Ответ Франца Марка был бы таков: я устремлюсь в это место, устремлюсь к погибели и к жертвованию глаза, к безумию и утрате всего в пламени истины, что тлеет у основания древа и уводит меня того ниже — все ниже, ниже и ниже в глубины Источника Урд. Не помчался ли он, не помчался ли Франц Марк на бранное поле Вердена именно за этим — не помчался ли туда и не словил ли в итоге врезавшийся ему в череп кусок железа, не пересек ли поля смерти в Великой войне в стремлении найти наконец-то Источник Урд?
Можно представить себе Франца Марка — он в своем кителе на каком-нибудь из полей Великой войны. Он в кителе, и еще он верхом на лошади. Кстати, есть какое-то совершенство в том факте, что Первая мировая была последней войной, когда все еще использовались лошади. Древние звери. Укрощение древних зверей. И здесь же, с лошадьми рядом, — танки и пулеметы, и то, что этих древних зверей изничтожают орудиями механизации войны, составляет подлинный ужас Великой войны. Но все это — вещи настолько несовместимые, что сложить их в единую картинку очень трудно. Наручные часы в траншеях. Точный временной расчет, вычисления, инженерия. И здесь же, одновременно с этим, — солдаты верхом на древних зверях глядят на пожарище и огонь, а они — столь же древние и безграничные, сколь и все апокалипсисы с пожарищами всех времен.
Нужно отметить, что кусочек «-драсиль» в слове «Иггдрасиль» означает «конь». Еще в связи с Иггдрасилем есть такая этимология, по которой мировое древо — это также и дерево, на котором вешаются. Как вариант — потому, что к Иггдрасилю подъезжают на лошади, перекидывают через одну из его ветвей петлю, а затем пришпоривают скакуна — почти как в сцене из вестерна. Лошадь пускается вскачь из-под всадника, а тот остается болтаться на дереве. Еще и такие штуки творятся на ветвях Иггдрасиля.
А в одном из древних преданий на Иггдрасиле вешается сам Один. Бог Один вешается на древе Иггдрасиль. Один есть Бог безумия и истины — и он вешается на мировом древе. В «Старшей Эдде» мы слышим об этом из уст самого же безумного Бога. «Знаю, висел я в ветвях на ветру девять долгих ночей», — говорит Один. Он вешается на Иггдрасиле и так висит — девять дней и девять ночей. «Пронзенный копьем, посвященный Одину, в жертву себе же». Он, то есть Один, пронзает себя и вешается на дереве. Что же он делает там, на дереве? Зачем он туда забрался? Не смотрит ли он вниз в Источник Урд — с высоты того дерева, где повесился, зависнув между жизнью и смертью, зависнув в той серой зоне, которая ни здесь и ни там — и из которой поэтому можно что-нибудь да увидеть? Он повис на том Древе, глядя с него в Источник, ища взглядом руны — символы, которые иначе прочесть нельзя. «Взирал я на землю, — сообщает нам в „Старшей Эдде“ Один, — поднял я руны, стеная их поднял — и с дерева рухнул».
Что же поведали ему эти руны? Этого мы никогда не узнаем. Безумный Бог не может нам этого сказать — лишь намекает во всяких загадках, шифрах и рунах. Сивилла лишь знаменует. Безумие на грани выразимого связной речью может только подхватываться и передаваться новым безумием, пока окончательно не иссякнет и не угаснет. Оно передается в языке повседневной жизни подобно туману — никогда не претворяясь в сказуемость, но постоянно терзая то, что сказать можно, обещанием и посулом того, что нельзя.
Так всегда и во все времена умирал Бог — скрещивая свой путь с порогом. Иггдрасиль — это древо, на котором мы делаемся свидетелями смерти Бога — безумного Бога, приносящего себя в жертву себе же. Пресловутый Schreckross — это конь ужасный, или конь перепуганный, или конь — воплощение ужаса; это конь, который под всадником с петлею на шее. Древо жизни есть древо смерти. История об Одине и его странствиях в итоге заходит так далеко, что для нее уже нет слов. Или же есть слова, но и только. Слова в их элементарнейшей форме. Имена. Наверное, величайшая из всех историй об Одине — та, где просто перечисляешь его имена. Как заявляет в старинных песнях сам Один, «с тех пор как хожу средь людей, немало имен у меня». Древним скандинавам такое нравилось — просто брать и перечислять в своих преданиях имена Одина. Вот лишь некоторые из них:
Бивлиди
Видрир
Никар
Никуц
Оми
Оски
Свидрир
Свидур
Фьёльнир
Херьян
Яльк
Может, имена уже говорят достаточно — а может, и слишком много. Такая вот страсть к именованию характерна для древней литературы в целом. Список кораблей в «Илиаде». Примеров не счесть. Перечни имен в книге Бытия. Слушатели древних творений — те, кто внимал старинным преданиям, — могли часами сидеть и слушать, как перечисляются имена и названия. Они улавливали их мощь на слух. Имена людей, названия мест, названия океанов и рек, имена Божьи. Это уже был акт поклонения — простое произнесение этих имен. Величие Одина — это величие тысячи имен.
Изображение собственно Одина на «Судьбе животных» отсутствует. Но некоторые из его имен тут есть. На картине можно найти многие из его имен. В жестокой корче полотно содрогается неистовством Одина, Одиновым же проникающим ви́дением, землетрясением и гибелью древ, какими сопровождается явление Одина.
XXIV. Встреча безумной околесицы Одина с землетрясением Бога тетраграмматона
Дрожит земная твердь и гибнут деревья — ничего ли нам это не напоминает? Что еще притаилось по краям полотна Франца Марка? От какой силы дрожит земля и переламываются деревья? Разве не эту же истину запечатлел псалмопевец? Псалом 28: глас Господень над водами; Бог славы возгремел. Здесь Бог иудеев и скандинавский Бог Один почти едины. Они — Боги, что сотрясают вселенную, их явление несет с собой трепет и дивное буйство — а она делает сущее сущим.
Глас Господа силен, твердит псалмопевец, глас Господа величествен. И еще этот глас, глас Господа, творит в Псалтири нечто вполне конкретное. Глас Господа сокрушает кедры; Господь сокрушает кедры Ливанские и заставляет их скакать подобно тельцу. Здесь мы приходим к более глубокому пониманию того, почему же Франц Марк изображал несущихся вскачь коров даже еще до того, как создал «Судьбу животных». Jouissance скачущих зверей — это уже намек на причудливое оргиастическое буйство творения, созидания и разрушения, которые переплетены друг с другом столь тесно, что составляют почти единое целое. Глас, который заставляет скакать тельцов, — тот же глас Господа, что высекает пламень огня. Глас Господа потрясает пустыню; потрясает Господь пустыню Кадес.
Бытие, бытие того Бога — а он есть тот Бог, который есть и будет, — бытие этого Бога есть бытие ужасное. «Ужасное» не в том смысле, что это что-то плохое. Мы употребляет слово «ужасный» неправильно. Называем «ужасным» суп, если суп не нравится нам на вкус. Говорим, что суп ужасный. Но суп никакой не ужасный. И ужасным быть не может. Суп — это просто суп. Достоинство супа — в том, что он принадлежит к порядку вещей, которые ужасными быть не могут. Принадлежит к порядку обычных вещей мира сего, а вещи мира сего ни в себе, ни из себя не ужасные. Ужасное — то, что на горизонте, что нельзя вместить в мысль и понятие, что угрожает разъединить все то, что в остальном удерживается вместе.
Ужаснейшее — это следствие действия тех ужасных сил, что отверзли пространство мира, чтобы вообще что бы то ни было начало быть. В начале всего мироздание было вспорото — Мардуком ли, Яхве, Одином или кем-то еще, — и то была травма вспарывания и раскола, дрожания земной тверди, содрогания бытия; таково условие самой возможности бытия сущих, которые свидетельствуют ужас того, что извлекает сущих к их бытию.
Все сущее — пламенеющее страдание. Великое, неименуемое и ужасное деяние — вот условие самой возможности какого бы то ни было бытия. Вот почему Бог обязан быть Богом ужасным. Вот почему Бог обязан разодрать себя на куски. Потому что это заложено в самой Божьей природе — раздирать себя на куски и благодаря этому быть. Вытрясти в бытие землю и вытрясти в бытие кедры — так потрясти их, чтобы в самых недрах их бытия, где деревья показывают свои кольца, а животные — свои вены, было свидетельство той изначальной раны — раны, проживаемой снова и снова в ужасе вхождения в бытие, а затем исхождения из бытия прочь, снова, снова и снова; сущее с воплем исторгается из раны бытия, а затем вновь исчезает во мраке и в небытии, из которых была создана рана. Рана в зазоре бытия.
Вот что мы можем увидеть — если готовы смотреть — на том полотне, которое Франц Марк назвал «Судьба животных», которое Пауль Клее назвал «Деревья показывают свои кольца, животные — свои вены» и на обороте которого написано: «И все сущее — пламенеющее страдание». Это картина, которая едва не погибла в пожарище Великой войны — но все-таки не погибла. Картина, которая в некотором смысле сотворила собственного творца — художника, обреченного воплотить ее в жизнь; картина, которая также проводила этого художника, Франца Марка, в его последний путь — к катаклизму битвы при Вердене.
XXV. Последние рисунки. Неожиданное виде́ние. Конец
В конце письма, где он говорит о саде, Марк возвращается к теме войны. Он хочет объяснить Марии что-то насчет того, какова на самом деле война, что она значит в действительности. Он в отчаянии — вдруг она никогда не будет способна понять, что ему довелось пережить, понять по-настоящему. «Но говорю тебе, — пишет он жене, — ты не знаешь о войне ничего». Своеобразная вспышка гнева — крик человека, проживающего некий опыт, который нельзя сообщить другому. Именно эта тревога, несомненно, и есть причина того, что солдат обычно молчит, — того, что человек, переживший сражение, убийство, смерть и ужас на таком уровне, просто молча смотрит. Немота — это как бы укрытие. Лучше уж такое молчание, чем непонимание со стороны тех, кто искренне хотел бы понять, но до кого невозможно донести то, чего они сами не испытали.
Иногда видишь бывалых солдат, которые сидят вместе молча и с такой умиротворенностью, какую им незачем объяснять, — они ее понимают и знают, что окружающие понимают тоже. Подобная умиротворенность присутствует лишь среди тех, кто разделяет между собой безмолвную непостижимость того, что каждый из них заключает в себе нечто такое, что в принципе толком не выразишь. Они также существуют в модусе страдания — пламенеющего страдания, которое свойственно всему сущему, но с особенной остротой проявляется в таких людях — живых существах, дошедших до самых пределов опыта.