вся эта вздымающаяся, пульсирующая, в непрестанном движении и превращении масса — даже хотя эта масса подчинена структуре, то есть цивилизации, и еще хотя эта цивилизационная структура, казалось бы, становится год от года более мощной. Она становится более мощной, но и более хрупкой.
Просто взгляните на еще одну из картин Дега с лошадьми. Называется она «Лошади на фоне пейзажа», а написал он ее году в 1860-м. Картина выполнена маслом на холсте, но почти что в стиле наброска. Кое-кто утверждает, будто эта картина не принадлежит Дега вовсе. То есть авторство картины оспаривается. По меньшей мере отчасти это обусловлено тем, что работа не вписывается в тот стиль, какой у Дега был обычно, — даже в стиль Дега в молодости, а ему в 1860-м или около того было всего двадцать пять, плюс-минус.
На картине мы видим двух лошадей в антураже более суровом и диком, чем тот, в котором Дега рисовал лошадей куда чаще. Зрелый Дега почти всегда рисовал лошадей в антураже скачек или игры в поло, или запряженными в кареты и коляски, или на ухоженном поле или лугу — как на упомянутой выше картине — или прямо в контексте фермы. Однако на картине «Лошади на фоне пейзажа» Дега (если эту картину и вправду нарисовал Дега) изобразил двух лошадей в окружении более диком и удаленном от цивилизации, чем было для него типично.
Итак, на картине — две лошади. Одна из них, серая, левым боком примяла травы с кустами и отдыхает — хотя ей, кажется, не очень удобно. Вторая лошадь, гнедая и с белыми отметинами на морде и на копытах, стоит на ногах и поворачивает голову к нам, хотя всем телом и отвернулась. В том, как она поворачивает назад голову, чувствуется борьба — лошадь будто из-за чего-то напряжена. И вот тогда-то мы замечаем, что лошадь привязана к земле какой-то веревкой. И еще что серая лошадь оседлана и что на крайнем переднем плане картины покоится на траве размытая человеческая фигура.
Картина на первый взгляд пасторальная, исполненная мира и покоя. Но если взглянуть еще раз, то этот покой оказывается потревожен напряжением между дикостью лошадей и их одомашненностью. Это напряжение подчеркивается антуражем. Мы не где-то, где полноценная цивилизация. Она здесь частичная. Травы растут непослушно. Прямо перед двумя лошадьми — какое-то сооружение. Это стена какого-то здания, а в этой стене — проем. На месте проема когда-то стояла дверь или было окно. Но сейчас ничего подобного нет. Там развалины. Перед нами — человеческая постройка, которая пришла в запустение и которую теперь забирает обратно природа — забирает глушь.
Можно сказать, что гнедая лошадь поворачивает к нам голову, реагируя на слабеющую хватку цивилизации — а об этом свидетельствуют и развалины, которые перед лошадью, и непослушно разросшиеся кругом нее травы. Лошадь, хотя и сдержанно, реагирует на окружающую глушь. Слегка подергивает свои путы, будто прощупывая почву. Удастся ли ей сбросить ремни и уздечку, если чуть дернуть и потянуть? Это место — опасное. Здесь пролегает опасная граница между цивилизацией и ее инобытием.
Дега хорошо понимал, что цивилизация — тонкая грань. Понимал, что цивилизация существует лишь потому, что существует глушь, и наоборот. Он понимал, что граница между тем и другим — серая и размытая. Понимал, что цивилизация в неком глубинном смысле невыносима. И еще понимал, что цивилизация необходима. Именно поэтому в своем творчестве он — зачастую чрезвычайно тонко — выражал отношение невыносимого с необходимым, а еще выражал ту идею, что необходимое, если дойти до его сокровенных глубин, может переживаться как что-то невыносимое.