– Ну, вот, – сказала она, – сейчас будем чай пить.
Лицо ее изобразило вдруг безграничный, но восторженный ужас.
– Степа, – сказала она торжественно, беря Степана Андреевича за руку и подводя его к перилам, – я хочу тебя предупредить. Видишь, там в саду хлопец дерево трусит. Так знай, это Ромашко Дьячко, а это такой жулик, каких еще не было. Дьячки – наши соседи, мы им сад сдали за то, чтобы половину фруктов нам. Сейчас он с матерью, поэтому не бойся, но когда он один, знай, что он непременно все украдет. Ну, вот воронье крыло – дверь маслом смазывать, так он и крыло стащил. И отец его бьет, и мать, и дедушка. Будь с ним очень осторожен. Вон он ходит.
Степан Андреевич увидал небольшого кудрявого хлопца, тащившего по саду ведро с абрикосами. За ним шла печального вида женщина в синем платке на голове, тоже с ведром.
– А еще, Степа, я должна тебе сказать: ты видел нашу Марью, которая на кухне готовит… Ну, так не верь ей… Что бы она ни сказала, знай – она лжет. Ну, вот сейчас утверждает, что я не говорила ей поставить самовар… А я ей повторила несколько раз… И так во всем… Я прямо говорю: Марья наш бич. Но мы не можем без нее. Она прожила у нас все эти годы, и к тому же в двадцатом году ее казак обидел, а ей лет уже немало… и потом мы ей ничего не платим…
Екатерина Сергеевна повернулась, споткнулась о кучку небольших булыжничков, сложенных возле перил, вроде тех булыжников, которыми мостят шоссе, и со стоном полетела на пол.
Степан Андреевич даже глаза на миг закрыл, ибо был уверен, что тетушка рассыплется на составные элементы. Но, не слыша звона осколков, он кинулся вместе с Бороновским ее поднимать.
– Вот глупые булыжники, – сказал он, – и зачем они тут валяются!
Он сделал было движение – пошвырять их в cад, но тетушка со страхом остановила его.
– Это Верины камни, – сказала она тихо, – надо их сложить.
– А вы не расшиблись, Екатерина Сергеевна? – спрашивал Бороновский.
– Нет, нет… коленку немножко, так от этого деревянное масло… Только камни надо подобрать.
– Да зачем Вере эти камни понадобились? – удивлялся Степан Андреевич, помогая складывать кучку у перил террасы.
Тетушка приложила палец к губам, ибо сама Вера Александровна появилась на террасе.
Нет не Вера, не Вера Александровна Кошелева вошла в этот миг на террасу, – то вошла шекспировская королева из самой торжественной и никем еще не читанной хроники, та самая, которая по прихоти какого-нибудь Генриха в наказанье появилась перед народом в веревочных туфлях и в платье из старой ситцевой шторы, но при этом так гордо закинула голову, что сам архиепископ кентерберийский устыдился своей шелковой рясы, а прочие разодетые дамы так и вовсе плакали навзрыд и громко каялись в постыдном своем кокетстве. Королева надменно несла свою величественную грудь, и сам Дон-Жуан при виде этой груди спрятал бы за спину цепкие свои руки.
– Самовара, конечно, еще нет? – спросила она насмешливо и прибавила, – бедный Степа… вы скоро раскаетесь, что заехали к нам… Вы будете погибать от голоду, но никто вас не накормит, вы будете умирать от жажды, но вам не дадут чаю… Вы теперь зависите от Марьи, бедненький Степа, а для Марьи не существует время.
– Вера, Верочка, – сказала Екатерина Сергеевна, – ведь ты же знаешь, что это наш крест…
– А то еще, Степа, ждите и того, что вам утром нечем будет умыться… Это, если Марьи не заблагорассудится налить с вечера воды в умывальник… Такой случай был с нами на прошлой неделе…
– Верочка, не надо… ты только себя мучишь.
– Нисколько я себя не мучу, – вдруг резко крикнула Вера, сверкнув глазами, – это ваше воображение, мама, что я могу из-за этого мучиться… Мне жалко вас и жалко Степу, который доверчиво принял наше гостеприимство. Сама я проживу на хлебе и на воде…
– Вы-то уж известная постница, – ласково сказал Вороновский.
– За известностью я не гонюсь, Петр Павлович, поэтому я не понимаю, о чем вы говорите.
Степан Андреевич быстро посмотрел на Вороновского и тотчас отвернулся, так ужасно задергалось и запрыгало его лицо. Словно дернули его за невидимую веревочку.
– Вы мене не поняли, Вера Александровна.
– Hy, что ж, если такая дура, что не понимаю простых слов, то лучше не говорите со мною… Xа, ха, ха…
Она именно просто сказала: «ха, ха, ха», – при чем в глазах ее вспыхивали и потухали зарницы.
В это время дверь с шумом распахнулась, и на террасу ввалилась с самоваром в руках старуха с лицом средневековой ведьмы, в страшно грязном платье, так что, казалось, вылезла она прямо из помойки. Самовар шипя влек ее за собой; и, наклонившись вперед под углом в сорок пять градусов, она шла вопреки всем физическим законам о центре тяжести. Она с треском поставила самовар на стол, поправила конфорку, вытерла нос пальцами, а пальцы о подол юбки, все это при полном и торжественном молчании окружающих, и затем, добродушно перекосив лицо в улыбку, прохрипела басом:
– Самовар поспев, можно чай пити.
Затем она подошла к лестнице, поглядела с интересом в сад, опять вытерла нос, потом попробовала, прочно ли стоит самовар, и наконец ушла, подняв с полу какую-то соринку.
Зловещее молчание проводило ее.
– Мне больше всего нравится, – проговорила Вера, – что Марья даже не раскаивается в своей лжи… Соврать для нее все равно, что для другого чихнуть… Совесть ее нисколько не мучит… Ей, например, и в голову никогда не придет попросить прощения… По-моему, мама, она просто не верует в бога.
– Ну, что ты, Верочка…
– Христиане, мама, не лгут, а если и лгут, то потом каются…
– И она раскается…
– Ну, полно об этом… Вы, Степа, лучше расскажи те про Москву.
Степан Андреевич рассмеялся.
– Подождите, дайте опомниться… Я чувствую себя здесь, ей-богу, марсианином… Последнее мое воспоминание о Москве, это пионеры, идущие с барабаном по улице. А когда я сегодня утром вылез из вагона, первое, что я увидел, это платок бабушки Анны Ефимовны.
– А ты узнал платок. Это я тебе прислала, чтоб тебя в степи не продуло. Тебе его передал Быковский… Он хотя и еврей, но отличный ямщик.
– Как же не узнать этого платка! Когда мне было еще семь лет, я, бывало, садился у кресла бабушки и делал из бахромы косички… Одна косичка так и осталась на платке, я ее сегодня нашел, когда ехал…
– А в степи не холодно было? Ведь ты ехал очень рано…
– Ну, что вы! Жара страшная.
– А фаэтон у Быковского тебе понравился?
– Отличный фаэтон!.. Вот едем мы, едем, и вдруг этот самый Быковский сворачивает с дороги и срывает фуражку. И навстречу нам в шарабане мчится какой-то монах с белой бородой и вот в эдаком клобуке… Красавец такой…
– А, это владыко, – сказала Вера, зарумянившись от удовольствия, – он, верно, к Демьянову поехал… святить мельницу.
– Да, мне Быковский сказал, что это владыко… У нас в Москве тоже есть всякие архиереи, но они стараются проскользнуть как-нибудь незаметно, а этот едет, и видно, что он тут первое лицо… Один посох чего стоит…
– Да, наш владыко строгий и очень чтимый…
– Отличный владыко… Да. Все, все здесь совершенно не похоже на Москву… Ну, взять хоть ваш дом… Какие комнаты. Все на своем месте, старинное, крепкое. Я люблю основательные вещи. Уж если старик, так чтоб лет ста, если кресло, чтоб свернуться в нем калачиком, выспаться, отлежаться… Например, вот эта комната… Да таких комнат в Москве просто нет… Их давно перегородили на десять частей, и в каждом закутке поселили семью в пять человек… Честное слово!
Он в припадке восторга встал и зашел в комнату. Это была в самом деле очень большая и уютная гостиная с трельяжами и мебелью красного дерева. В углу стоял старый палисандровый рояль. Стены были увешаны портретами и гравюрами, – наследие бабушки Анны Ефимовны. В самом темном углу мерцала лампадка, и золотые ризы бледно сверкали. Маленький огонек напрасно силился затмить яркий день, напиравший из окон и дверей, а святые с неудовольствием, казалось, прятали в золоте свои черные лица.
– А во что превратились люди, – продолжал Степан Андреевич, выхода на террасу, – до чего все изоврались.
– Ну, враньем вы нас, Степа; не удивите… Так, как лжет Марья, никто не может лгать.
– Ну, Марья – простой, необразованный человек, а у нас врут профессора… А женщины? Как себя ведут женщины! Вы читали Нана? Ну, так Нана перед ними святая… Хоть мощи, открывайте… Пьют, целуются с кем ни попало.
Говоря так, Степан Андреевич как-то невольно и нечаянно облизнулся и смутился, и тотчас продолжал с нарочитым негодованием. Он увлекся своей моральной, в этот миг, высотой:
– Молодых девушек в обществе иногда рвет.
– От отвращения? – спросила Вера.
– Какое от отвращения! От вина. Я, например, Вера, смотрю на вас и восхищаюсь. Вы ведете свою линию от тех русских женщин, которых воспевали старые поэты. У вас есть костяк.
– Да, Вера худеет, – сказала со вздохом Екатерина Сергеевна, разливавшая чай, – прежде ты бы у нее ни одной косточки не прощупал.
– Мама, вы уж дайте Степе рассказывать, замечания ваши не всегда бывают удачны.
– А семья? У нас нет семьи… Женщины не рожают детей, чтоб иметь возможность пить вино и кривляться в театральных студиях. Какая-нибудь девчонка, научившаяся произносить монолог, стоя на голове, уже считает себя второй Саррой Бернар… Одна мне сказала: «Я не могу иметь семьи – семья, это тенета на крыльях гения». Понимаете, никто не живет первыми интересами. Пошлейшая клоака… Потом, вот вы недовольны вашей Марьей. А знаете, какая у нас в Москве прислуга? Отработала свои восемь часов, и в кино или на какое-нибудь заседание. Честное слово! Хозяйка за ней, как за барыней, убирает.
– Я бы такую прислугу сразу вон выгнала, – сказала Вера, сверкнув глазами, – глупые хозяйки.
– Боятся. Профсоюз. Чуть что – в суд. Ну, просто безобразие! Вот вам: «мы наш, мы новый мир построим».
– Осторожнее при Петре Павловиче, – сказала Вера, – он спит и видит стать большевиком.