Судьбы русской духовной традиции в отечественной литературе и искусстве ХХ века – начала XXI века: 1917–2017. Том 1. 1917–1934 — страница 10 из 32

Православные писатели русского ЗарубежьяА. М. Любомудров

Проза

В данном разделе рассматривается бытование и эволюция христианской традиции в русской литературе XX столетия. То, что элементы христианской традиции присутствуют в художественной литературе Нового времени, включая XX век, не вызывает сомнений. Но есть ли примеры, когда эта традиция была усвоена художником вполне сознательно? Возникает вопрос, способна ли в принципе христианская традиция стать определяющей в творчестве художника, то есть стать его основой и, соответственно, воплотиться в художественном тексте. По отношении к отечественной словесности вопрос формулируется так: возможна ли православная художественная литература?

Сегодня можно встретить противоположные ответы на этот вопрос. Одни утверждают, что духовная художественная литература несостоятельна. Религия и светское творчество – слишком разные, внеположные сферы, попытки их соединения ведут к утрате художественности, превращают литературу в проповедь, порождают безвкусицу и банальность. Другие подчас едва ли не всю отечественную классику называют христианской, но благое намерение исследователей – отстоять ценности веры – приводит к насильственному и неоправданному «укладыванию» литературного произведения в христианскую парадигму. Это другая крайность – «православие без берегов». Говорить о том, что вся русская классика опиралась на евангельские истины, конечно, нельзя, а присутствие отдельных элементов (например, этических) вероучения еще не делает произведение всецело «христианским».

Какую же литературу можно в точном смысле слова называть православной? На наш взгляд, главный признак – воплощенное автором православное мироотношение. То есть миропонимание, которое основывается на христианском учении о мире, о человеке, об истории и вечности. Такое произведение так или иначе отражает высшую, духовную реальность, учитывает ее действительное присутствие в бытии.

Как известно, с наступлением Нового времени пути культуры и Церкви разошлись. Движение литературы происходило уже вне сферы религиозной: взгляд на мир, понимание человека все более отдалялись от христианских. И Церковь как богочеловеческий организм, и православное мироотношение оказывались вне сферы художественного внимания. Но, выйдя из храма, литература искала пути в храм, и этот поиск, со своими блужданиями и обретениями, отчетливо прослеживается в судьбе русских классиков XIX века.

Если быть точным в определениях, придется признать, что никто из этих классиков не может безоговорочно называться «православным писателем». То есть таким писателем, в художественном творчестве которого последовательно выражено христианское мироотношение. Например, Пушкина можно назвать христианским поэтом только в том отношении, что в некоторых его творениях воплощены некоторые (местами очень глубокие) христианские смыслы, есть прозрения, касающиеся человеческой души, основ бытия. Но нельзя всерьез называть Пушкина «православным художником». Гоголь, человек глубокой веры, аскетической молитвенной жизни, сознательно стремился создать образцы христианского творчества, но потерпел неудачу. Его шедевры, «Мертвые души» и «Ревизор», никто не называет «православными книгами». Философско-религиозные открытия Достоевского поражают дерзновенными вопрошаниями, глубинами духа. Этот писатель привлек внимание образованного общества к метафизике христианства, поставил религиозные вопросы, важнейший из которых – теодицея. Но мир художника слишком индивидуален, его тезисы слишком субъективны и порой далеки от христианского учения, его мироощущение слишком «достоевское», чтобы можно было без оговорок называть его носителя «православным писателем». Много справедливого в оценках К. Леонтьева, который иронически зачислил Достоевского в разряд «наших новых христиан».

Не замечала Православную Русь и интеллигенция рубежа XIX–XX веков. В литературе возобладали две традиции, в равной степени принадлежащих к модерну (в том значении этого слова, которое постулировано в данной монографии). Реалистическая, «знаниевская» литература провозглашала человекобожие и принципиально игнорировала мистическую реальность Церкви. Поэзия серебряного века была увлечена внецерковной мистикой, поисками третьего завета, разного рода оккультными и теософскими проектами. Диалог Церкви и светской культуры, едва начавшись, зашел в тупик. Участники религиозно-философских собраний предъявляли Церкви давние претензии, видели в ней лишь чиновничью организацию и не вникали в ее мистическую суть.

Красота и истина православной культуры в начале XX века только начинала приоткрываться, но происходило это в иных, нежели литература, сферах, – прежде всего в изучении древнерусской культуры, когда, например, был осознан духовный смысл русской иконы.

Исторический парадокс: православные русские писатели появились вне пределов России. Надо было стать свидетелями «невиданных перемен и неслыханных мятежей», пройти через море страданий, оказаться выброшенными далеко за пределы родины, чтобы открыть чистый источник православной веры.

Совершилось уникальное событие в истории всей русской литературы Нового времени: возникла плеяда литераторов, в чьем творчестве христианская традиция не просто «проявлялась», но обрела центральное, основополагающее место. Навсегда лишенные родины, вдали от ее пределов, остро переживающие российскую катастрофу, они открыли «Россию Святой Руси» и воплотили ее образы на страницах своих книг. Но самое важное: впервые в отечественной словесности в их художественном мире проявилось целостное православное мироотношение. Православная вера стала не только центром их личности, главным жизненным ориентиром, но и основой духовных координат их художественного мира.

Таких писателей в литературной эмиграции первой волны было немного. Среди них выделяются два ярких имени. Это классики, чей вклад в отечественную литературу велик и бесспорен – Иван Шмелев и Борис Зайцев. К ним примыкает ряд прозаиков, оставивших менее объемное литературное наследство, но несомненно талантливых – Л. Буров, В. Никифоров-Волгин, Н. Фёдорова, П. Краснов. Русская эмиграция породила плеяду поэтов, твердо вставших на почву православной веры – Туроверов, Гессен, Бехтеев, Савин и другие. Своеобычен был путь молодой писательницы Н. Городецкой: ее приобщение к православию было настолько глубоким, что она, оставив беллетристику, обратилась к богословию и миссионерской деятельности.

Развитие христианской традиции в творчестве этих художников и будет рассмотрено в настоящем разделе.

И. С. Шмелев

Духовный путь Ивана Сергеевича Шмелева (1873–1950) тернист, полон срывов и восхождений, необычайно драматичен, но и в той же степени показателен. Самый православный, казалось бы, из русских классиков, он в действительности до конца дней находился под влиянием разных социальных, философских, религиозных доктрин, и страстность, с которой отстаивают его персонажи свои позиции, – следствие той внутренней борьбы, что проходила в душе художника между светским и церковно-христианским началами. Хорошо знавшая писателя, К. В. Деникина точно назвала его «богоищущей душой».

Детство Шмелев провел в атмосфере воцерковленного замоскворецкого быта, под благим водительством верующих родителей и плотника Горкина, приобщивших маленького Ивана к Православию. В юности, увлекшись идеями дарвинизма, толстовства, разного рода проектами социального переустройства общества, Шмелев на долгие годы отошел от Церкви и стал, по собственному определению, «никаким по вере». Творчество Шмелева с 1900-х и примерно до середины 1920-х годов далеко отстоит от каких-либо метафизических проблем. В нем практически не затрагиваются вопросы бытия Божия, религиозного сознания. Гуманистические по духу дооктябрьские произведения вдохновлены надеждами на земное счастье людей в «светлом будущем», упованиями на социальный прогресс и «просвещение» народа. Писателя занимают социальные и нравственно-психологические аспекты личного и народного бытия. Однако уже в раннем творчестве Шмелева присутствует глубочайшая любовь и сострадание к человеку. Писательский дар Шмелева изначально был предрасположен к отображению позитивных начал, отмечен способностью обнаруживать их в обыденной действительности.

Восторг, с которым Шмелев встретил февральскую революцию, быстро сник. Октябрьский переворот, ужасы крымской резни 1920–1921 годов, расстрел сына привели к тяжелой душевной депрессии.

Картина гибели всего живого в Крыму в период красного террора открывается в эпопее Шмелева «Солнце мертвых» (1924). В этой книге он рисует торжество зла, голод, бандитизм, постепенную утрату людьми человеческого облика. Стиль повествования отражает запредельное отчаяние. Рефреном проходит через эпопею образ «пустых небес»: «Бога у меня нет: синее небо пусто». Автор оказывается бессилен найти ответ на вопрос, как мог осуществиться в мире такой разгул безнаказанного зла, «куда свалился великий человеческий путь» и почему вновь настал «каменный век». «Лица Твоего не вижу, Господи! Чую безмерность страдания и тоски… ужасом постигаю Зло, облекшееся плотью. Оно набирает силу. Слышу его рык зычный, звериный язык…». Вместо Солнца Правды восходит Солнце Мертвых, которое играет «и на штыке», которое «и в мертвых глазах смеется»1. Покинул ли Бог человека? Или человек не может разглядеть Его во мгле торжествующего зла? Эти вопросы – главные для Шмелева первых лет эмиграции.

Рассказы и повести 1920-х годов отражают крушение просветительско-народнической идеологии. Одной из магистральных тем его творчества становится беспощадный суд над либеральной интеллигенцией, которая соблазнила народ, «отняла» у него Бога и пробудила разгул низменных страстей, жертвой которых сама же и пала. Творчество этих лет проникнуто острой болью за поруганную родину и ее оскверненные святыни, за народ, на который излилось море нечеловеческих страданий. Вместе с тем Шмелев резко осуждает европейский мир, который также способствовал разрушению России. Он обличает бездуховность, приземленность современной западной цивилизации, в которой комфорт, удобства и развлечения стали главной целью существования.

До середины 1920-х годов христианство для Шмелева не связано с жизнью Церкви. Заметки Шмелева, где религиозные мотивы были бы на первом плане, немногочисленны. В статье «Пути мертвые и живые» (1924) автор утверждает, что возрождение России должно происходить «на основе религиозной, на основе высоконравственной, – Евангельское учение деятельной любви» [7, с. 329]. Выбирая из Евангелия только нравственную составляющую и прилагая ее к земному, национально-государственному устроению России, Шмелев остается далек от мистической и догматической полноты христианства. Публицистика Шмелева – это философия возрождения России, но не проповедь христианской веры. Высшая ценность для писателя, единственная его настоящая вера – вера в родину и родной народ. Святыни России, ее религия воспринимаются им как атрибуты, а не сущностные основы. Православие выступает элементом русской культуры, а православная вера, живущая в народе, – чертой национального характера. Сама святость русских подвижников рассматривается им не как таинственная сопричастность Богу, но как воплощение духа и плоти народа, «народного Идеала, русского Идеала, народной Правды» [2, с. 435].

Все творчество Шмелева зрелой поры – не воплощение устоявшегося мировоззрения и мироотношения, но поиск ответов на вопросы, мучительное желание постичь тайны бытия. Творчество было для Шмелева целительным процессом, где он изливал всю боль и страдание души и, как верно подметил И. А. Ильин, пытался «заклясть» тьму и зло.

Чтобы как-то утишить боль от созерцания поруганной, разоренной России, избавиться от мучительных картин пережитого кровавого кошмара, Шмелев обращается к годам далекого детства. Отбросив багаж юношеских идей, более поздних теорий и представлений, открывает заново то, что некогда наполняло и питало его душу. Он всматривается в себя самого, когда-то по-детски доверчиво принявшего истину, и запечатлевает мировосприятие верующего ребенка. Так, начиная с 1927 года, появляются рассказы, впоследствии составившие самую знаменитую его книгу-«Лето Господне» (1927–1944). К ней вполне применимы евангельские слова: «…если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» [Мф. 18: 3]. Повествование ведется от лица ребенка, поэтому отсутствует «взрослая» рефлексия: восприятия, переживания, мысли героя именно детские, но в то же время они очень серьезны и онтологичны.

В «Лете Господнем» Шмелев чрезвычайно полно и глубоко воссоздает церковно-религиозный пласт народного бытия. Он рисует жизнь людей, неразрывно связанную с жизнью церковной и богослужением. Смысл и красота православных праздников, обрядов, треб, обычаев, остающихся неизменными из века в век, раскрыт настолько точно, что книга и в эмиграции, и дойдя до современного русского читателя, стала для многих верующих настольной книгой, своеобразной энциклопедией. Именно здесь, впервые в творчестве Шмелева, в психологических переживаниях, эмоциях, молитвенных состояниях персонажей, среди которых есть и грешники, и святые, открывается душевно-духовная жизнь православного христианина.

И. А. Ильин отмечал, что Шмелев создал «художественное произведение национального и метафизического значения», запечатлевшее «источники нашей национальной духовной силы»2. Эти же слова можно отнести и к повести «Богомолье» (1931), где в картинах паломничества в Троице-Сергиеву Лавру предстают все сословия верующей России. Подвижническое служение «старца-утешителя» Варнавы Гефсиманского воссоздано Шмелевым с признательной любовью. Ведь именно этот старец прозрел и укрепил писательский дар в юноше-«невере», приехавшем в скит за благословением лишь по настоянию молодой супруги (см. очерк «У старца Варнавы»). В «Богомолье» Шмелев описал живое соприкосновение с миром святости. И это воспоминание оказалось спасительным для самого художника.

Христианская традиция постоянно развивается и углубляется на протяжении всего эмигрантского периода художника.

Лирический, отчасти автобиографический роман Шмелева «История любовная» (1927) повествует о драматических чувствах подростка, в котором идеальная романтическая любовь вступает в конфликт с греховным плотским желанием. Книга насыщена православной символикой. В этом романе, как отмечает Е. Осьминина, поэтика обретает новые качества под влиянием становления религиозного мировоззрения: «…наряду с прежним натурализмом и бытописательством появляется символика, связанная с православным каноном. Она проявляется на всех уровнях художественного текста: в композиции, образах, сценах, деталях, языке»3.

Роман «Няня из Москвы» (1934), написанный в излюбленной Шмелевым форме сказа (в которой писатель достиг непревзойденного мастерства), – это повествование бесхитростной русской женщины, попавшей в бурный водоворот событий истории XX века и оказавшейся на чужбине. Глубокая вера, внутреннее спокойствие, безграничная доброта и духовное здоровье позволяют Дарье Степановне трезво оценивать все происходящее с людьми и страной. В простых словах няни о грехе и воздаянии открывается смысл страданий России – необходимой и спасительной кары для ее очищения и воскрешения. Ласковое, певучее народное слово, меткое и образное, с неслучайными оговорками и поговорками высвечивает пустоту либеральных фраз ученого профессора, уродливо-извращенный мир декаданса, пошлость и механистичность американской цивилизации. С добрым юмором показан беспечный, своенравно-капризный характер воспитанницы няни, запутавшейся в своих любовных переживаниях; с сочувствием – нелегкие судьбы солдат Добровольческой армии в эмиграции.

Существенно новое в творчестве писателя – то, что роман выявляет не просто «красоту народной души», но именно цельное православное мировоззрение, подлинно христианские взгляды на мир, человека и все происходящее с ним. Бесхитростный рассказ няни о пережитых событиях позволяет оценить замечательные черты ее личности: деятельную любовь и самоотверженное служение ближним, поразительное незлобие и поистине христианское всепрощение и терпение. Центральное место в ее сознании занимает понятие греха; и все, происходящее с ней, с окружающими, она воспринимает в координатах: грех – наказание за грех – искупление его через страдание. Это относится как к отдельным людям, так и к судьбе всей России; тот ответ, который Шмелев мучительно искал долгие годы, пытаясь понять, почему произошла русская катастрофа, он находит в христианском взгляде на историю. В простых фразах няни открывается и великий смысл страдания – то, перед чем прежде в недоумении останавливался Шмелев. Голгофа России оказывается заслуженной карой, необходимой для ее очищения и воскрешения. В страданиях, теряя подчас здоровье и богатство, герои романа обретают душу, приходят к Истине.

Поэтический очерк «Старый Валаам» (1936) вводит читателя в мир православного русского монастыря, рисует жизнь, погруженную в атмосферу святости. С светлой грустью вспоминая свою юношескую поездку на остров, Шмелев показывает, как монашеское бытие озаряет человеческую жизнь светом вечности, претворяет скорбь в высокую радость. На святом острове открываются иные измерения жизни, иные категории бытия, которые за мирской суетой трудно разглядеть. Монахи, пишет Шмелев, оказываются «неизмеримо богаче меня духовно, несмотря на мои "брошюрки" и "философии"»; «они как-то достигли тайны – объединить в душе, слить в себе нераздельно два разных мира – земное и небесное» [2, с. 381].

Образы Святой Руси наполняют многие рассказы, повести и очерки Шмелева.

В очерке «Милость преподобного Серафима» Шмелев рассказал, как после горячей молитвы преподобному он имел некое видение во сне, реально ощутил присутствие и поддержку святого и получил вскоре облегчение в болезни, так что намеченная операция была отменена. «Во мне укрепилась вера в мир иной, незнаемый нами, лишь чуемый, но – существующий подлинно» [2, с. 341]. Реальность вхождения небесных сил в земную действительность – вот что с воодушевлением переживает Шмелев: «А Он все видит, все знает и направляет так, как надо. Ибо Он в разряде ином, где наши все законы Ему яснее всех профессоров, и у Него другие, высшие законы, по которым можно законы наши так направлять, что «невозможное» становится возможным» [2, с. 344].

Цельностью и совершенством построения сюжета отличается повесть «Куликово поле» (1939) – о чудесном явлении в Советской России преп. Сергия Радонежского, ободряющего и укрепляющего оставшихся там христиан.

Тема реальности действия Божественного Промысла в земном мире получила широкое воплощение в итоговом произведении писателя – романе «Пути небесные» (т. I – 1937; т. II – 1948). Роман воссоздает судьбы реальных людей, выведенных под своими собственными именами, – скептика-позитивиста, инженера В. А. Вейденгаммера (родственника жены Шмелева) и глубоко верующей, кроткой и внутренне сильной Дарьи Королевой – послушницы Страстного монастыря в Москве, покинувшей обитель, чтобы связать свою жизнь с Вейденгаммером. Книга посвящена таинственному пути соединения человека с Богом, спасению души. В письмах Шмелев неоднократно говорил о том, что его захватило «чудо перерождения. Да, на моих глазах, невер – стал вером, до… клобука! Это – действительность. Меня всегда мучил (и теперь, о, как еще!) этот таинственный процесс преображения.<…> Этот путь всегда меня пытал, нудил… – приоткрой ход… познай хоть «чуть-чуть», как это делается».4

Шмелев, ставил задачи, которые, по его мнению, не удалось решить русской классике: показать путь обретения веры интеллигентом-скептиком и воплотить образ воцерковленной, глубоко верующей женщины: «Знаю: такое не удалось ни Достоевскому, ни Леонтьеву, ни Лескову, ни Гоголю».5

В истоках замысла книги лежал и глубоко личный мотив. Роман для Шмелева – «опыт», поставленный, чтобы ответить самому себе на мучавшие его вопросы. «Я – до сей поры – Бога ищу и своей работой, и сердцем (рассудком нельзя!). Мне надо завершить мой опыт духовного романа…»6 – признавался он Ксении Деникиной.

Шмелев задумал новый тип романа, который был бы основан на сознательно-православном мировоззрении. Он называл его «опытом духовного романа». И «Пути небесные» действительно стали уникальным явлением в русской литературе: в основе раскрытия судеб и характеров лежит святоотеческая культура, православное аскетическое мировоззрение. Вместо столь привычного для классики психологизма мы встречаем здесь отражение именно духовной жизни души. В основе раскрытия судеб и характеров героев лежит святоотеческая духовная культура, православное аскетическое мировоззрение – те традиции, которые оставались чуждыми для секуляризованной светской культуры XIX–XX веков.

Внутренним сюжетом книги является невидимая «духовная брань» героев со страстями, искушениями и нападениями злых сил. Даринька – новый для русской классики тип глубоко воцерковленного человека. Молитвенный подвиг, упорная и жестокая борьба с грехом в себе и внешними соблазнами, скорбь от тяжких падений и духовная радость побед, благодатные озарения – эти моменты нашли проникновенное и многогранное воплощение на страницах последнего романа писателя. Шмелев раскрывает самые глубины духовной жизни героини, для которой вера не какая-то внешняя идея, но основа бытия, определяющая все ее существование. Такой тип – православного церковного человека – был до Шмелева незнаком русской классике. Отражение церковного бытия христианина стало новым для русской литературы явлением.

Еще одна тема романа – смиренное следование человека божественной воле. Героям постепенно открывается тайна промысла Божия. Пути небесные, которыми они ведутся к спасению, – это цепь таинственных совпадений, знаков, вразумлений, их смысл постепенно обнаруживается со временем.

При всех достоинствах книги, ее, однако, нельзя оценивать как идеальное православное художественное произведение. Некоторых творческих «соблазнов и искушений» оказался не чужд и сам Шмелев.

В реальности все, что происходило с героями после ухода Дариньки из монастыря, было расплатой за их грехи. Эта история закончилась трагической гибелью Дарьи и последующим преображением Виктора Алексеевича, который по совету старца поступил в монастырь. Все эти события должны были составить сюжет четырех томов романа, из которых Шмелев успел написать только два.

Тема покаяния, в христианской этике необходимо предполагающего отказ от греха, осталась не до конца реализованной в книге. Более того, нарушение заповеди, нераскаянный грех начинает художественно оправдываться. «И, закрыв последнюю страницу, не зная того, что было потом, читатель вправе подумать, что можно совершать "путь восхождения", преступая заповедь Божию», – справедливо пишет прот. Сергий Гомаюнов.7 Вымышленный автором совет старца Варнавы Дариньке «не оставлять» Виктора Алексеевича, то есть продолжать беззаконное сожительство, не находит аналогий в опыте православного духов-ничества. В жизнеописании старца приводится много советов, иногда парадоксальных, но нет ни одного, хотя бы отдаленно напоминающего тот, который он дает героям в романе. В аналогичных ситуациях старец своими наставлениями и молитвой всегда оберегал святость венчанного брака, восстанавливал его.

Во втором томе духовная составляющая романа все более отдаляется от христианского миропонимания. Образ Дариньки, кающейся и смиренной грешницы, постепенно вытесняется образом святой, творящей даже чудеса. Героиня, скромная золотошвейка, молитвенница, предстает теперь – в глазах и автора, и героев – одним из воплощений Вечной Женственности. Истоки такого видения коренятся в значительной мере в эстетических и философских составляющих русского символизма начала XX века. Искусительная идея Вечной Женственности оказала воздействие на творчество многих литераторов начала XX века, не избежал его и Шмелев. Влияние серебряного века с его утонченной образностью, душевностью, нецерковной мистикой, наследие эстетики символизма – вот что прямо и косвенно сказалось на «духовном романе» писателя.

Далеким от христианского оказывается и понимание Промысла, который герои и автор видят как предопределение свыше и часто называют «Планом». Мысль о предназначении каждого явления уводит от представления о Промысле и свободной синергии Бога и человека. Персонажи «Путей небесных» часто склоняются к мысли о фатальной предначертанности явлений. Виктор Алексеевич постоянно упоминает о «Божественных чертежах» и усматривает Божественный План «даже в грехопадениях, ибо грехопадения неизбежно вели к страданиям, а страдания заставляли искать путей» [5, с. 183]. Исследователи справедливо заключают, что «герои оказываются беспомощными перед страстями, а в самом понятии Пути начинает отсвечивать едва ли не фатальность»8. Но Божественная воля не может вести к совершению греховных дел, хорошо комментирует этот момент С. Гомаюнов: «Не став супругой, Даша лишается затем и дара материнства, что сопровождается гибелью младенца. А затем и сама трагически погибает (так было в реальности, так должно было быть показано и в романе). И странно думать, что вот таким и должен был стать ее путь, таков и был Промысл Божий о ней. Потому что Сам Господь говорил Своим ученикам: „Сын человеческий пришел не губить души человеческие, а спасать“ [Лк. 9: 56]».9

Но несомненно, что во многих отношениях роман «Пути небесные» стал уникальным феноменом в русской литературе. Согласимся с оценкой, данной ему И. Ильиным: «Это первый <…> сознательно-православный роман в русской литературе. <…> Это роман ищущий и находящий; в этом его духовная сила. Это роман миро– и Богосозерцающего борения, и в этом его захват».10

И. Шмелева отличала особая любовь к атмосфере монастырской жизни. Совершая в 1936 г. поездку по Прибалтике, он останавливался в Псково-Печерском монастыре, дважды (в 1937 и 1938 гг.) посещал обитель преп. Иова Почаевского в Карпатах, а после войны планировал уехать в Свято-Троицкий монастырь в Джорданвилль (США). В письмах он признавался: «мне надо или родной воздух – монастырь, – или – не двинусь. <…> Меня влечет – туда, где я нашел бы „воздух» и волю… и – отсвет Руси… Здешним – уже не могу дышать»11.

Кончина писателя-подвижника глубоко символична: 24 июня 1950 г. в день именин старца Варнавы, некогда благословившего его «на путь», Шмелев приехал в русский монастырь Покрова Божией Матери (местечко Бюсси-ан-От) и в тот же день тихо предал душу Богу. Он был похоронен на парижском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. В 2000 г. исполнено завещание писателя: останки его и его супруги перенесены на родину и погребены рядом с могилами родных в московском Донском монастыре.

В чем же значение Шмелева в аспекте интересующей нас темы?

И. С. Шмелев убедительно продемонстрировал, что художественная литература может быть одновременно и церковно-православной. Он впервые в русской литературе широко и полно запечатлел воцерковленное бытие. Жизнь его персонажей неразрывно сопряжена с Церковью. Церковь и православная вера – главный ориентир, главная ценность воссозданного мира. Одна из важнейших особенностей духовного реализма Шмелева – прямое отображение участия Промысла в судьбах людей. Персональная воля Божия непосредственно становится одной из действующих сил, можно даже сказать, «действующим лицом» художественного произведения («Няня из Москвы», «Пути небесные», «Куликово поле»). Шмелев впервые широко ввел в литературу чудо как духовную реальность. Чудесные явления становятся в его творчестве предметом и рационального, и духовного исследования, доказательством явного и спасительного действия надмирной силы.

В своих книгах Шмелев касается вопросов о наличии в мире зла и страданий. Религиозное осмысление этих тем, высокий накал сострадания к человеку сближают его с Достоевским. Особенность духовного реализма Шмелева – до-кументализм: практически все персонажи и сюжеты главных его книг являются художественно переработанными образами и историями реальных людей и событий. Шмелев воссоздает не только социально-психологическую, эмоционально-душевную сферу, но именно духовную жизнь личности. Понимание человека, взаимодействия его телесной, душевной и духовной составляющих, картины «духовной брани» – все это представлено в свете именно православной антропологии, святоотеческого учения, – и этим книги Шмелева также выделяются на общем литературном фоне.

Эстетическая особенность духовного реализма Шмелева – в его повышенной эмоциональности, необычайной силе вещной образной выразительности. Важнейшим стилистическим приемом является сказ, для которого характерны мастерское перевоплощение автора в персонажей, способность объективировать их миропонимание, освободив его от авторской тенденции, выразительный язык, ориентированный на богатство народной речи. Художественная специфика творчества Шмелева – своеобразное мышление в образах, которое, учитывая его христианскую направленность, справедливо получило наименование «богословия в образах».

Шмелев отразил страстное борение человеческой души в поисках Бога. Христианское осмысление зла и страдания – доминанты его художественного мира, это хорошо почувствовал И. Ильин: «Через мрак он по-новому увидел свет и стал искать путей к нему <…>. И символом его творчества стал человек, восходящий через чистилище скорби к молитвенному просветлению».12

Итак, наследие Шмелева – значительный шаг на пути воцерковления творчества. Именно в этом смысле можно говорить не только о всероссийском, но и мировом значении этого художника. Вклад Шмелева в мировую культуру – художественное воплощение Православия.

Б. К.Зайцев

«В очень черной ночи церковь видна далеко; слишком светлы окна»13 – такой образ-символ нарисовал Борис Константинович Зайцев (1881–1972) в одном из ранних рассказов («Священник Кронид»). Художник был устремлен к этому свету уже в начале творческого пути. Кровавый ужас революции, захлестнувший Россию, окончательно привел Зайцева в Православную Церковь, верным чадом которой он оставался всю жизнь. Он увидел и принял сердцем Христову Истину, к которой его душа тянулась с юных лет. «Кровь, сколько крови! Но и лазурь чище. Если мы до всего этого смутно лишь тосковали и наверно не знали, где она, лазурь эта, то теперь, потрясенные и какие бы грешные ни были, ясней, без унылой этой мглы видим, что всего выше: не только малых наших дел, но вообще жизни, самого мира…» [9, с. 17]. С этого момента и до последнего дня в его творчестве, по собственным словам писателя, «хаосу, крови и безобразию противостоит гармония и свет Евангелия, Церкви» («О себе», [4, с. 589]).

Здесь важно каждое из названных писателем слов. Евангелие (понимаемое часто лишь как свод моральных наставлений или социальных доктрин) в той или иной мере принималось многими деятелями русской культуры XIX–XX веков. Но это отнюдь не делало их христианами в полном и точном смысле слова. Именно приобщение к Церкви было камнем преткновения для русской интеллигенции Нового времени. Б. Зайцев, войдя в Церковь в бурную эпоху революции, всю последующую жизнь оставался православным христианином в личном бытии и православным писателем в творчестве.

Оказавшись в 1922 году в эмиграции, Зайцев открывает «Россию Святой Руси, которую без страданий революции, может быть, не увидел бы и никогда» [9, с. 17]. Отныне свою миссию русского писателя-изгнанника он осознает как приобщение и соотечественников, и западного мира к тому величайшему сокровищу, которое хранила Святая Русь, – православию; как «просачивание в Европу и в мир, своеобразная прививка Западу чудодейственного «глазка» с древа России…» [9, с. 87].

Эту задачу художнику удалось реализовать едва ли не во всех жанрах прозы: романы, рассказы, повести, жития святых, паломничества, автобиографическая и мемуарная проза, литературные портреты, критика, очерки, публицистика.

Для Зайцева характерна плавность внутреннего духовного развития. В автобиографической заметке «О себе» (1943) он писал: «Владимир Соловьев <…> пробивал пантеистическое одеяние моей юности и давал толчок к вере <…> Вместо раннего пантеизма начинают проступать мотивы религиозные <…> в христианском духе», но полные еще «молодой восторженности, некоторого прекраснодушия наивного» [4, с. 588–589]. Определяющий мотив дореволюционных произведений художника – «смиренное принятие жизни». Критика тех лет отмечала, что лирической прозе Зайцева присущи «доверие к жизни и оправдание ее», «душевное равновесие», «просветленный оптимизм».

Сам стиль зайцевской прозы оказался адекватен для выражения православного мировоззрения. Он лишен напористой активности, художник не ищет выражения своей личности, самости. Он никогда не подчиняет объективный мир творческой субъективной воле, не пытается пересоздать или сконструировать его. Состояние автора иное: созерцание, слушание, запечатление в своей душе – и затем в слове – тех звуков, красок, ощущений, которыми наполнено бытие. Но важно еще, что и как «слушает» художник. Все творчество Зайцева пронизано устремленностью к иному, горнему миру. Образы неба, звезд, вечности, отзвуки мировой гармонии, столь характерные для раннего творчества, впоследствии конкретизируются в понятиях мира Божьего, Небесного Царства. Земная суета, биение человеческих страстей, быт знакомы, но малоинтересны писателю. Не случайно критики отмечали в его прозе некую облегченность от вещественной плоти, особую «прозрачность» бытия.

Не только стремление к «иному» делает Зайцева своеобразным «иноком» в литературе. От своих собратьев по «серебряному веку» его отличает особая умиротворенность и смирение. Смирение – главнейшая добродетель христианина, противоположная главному и страшному греху– гордости. Смирение, проявляющееся как принятие, оправдание жизни на ранних этапах творчества, позже, в христианском периоде (обнимающем полстолетия эмигрантской жизни), выступает как всеохватное мировоззрение. Это полное предание себя в волю Божию и твердое упование, что Господь Ему ведомыми путями ведет и спасает человека: «…верю, что все происходит не напрасно, планы и чертежи жизней наших вычерчены не зря и для нашего же блага. А самим нам – не судить о них, а принимать беспрекословно» [4, с. 591].

«Люди Божии» (так назван цикл миниатюр 1916–1919 годов) будут привлекать внимание писателя на протяжении всего творчества. Но это будут уже граждане не «иной республики», а Царства Небесного; и не просто «люди», но угодники Божии – православные святые.

Первая книга, написанная Зайцевым в эмиграции – «Преподобный Сергей Радонежский». Перелагая известный труд епископа Никона (Рождественского), рисуя труды и подвиги «игумена земли Русской», Зайцев ободрял своих соотечественников, изгнанных из России, часто впадавших в отчаяние, бедствовавших. Терпением, полаганием на волю Божию была исполнена жизнь подвижника, его смирение и молитвой духовно укреплялась Русь. Зайцев избежал политизации образа Сергия, обычной для сочинений иных писателей, историков, публицистов: в его книге отчетливо выражена мысль о том, что Сергий уходил в пустынь и основывал монастырь ради единственного, самого главного дела – спасения души, но Промыслом Божиим был призван к участию и в национально-государственном устроении Руси. «Сергий не особенно ценил печальные дела земли. <…> Но не его стихия – крайность. <…> Он не за войну, но раз она случилась, за народ, и за Россию, православных. Как наставник и утешитель <…> он не может оставаться безучастным» [7, с. 58]. Зайцев стремился показать облик русской православной духовности: устоявшемуся представлению, что все русское-«гримаса, истерия и юродство, достоевщина», Зайцев противополагает духовную трезвенность Сергия – примера «ясности, света прозрачного и ровного» [7, с. 69].

В 1925 году увидел свет роман Зайцева «Золотой узор». Беспечная, нравственно надломленная жизнь образованных слоев предреволюционной России сменяется страшной обстановкой расстрелов, лишений, террора Лубянки. Зайцев обнаруживает истоки национальной трагедии и те силы, которые способны противостоять ей. Этот роман – «суд и над революцией, и над тем складом жизни, теми людьми, кто от нее пострадал. Это одновременно и осуждение, и покаяние – признание вины» («О себе», [4, с. 590]). «Золотой узор» – книга о движении человеческой души к Богу, об обретении Истины и искуплении греха. Символична сцена, где Маркел и Наташа несут крест к могиле расстрелянного сына: «…крест мне показался даже легок. Было ощущенье – пусть еще потяжелей, пусть я иду, сгибаюсь, падаю под ним, так ведь и надо, и пора, давно пора мне взять на плечи слишком беззаботные сей крест» [3, с. 184]. Герои образуют «союз людей», творящих дела любви и смиренно несущих крест неслыханных испытаний, выпавших на их долю. Этот роман еще недооценен современной критикой. Между тем его вполне можно назвать «православным романом»: он написан православным автором и отчетливо выражает православный взгляд на мир. Впрочем, эти качества присущи всей прозе Зайцева эмигрантского периода (продолжавшегося более полувека).

Облик России трагической, «терзающей и терзаемой», воссоздан и в «повестях смертей» конца 1920-х: «Странное путешествие» (1926), «Авдотья-смерть» (1927), «Анна» (1929), которые критикой были признаны лучшими в художественном отношении произведениями Зайцева, однако сам писатель их «не любил». В его творчестве они, действительно, резко выделяются мрачным колоритом, жестким письмом, обилием жестоких сцен. Но трагизм их не безысходен: в темноте, под рев метели, опустившейся на Россию, молится «за всех» в своей комнатке хрупкая девушка, смиренная непреклонность которой является тем камнем, на котором утверждается Россия («Авдотья-смерть»).

На протяжении двадцати лет Зайцев создавал автобиографическую тетралогию «Путешествие Глеба», состоящую из книг «Заря», «Тишина», «Юность» и «Древо жизни» (1934–1953), охватывающую период с 1880-х по 1930-е годы. Автор определял ее жанр как «роман-хроника-поэма» и говорил, что главное действующее лицо в ней – Россия, «тогдашняя ее жизнь, склад, люди, пейзажи, безмерность ее…» [4, с. 591–592]. «Осмысляя образ Глеба, Зайцев подчеркивает в нем <…> черты, характерные для всего поколения в целом. <…> Созерцательный, пассивный и отчасти жертвенный характер героя соответствует облику его небесного покровителя – св. Глеба (наряду со св. Борисом), первого русского святого-мученика, завещавшего России свой "образ кротости"», – пишет Е. Воропаева.14 И здесь Зайцев воплощал идею доверия Творцу: «Вот он, Божий мир. <…> Да, пред нами. А над ним и над нами Бог. <…> И с нами. И в нас. Всегда. <…> Доверяйтесь, доверяйтесь Ему. И любите. Все придет. Знайте, плохо Он устроить не может. Ни мира, ни вашей жизни» [4, с. 288].

Вера в Божественный Промысел была присуща Зайцеву с юности до конца жизни. «Достоинство человека есть вольное следование пути Божию» [9, с. 372], – скажет он в напутствии молодым соотечественникам. Доверием Творцу проникнуты все работы Зайцева: ничто происходящее с человеком не является бессмысленным; в мире не бывает случайностей. Смысл происходящего подчас загадочен, непостижим и открывается только со временем.

С миром русского монашества Зайцев был знаком не только по книгам или историческим описаниям. В эмиграции он сближается с русскими церковнослужителями, многие из которых имели монашеский сан, часто бывает в православных обителях и братствах, созданных во Франции русскими эмигрантами. Несколько заметок писатель посвящает Сергиевому Подворью. Создает портреты церковных деятелей: митрополита Западно-Европейских Церквей Евлогия (Георгиевского), архимандрита Киприана (Керна), о. Георгия Спасского, епископа Кассиана (Безобразова). В очерке, посвященном 25-летию епископского служения Евлогия, с которым Зайцев был близко знаком, воссоздан духовный путь Владыки, благословленного еще в юности старцем Амвросием Оптинским и св. Иоанном Кронштадтским на принятие монашества. Зайцев находит общие черты в облике Евлогия и Патриарха Тихона: «Какая-то общая простая и спокойная, неброская, круглая и корневая Русь глядит из обоих, далекая от крайностей, бури, блеска»; «не будучи мучениками в прямом смысле, оба несут в себе некоторую Голгофу», причем в лице и деятельности Владыки Евлогия «православие как бы внедряется бесшумно, показывает себя Западу – совершается великий выход его на мировой простор»15.

К годовщине со дня кончины Святейшего Патриарха Тихона Зайцев написал очерк «Венец Патриарха», где вспоминает, как видел Патриарха во время церковного торжества в Москве в мае 1918 года. Зайцев подчеркивает приниципиальную позицию Святителя Тихона, его завет страдающей, распинаемой Руси: смиренно неся Крест Господень, «побеждать не оружием, а духом». В непримиримой вселенской битве «мира креста» и «мира звезды» победа предрешена, и Россия, по мысли Зайцева, останется недоступной для самых яростных врагов, если только будет прибегать к этой защите – Животворящему Кресту, «победе непобедимой».

Борис Зайцев оставил непревзойденные шедевры паломнической прозы. Его описания Св. Горы Афон и Валаамского монастыря – лучшие в русской литературе XX столетия.

Паломничество на Афон в мае 1927 года Зайцев считал впоследствии провиденциальным, важнейшим событием в своей биографии. При создании книги «Афон» (1928) перед Б. Зайцевым возникла та же трудность, что стоит перед каждым литератором, пишущим о духовных реалиях. Сам писатель, несомненно, в полной мере ощущал святость Афона, благодать, наполняющую его монастыри и келии. Но как передать этот опыт в словесной форме?

В книге «Афон» отчетливо видны характерные черты художественного метода Зайцева, который воплощает в своих очерках преимущественно эстетическую, внешнюю сторону святынь (связанную, конечно, с их внутренней красотой), передает впечатления и ощущения «путешественника», надеясь, что читатель заинтересуется малоизвестными ему «объектами» и через эстетику, может быть, получит толчок к более глубокому и опытному познанию православного христианства. Очерки Зайцева принципиально отличны от собственно религиозной литературы, и во вступлении к «Афону» мы находим его программное заявление: «…Богословского в моем писании нет. Я был на Афоне православным человеком и русским художником. <…> Я пытаюсь дать ощущение Афона, как я его видел, слышал, вдыхал» [7, с. 76]. Собственно, ко всем книгам и очеркам Зайцева применимы слова, раскрывающие его метод: «…тайная миссионерская "сверхзадача" книги – приобщить читателя к миру православного монашества – глубоко скрыта под внешне ярким, как бы сугубо светским описанием…»16.

В книге «Афон» есть важное место, где открывается смысл происходящего с Россией. В беседе со старцем-отшельником, к которому добирался трудно и долго, Зайцев получил подтверждение своим раздумьям о промыслительном значении русской катастрофы. Старец говорит, что Россия страдает за грехи, а в ответ на недоумение собеседников, почему не наказана также Европа, давно отвернувшаяся от Бога, поясняет: «Потому что возлюбил (Господь Россию. – А. 77.) больше. И больше послал несчастий. Чтобы дать нам скорее опомниться. И покаяться. Кого возлюблю, с того и взыщу, и тому особенный дам путь, ни на чей не похожий» [7, с. 109]. Эта беседа со старцем, живущим на вершине горы, – одна из главных духовных вершин книги.

Книга «Валаам» (1936), написанная по впечатлениям от этой поездки, представляет собой глубоко лирическое, исполненное поэзии описание валаамского архипелага. Как и в «Афоне», Зайцева привлекает «внутренняя, духовная и поэтическая сторона Валаама». Автор не говорит о ней прямо – она открывается как отклик в душе читателя на те настроения, пейзажи, портреты, которые рисует художник. Метод писателя – не «разъяснять» отдельные моменты монашеского жития, а дать читателю возможность почувствовать этот мир, пережить вместе с автором минуты тихого созерцания.

Духовный путь Бориса Зайцева отмечен характерной особенностью: его детство, юность прошли вблизи величайших святынь русского православия, но он оставался вполне равнодушен к ним. Зайцев несколько лет жил неподалеку от Оптиной Пустыни, но ни разу не побывал в ней; часто проезжал в имение отца через Саровский лес, но Саровская обитель не вызывала у него никакого интереса. И только в эмиграции, навсегда лишенный возможности поклониться этим святым местам, Зайцев постигает их великое духовное значение и в своих очерках совершает мысленные паломничества в них. Небольшой очерк-эссе «Оптина Пустынь» (1929) проникнут любовью и благоговением к великим оп-тинским старцам. Зайцев размышляет о том, как могло бы протекать его путешествие в Оптину в конце прошлого века, представляет в воображении свою встречу со старцем Амвросием – человеком, «от которого ничто в тебе не скрыто»: «Как взглянул бы он на меня? Что сказал бы?». Писатель преклоняется перед безмерной любовью старца к людям, «расточавшего», «раздававшего» себя «не меряя и не считая». Завершается очерк скорбными словами о запустении Оптиной. Но сегодня мы видим, сколь провидческими оказались строки очерка о том, что Оптина ушла «на дно таинственного озера – до времени» [7, с. 330, 332].

Очерк «Около св. Серафима. (К столетию его кончины)» (1933) проникнут чувствами сокрушения и раскаяния автора, только в эмиграции осознавшего величие этого святого. Писатель строит свой рассказ на книжных источниках, приводя примеры поразительных чудотворений Старца из «Дивеевской летописи», свидетельство Н. А. Мотовилова об одном из высочайших мистических откровений, когда собеседникам по молитве святого на минуту приоткрылась тайна преображенного Духом Святым бытия, произошло явление Царства Божия на земле. Автор находит художественный образ, который помог бы лучше ощутить личность святого. Если в книге о преподобном Сергии Радонежском чудотворец представал как «святой плотник с благоуханием смол русских сосен», слегка «суховатый» и «прохладный», то в св. Серафиме художник подчеркивает ослепительное сияние его личности, «раскаленный свет Любви», вокруг него как вокруг солнца – «сияющая атмосфера с протуберанцами». Очерк Зайцева завершается словами: «Может быть, и скорей почувствуешь, душою встретишь св. Серафима на улицах рабочего Бианкура, чем некогда в богатом и комфортабельном доме Балыковского завода» [7, с. 370].

Темы монашества проходят через все творчество писателя.

Впервые в русской литературе главным героем романа стал монах. Речь идет об одном из лучших романов Б. Зайцева – «Дом в Пасси».

В одном из узловых мест книги, в беседе-исповеди генерала с монахом Мельхиседеком, затронут один из самых трудных вопросов христианского исповедания – о смирении, отношении к злу, о любви к ближним и прощении врагов. Генерал не прощает не только тем, кто «Россию распял». Он не может примириться и с тем, что «дурные торжествуют, богатые объедаются, сильные мира сего продажны». Это, однако, не карамазовский бунт против Творца, а мучительное недоумение, оттого что «зла и безобразия в мире слишком много». В ответ Мельхиседек предлагает разрешить этот вопрос не теоретически, а практически – путем молитвы: эта великая тайна постигается не рационально, а в опыте мистического откровения. Именно в этой беседе Мельхиседек произносит слова, которые являются главными в романе: «И смириться, и полюбить ближнего цели столь высокие, что о достижении их где же и мечтать… Но устремление в ту сторону есть вечный наш путь. Последние тайны справедливости Божией, зла, судеб мира для нас закрыты. Скажем лишь так: любим Бога и верим, что плохо он не устроит…» [3, с. 313]. Эту столь дорогую для него мысль Зайцев повторял во многих своих творениях.

Присутствие иного мира, невидимой реальности, чьего-то взгляда свыше, внимательно следящего за всем происходящим в мире земном, говоря конкретнее, присутствие в мире Бога, «ощущаемое» в произведении, позволяет определить реализм Зайцева не просто как «новый» или «импрессионистический», но именно как христианский, духовный. Этот реализм отражает реальность

Божией правды, духовных законов, реальность свободной воли человека, избирающего путь спасения – или служения плоти, угашающего дух.

Закономерно, что последним художественным произведением писателя стало повествование о монахах – рассказ «Река времен» (1964). Зайцев рисует два монашеских типа, у каждого из которых – свои достоинства и свои немощи. Архимандрит Савватий – человек неколебимой и простой веры. Он монах «кондовый, коренной», из народа, всегда бодр и весел, бесхитростно мечтает о епископской митре. Архимандрит Андроник пришел в монашество из интеллигенции. У него душа ученого и художника, тонко чувствующего поэзию мира (прототипом послужил духовник семьи Зайцевых архимандрит Киприан Керн). Монашеский подвиг дается ему с трудом: он молод, испытывает приступы тоски и уныния, мучается нерешенными вопросами бытия, разбирается в своей «запутанной душе»… Автору, пожалуй, ближе этот тип отрешенного от плоти земли мечтателя, любящего звездное небо, чувствующего вечность.

Зайцев всегда особенно чутко относился к страданиям за Христа, поэтому столь значима в его творчестве тема современного мученичества. И в далекой России, и в современной Франции он видит и всегда откликается на примеры реальных страданий за веру. Тема Креста, новой Голгофы остро волнует художника. Он часто пишет о том, что в нынешнее время, в XX веке, как бы возвращаются времена первохристианства, когда Церковь снова становится беспощадно гонимой, а подлинные христиане бедствуют и нищенствуют, идут на страдания и смерть за исповедание своей веры. И он стремится увековечить память тех, кто принял муки от безбожных гонителей.

Таковы отклик на кончину в Крыму Аделаиды Герцык «Светлый путь (Памяти А. Г.)» – поэтессы, которая во время террора и голода, посреди смерти и беззакония слагала стихи – гимны Богу; заметки «Крест» – о похищении советскими агентами в Париже генерала А. Кутепова, «У Короля» – о злодейском убийстве короля Югославии Александра. В зарисовке «Спас на Крови» Зайцев вспоминает близких ему людей, погибших в годы революции, и надеется, что рано или поздно, в память всех замученных и невинно убиенных, всех новомучеников Российских будет воздвигнут в Москве, в сердце новой России, храм «на крови».

Тема России звучит в каждой строке Б. Зайцева, чаще всего подспудно, но и в открыто публицистических словах – размышлениях о ее историческом пути, мировом значении. Эти мысли можно прочесть в заметках писательского дневника – «Странник», «Дни», «Дневник писателя» и других. В России Зайцев видит страну «терзаемую и терзающую». Но в судорогах и кровавых вихрях истории он различает и Святую Русь, воплощающуюся в подвижниках, праведниках, мучениках. Она живет, по мысли художника, и в России Советской, не поглощаясь и не смешиваясь с нею, а как бы проникая сквозь нее. Православие – вот ее главная опора, источник ее бытия. И подлинная Россия может существовать только озаряемая светом Христовой веры, только воцерковленная: «Политические формы старой России рухнули легко: видимо, себя пережили. Дух России оказался вечно жив. В бедах, крушениях он еще сильней расцвел. Насколько есть в нем дуновение Духа Святого, настолько и жизнь» [9, с. 87].

У России – «Голгофской страны» – особый путь, который невозможно понять мирским разумом. Судьбу ее писатель сравнивает с судьбой Иова – а она может быть постигнута только в свете Нового Завета, искупительной жертвы Спасителя. Для Зайцева важно, что Россия идет путем Христовым, на Крест, и это является залогом ее воскресения.

Вера в грядущее возрождение России никогда не оставляла Зайцева. «Так расцветет мой дом, но не заглохнет» [2, с. 329], – писал он в страшные годы «голода, холода и всяческого зверства», видя образ исторического движения Родины в кротком вознице Миколке, и веря, что сам святой Николай Чудотворец поможет в этом пути. Зайцев уповает на грядущее возрождение Родины именно как христианской страны. И видит особое значение России и для всего мира: «Истина все-таки придет из России <…> "Святою Русью" – в новых ее формах, в бедности и простоте, тишине, чистоте, незаметно, без «парадов» и завоеваний. Придет <…> чтобы просветить усталый мир» [9, с. 55].

Значение Бориса Зайцева для развития христианской традиции в искусстве слова трудно переоценить. Этому писателю удалось показать, что христианская вера может стать как предметом искусства слова, так и миросозерцательной основой художественного произведения.

Художественным предметом Б. Зайцева стала «Святая Русь» – комплекс эстетических, мировоззренческих, религиозных, философских, национальных, культурных компонентов, базирующийся на православном христианстве как абсолютной Истине. Преимущественное внимание художника сосредоточено на передаче таких граней православия, как смирение, кротость, духовная красота, покой. В центре творческих интересов писателя – православное монашество, смысл аскетического делания. В идейной атмосфере доминирует мысль о доверии Творцу и Его премудрому Промыслу, направляющему человека на путь спасения.

Открывать миру спасительные духовные сокровища Святой Руси, нести частицы евангельской Истины собратьям, выполнять духовно-просветительскую работу – сложно для любого мирянина, но вдвойне сложно для художника. «Светский, но православный» – вот точное самоопределение Зайцева, который действительно стал проповедником Евангелия в новую эпоху.

Свою проповедь он осуществлял эстетическими средствами, среди которых на первом плане неизменно оказывается передача чувства, ощущения, впечатления. «Полнейший образ красоты, искусства всегда говорит "да", всегда за Божье дело, если у него и нет напора боевого. Оно радует, веселит сердце чистым и возвышенным веселием» [9, с. 37], – писал Зайцев о Пушкине, но эти же слова всецело относятся и к его собственному творчеству.

Художественным способом православного миссионерства в творчестве Зайцева стал импрессионизм как ведущая черта стиля. Установка на переживание Истины была вполне сознательна, и среди заметок писателя встречается ее теоретическое обоснование: истину христианства человек может (и должен) почувствовать и пережить.

Духовный реализм Зайцева – тонко настроенный инструмент, которым он владел в совершенстве. Свои художественные принципы освоения духовной реальности он излагает в одной из исповедальных дневниковых заметок: «Есть истины, которые созерцаются, есть истины, которые переживаются. <…> Нельзя объяснить, что такое добро, свет, любовь (можно лишь подвести к этому). Я должен сам почувствовать. Что-то в глуби существа моего должно – сцепиться, расцепиться, отплыть, причалить… Я помню ту минуту, более пятнадцати лет назад, когда я вдруг почувствовал весь свет Евангелия, когда эта книга в первый раз раскрылась мне как чудо. А ведь я же с детства знал ее» [9, с. 58].

Задача искусства, по Зайцеву, не объяснить, а показать Истину, подвести к ней. Это развитие одной из глубоких традиций православной эстетики, воплощенной и в средневековом искусстве иконописи, и выраженной, например, в мысли Достоевского о том, что Истину нельзя доказать, но можно увидеть. Идея о красоте как качестве Божьего мира, как свидетельстве онтологического существования Творца, родственна и святоотеческой концепции «филокалии», и идеям Ф. М. Достоевского о том, что «мир станет красота Христова».17

Главными средствами в «апостольской» работе были для Зайцева всегда положительные, созидательные начала. Всякой критике он предпочитал предложение добра, света и радости, которые дает людям Истина. Зайцев не обличает и не поучает. Неизменно кроткий, смиренный и благодушный, он приглашает собеседника – и читателя – войти в русский храм.

Л. Ф. Буров

Имя Леонида Федоровича Зурова (1902–1971) долгое время оставалось в тени Ивана Бунина – его покровителя, давшего молодому писателю «путевку» в большую литературу и приютившего в своем доме в Грассе. Сегодня, с публикацией в России его книг, становится все очевиднее, что это был талантливый мастер прозы, превосходный стилист. Для нашей темы важно, что он был глубоко воцерковленным человеком, и православное мировоззрение отчетливо проявилось в его творчестве.

На протяжении полувековой жизни вдали от родины Зуров оставался подлинно русским человеком, жил Россией и ее судьбами. Он хорошо знал и любил свой родной край – Псковскую землю, его интересовала русская деревня, ее быт и люди. В 1935, 1937 и 1938 годах он совершил археолого-этнографические поездки по русским районам Прибалтики (не входившей тогда в СССР), опубликовал статьи и заметки историко-этнографического характера. В предвоенные годы Зуров занимал пост председателя Союза молодых писателей в Париже, оставив память о себе как о доброжелательном и справедливом человеке.

Молодой автор вошел в литературу вполне зрелым художником, со своим сформировавшимся стилем и мировоззрением. Известно, сколь большую роль в судьбе Гоголя и Достоевского, Шмелева и Зайцева играли монастыри. Не стал исключением и Зуров – он несколько раз посещал Псково-Печерскую обитель, где работал в архиве, изучал летописи, а также провел реставрацию древней надвратной церкви Николы Ратного и звонницы, чем заслужил благодарность братии. Паломнические впечатления писателя отображены им в зарисовках, объединенных заглавием «Обитель».

Живое общение с русскими крестьянами в Эстонии и Латвии, работа в монастырском архиве отразились и в первой художественной книге Зурова – «Отчина» (1928). Повесть посвящена истории монастыря в трудные годы Ливонской войны, походу Ивана Грозного на Псков, убийству игумена Корнилия. Тональность книге задает эпиграф: «Из крестов скована Русская земля, и чрез кресты восходит солнце». Написана она в стилистике летописи, древнего сказания. «„Отчина" посвящена обще-русской теме самостояния Руси, теме стремления к смиренному („в страхе Божием"), трудовому и мирному житию, нарушаемому чужими воителями, теме военной беды и обороны Русской земли…».18

Открывается повесть картиной разорения родного края («В эти годы был страшен дальний храп коней и шум пустых обозов. В чужих следах были поля. По весне не зацвели посеченные сады, пчелы не прилетели на разоренные пасеки»), сопрягаемой с гимном псковской земле («Славна земля Твоя, Святая Троица. Каменные пригороды сторожат на холмах Твои воды и земли, крестьянскою молитвою тянутся к Тебе монастырьки озерные и луговые церкви») – в нем очевидны переклички с зачином древнего «Слова о погибели русской земли». Писатель запечатлел крестный путь Руси, которая предстает у Зурова как земля святая, осеняемая иконами, оглашаемая колокольным звоном и молитвенным пением. В оригинальном стиле сочетаются богатство народного слова и язык древних хроник.

В историю русской литературы Зуров вошел как автор повести «Кадет» (1928) и романов «Древний путь» (1933), «Поле» (1938). Эти произведения посвящены эпохе русского лихолетья, годам Первой мировой и Гражданской войн. Они стали бесценным свидетельством большого художника, запечатлевшего образ родины на разломе русской истории. Трагический раскол народа, вакханалия братоубийства, когда смерть человека становится заурядным явлением, крушение вековых нравственных устоев – таково содержание его произведений. Как могло случиться, что русский труженик-крестьянин стал убийцей и грабителем, усвоившим мораль: «А только слово одно, что буржуй. Все потомство бить надо»? Об этом мучительно размышляет молодой офицер, герой рассказа «Дозор» – представитель «потерянного поколения» русской молодежи, часть которого сложила головы в борьбе с большевиками, часть сгинула в застенках НКВД или влачила одинокое существование в изгнании.

Сопрягаются, противопоставляются, борются два мира: света, чистоты и радости – и насилия, ужаса, террора. Революция предстает как разгул жестоких древних стихий. Звучит тема быстрого расшатывания нравственных опор, на которых держалась жизнь, в том числе и в самой консервативной, крестьянской среде. «Его влечет та таинственная соборность, которая составляет силу и прелесть необъятного русского поля, исторического древнего пути России, та первозданная суровость, почти инстинктивная слитность с природой, которая присуща русскому человеку. Отсюда острейшее внимание писателя к стихийным явлениям человеческой психологии, порождаемым от века любовью, соприкосновением со смертью, ненавистью, подвигом, войной, революцией», – отмечал хорошо знавший писателя Н. Андреев.19

Для Зурова характерно широкое, обобщенное изображение исторического времени. Ему удалось передать «чувство русской земли», в центре всех его книг – «Россия. Ее поле. Ее небо, дыхание»20. Стихийное движение огромных масс людей, панорама «страшных лет» России, экзистенциальная тема человека, захваченного кровавым вихрем истории и пытающегося сохранить свою человечность, свою веру на «трудной земле», особый реализм Зурова, когда отстраненное авторское повествование контрастирует с катастрофичностью совершающихся событий, сила чувственного восприятия мира, конкретность и метафорическое богатство письма – все эти моменты роднят его книги с художественным миром эпопеи М. Шолохова «Тихий Дон».

По-шолоховски сильно выписана, например, следующая сцена в романе «Поле». Богатый и набожный мужик Ермолай с женой спасаются от преследующих красноармейцев, прячутся в лесу. «Но земля была холодна, и трудно было на ней иззябшему, раненому, бежавшему от людей, потерявшему много крови человеку, и единственно, что можно было делать, это греться на этой земле друг другом, человеческой, единственной, живой, родственной теплотой». В чем-то сходны судьбы Ермолая и Григория Мелехова – человека из самой гущи народа, также бежавшего от людей. Но принципиально различны символические образы двух прозаиков. У Шолохова герой видит «черное небо и ослепительно сияющий черный диск солнца» (и в финале еще раз упомянуто холодное солнце) – своеобразное «антисолнце», восторжествовавший и на земле, и на небе ад (на память приходит образ шмелевского равнодушно-зловещего «солнца мертвых», тоже «холодного и пустого»). У Зурова герой также поднимает взгляд от земли вверх, но ему открывается видение рая: «…очистилось небо, и нем возникали освещенные уходящим солнцем белые облака – какая-то теплая, блаженная обитель, где проходит все – и усталость, и холод и боли, и скорбь»21. Очевиден парафраз заупокойной молитвы «Со святыми упокой…», с ее прошением обрести душе место, где «несть ни болезнь, ни печаль, ни воздыхание».

Эпический взгляд автора постоянно сопрягает происходящее не только с историей России, но и с промыслительным действием высших сил. Православное мироотношение отличает Зурова от многих его собратьев по перу, в том числе и от его покровителя Бунина.

Поэтому в его книгах нет ни размышлений о «бессмысленности» бытия, ни «проклятий» миру. Надо мужественно со-пережить с народом посланное Богом – вот позиция автора. Отличает Зурова твердая вера в присутствие Всевышнего и Его Промысел, который не всегда постижим человеческим разумом, это вера в надземный, светлый Божий мир, в котором рано или поздно окажутся страдальцы и праведники. Частное событие, судьба человека вписываются в высший план. Ничто не случайно, все имеет свою предысторию и, самое главное, имеет свое будущее. Человеческая душа предстоит перед лицом вечности. Герои Зурова – как правило, люди верующие, в них живет сопричастность высокой радости, Божественной тайне бытия.

В русской прозе, – как советской, так и эмигрантской, – посвященной годам первой мировой войны, революции и войны гражданской, на удивление мало верующих героев. В эпопеях М. Шолохова, А. Толстого, М. Горького, прозе И. Бунина и др. нечасто можно встретить образ русского православного человека. Может сложиться впечатление, что и в исторической реальности тех лет он словно бы исчез, растворился.

Леонид Зуров опровергает такой вывод: персонажи его книг – люди глубокой веры. Действительно, у кого еще из его старших собратьев по перу можно прочесть такие, например, строки: кадеты «познали чистую силу древних слов молитв, освобождавших их от гнета и делавших души крепкими и ясными. После молитвы спокойнее билось сердце». Не карикатурно и не отстраненно-внешне воссозданы сцены причащения молодых героев повести «Кадет»:

«Утром, готовясь к исповеди, они усердно молились. В церковном полумраке мерцали редкие огни. С купола падал острый тонкий луч, а у аналоя стояли люди, безмолвно опускались на колени, крестились, клали земные поклоны и робко подходили к священнику. Учащенно билось Митино сердце, и ему казалось, что много накопилось грехов, и страстно хотелось стать чистым и хорошим на всю жизнь. Они со Степой разом крестились, разом опускались на колени.

Приближался тот волнующий, исполненный смирения час приобщения к чистоте, и Мите этот час казался нездешним, обвеянным тихим светом. Они, сложив руки крестом на груди, стояли перед поблескивавшей золотом Чашей.

– Димитрий.

– Степан.

После Причастия то злое и тяжелое, что мучило Митю целый год, отлегло. Светлая звезда его молодости победила. И так было легко, радостно и чисто в те дни в обновленном для него миру»22.

Более века русская классика мучительно искала ответ на вопрос: как сохранить человечность, как избегнуть губительных страстей, где искать утешения от скорбей. Зуров (вместе с православными собратьями по писательскому цеху) напомнил о том, о чем забыла или что не пожелала принять русская литература: исцеление и спасение – в христианском таинстве. Евхаристия – вот что реально делает возможным обновление человеческой души.

В прозе Зурова современность постоянно соотносится со страданиями и крестной жертвой Спасителя. Символ России, пошедшей «древним путем» Христа – на Голгофу, России распинаемой и погребаемой, видится в Плащанице, к которой приникает герой в романе «Древний путь».

Одна из работ о писателе не случайно названа «Леонид Зуров: героика и благочестие». Жизнь самого писателя была наполнена и героикой, и благочестием, эти составляющие оказались главными и в его творчестве. Несмотря на пережитые скорби, ему удалось сохранить светлую душу, радость о мире Божием (по завету апостола: «всегда радуйтесь…»).

Зуров публиковался и в послевоенные годы, лучшие его рассказы 1930-1950-х годов вошли в сборник «Марьянка» (1958). В этой книге «так много поэзии, света и свежести, она пронизана такой любовью к православной Родине, что хочется ее страницы знать наизусть. Рассказы «Град», «Ксана», «Гуси-лебеди» – несомненно шедевры русской прозы»23. Эти короткие новеллы исполнены чистой светлой любви к России. Вот автор созерцает, как над родной землей летит стая гусей:

«И мы смотрели им вслед, как смотрят на отправляющихся в путь родных братьев, и мы их провожали глазами, как провожают близких, отплывающих в далекий и неведомый путь, в той радостной светлой печали.

И в это время мне казалось, что сердце осветило наши глаза, и в сердце нашем начинают тоже играть и биться свободные когда-то, но жизнью утесненные радостные светлые крылья»24.

Непревзойденный стилист, мастер психологических интонаций в изображении характеров и пейзажа, писатель, при всем лаконизме и скупости изобразительных средств, умеет наполнить свои произведения свежестью лирических чувств. Можно доверять высокой оценке Зурова Буниным, данной еще в 1929 году: «Подлинный, настоящий художественный талант – именно художественный, а не литературный только, как это чаще всего бывает…»25.

Близко знавшие Зурова люди вспоминали: «Во всем облике его сквозило что-то светлое, стремительное. <…> Зуров был глубоко верующим человеком. Он остро переживал трагизм положения христиан в советской России, разрушение церквей, гонения на пастырей и паству и подавление исконного русского духа. <…> Он мог писать только о России, о ее исторических путях и судьбах, о русском народе с его возможностями высшего духовного подъема и крайнего падения»26. Писатель полагал, что освобождение России «придет вследствие религиозно-духовного возрождения нашего народа, придет изнутри, и этот процесс возрождения потребует значительного количества времени»27.

В. А. Никифоров-Волгин

Драматично сложилась судьба Василия Акимовича Никифорова (1900–1941), писавшего под псевдонимом «Василий Волгин». В 1930-х годах он жил в Эстонии, где публиковал свои рассказы, статьи, очерки, этюды, лирические миниатюры. Хорошо знавший и любивший православное богослужение, он служил псаломщиком в нарвском Спасо-Преображенском соборе, участвовал в съездах Русского студенческого христианского движения, проходивших в Псково-Печерском и Пюхтицком монастырях. К середине 30-х годов Волгин становится известным писателем в среде всего Русского зарубежья. Сборники его православной прозы «Земля именинница» (1937) и «Дорожный посох» (1938) потрясли русских изгнанников своей правдивостью и смелостью. Его творчество, как отмечала критика, есть «отражение и отзвук исканий Бога, чистая, горняя мечта по невидимому граду благодати и успокоения»28. С приходом большевиков Волгин был арестован и вскоре расстрелян (14 декабря 1941 г.) «за издание книг… антисоветского содержания». Антисоветскими же в его творчестве были отнюдь не политические взгляды, но лишь глубокая христианская вера. Это тот редкий случай, когда писателя лишили жизни именно за православность его книг.

Христианская традиция в его творчестве проявилась в камерных жанрах. Если Зуров – преимущественно эпик, овладевший крупной романной формой, то Волгин – мастер миниатюры, этюда, лирической задушевной прозы. Ее отличают тонкий отточенный стиль, колоритная образность, напевная тональность.

Эпиграфом к творческому наследию Волгина могут послужить тютчевские строки: «Утомленный ношей крестной, / Всю тебя, земля родная, / В рабском виде Царь Небесный / Исходил, благословляя». Многочисленные рассказы, зарисовки, миниатюры складываются в тихую задушевную песню о России.

Во времена беззаконий, гонений, обрушившихся на родную землю, среди моря страданий Волгин отыскивает зерна христианской любви, рисует персонажей, которые хранят Святую Русь в своем сердце. Это – странники, богомольцы, церковнослужители, юродивые, которые утешают страдающий народ, лечат души, очищают сердца.

«Странничество и – раздумья, скитанья и вздохи. На бескрайних, молчаливых русских дорогах ранним утром и сумеречными вечерами совершаются незримые чудеса. С дорожным посохом, с котомкой за плечами проходят богомольные люди, погруженные в святое созерцание и беспокойные, печальные думы. Их прекрасно улавливает, тонко слышит, глубоко чувствует В. Никифоров-Волгин, очень русский писатель, отдавший свое сердце, преклонивший свой слух земле», – писал С. Нарышкин29.

В безмятежно-радостные, светлые тона окрашены рассказы цикла «Земля именинница», где мир увиден глазами ребенка, приобщающегося к Православию. Христианская вера, церковь являются для Волгина теми опорами, которые придают бытию целостность и гармоничность. Подобно И. Шмелеву – автору «Лета Господня» – Волгин передает поэзию православных праздников, сочетает в своих рассказах яркую, образную простонародную речь с элементами церковно-славянского языка.

Ценят этот язык дедушка Влас и дьякон Афанасий в рассказе «Молнии слов светозарных»: «В такие вечера вся их речь, даже самая обыденная, переливалась жемчугами славянских слов, и любили, грешным делом, повеличаться друг перед другом богатством собранных сокровищ. Утешали себя блеском старинных кованых слов…»30.

Произведения Волгина – трогательные, согретые жаром православной души, пронизанные тихим светом и песенным лиризмом. Критики называли их «рапсодиями»31.

Вместе со своими героями автор размышляет «о таинственных путях русской души, о величайших падениях ее и величайших восстаниях, – России разбойной и России веригоносной» (рассказ «Вериги»). Повесть «Дорожный посох» написана в форме дневника сельского священника, которому довелось пережить войну, революцию, арест, издевательства безбожников, приговор к расстрелу (автор пророчески описал свою собственную судьбу и кончину). Эта книга – словно тихий плач о родной земле, до боли любимой героем. «Вся русская земля истосковалась по Благом Утешителе. Все устали. Все горем захлебнулись. Все чают Христова утешения. Я иду к ним…»32, – заключает герой свой рассказ. Чудом избегнувший смерти, батюшка несет страдающим людям евангельский свет.

Волгин – одни из первооткрывателей темы преследования верующих, гонений на Церковь в Советской России. «Здесь у писателя нередки апокалипсические настроения и видения. Но тем не менее, как истинный христианин, он не теряет веры в возможное духовное возрождение человека, в духовное обновление Руси»33.

Поразительный образ-символ создает писатель в зарисовке «Пасха на рубеже России». Он повествует о том как в Пасху оказался на берегу Чудского озера, на тогдашней границе России. Хотя она захвачена безбожниками, но в псковской глуши еще идут службы: с другой стороны рубежа автор слышит благовест – «так звонила Россия к Пасхальной заутрене». Подлинная Россия сосредоточена в этих праздниках, службах, колоколах. Стоя на берегу и слушая звон, автор «крестится на Россию», – в лице своих святых и праздников выросшую до образа тысячелетнего православного царства.

Но это – в плане вечностном, метафизическом. В современных земных реалиях автор видит утрату веры и благочестия, надругательство над святынями, оскудение душ. Не менее символичен рассказ «Весенний хлеб» – по старинному обычаю старик вынес новоиспеченный хлеб на перекресток, чтобы отдать бедным. Но равнодушно мимо проехали «городские люди» на автомобиле, велосипедист в кожанке, а бродяга – не в пример прежним нищим – плюнул и грязно выругался. Старик простоял до вечера: некому на Руси стало отдать «хлеб Господень». В этом – примета нового, страшного времени, оскудения нравственного запаса. Старик, словно новый Диоген со своим фонарем, так и не нашел человека.

Две России постоянно присутствуют в художественном мире Волгина: разбойная, вбивающая гвозди в богородичную икону, – и монашеская, молитвенная. Народ раскрестившийся, со «звериным ликом» – и молельщики, ищущие правды, свершающие «светоподательные подвиги».

Ужасы и мерзости, дикий разгул насилия и произвола – не порождают уныния или отчаяния, что подметил А. Амфитеатров: «Сквозь великую грусть, внедряемую в душу трогательною книгою, таинственно светит некий теплый, кромешной тьмы не рассеивающий, но издалека ее путеводно пронизывающий, упованием бодрящий луч. Эта книга – шмелёвского настроения, но Шмелёва не апокалиптически страшного "Солнца мертвых", а Шмелёва позднейшего, задумавшегося о "Путях небесных"»34.

Один из постоянных мотивов Волгина – умиротворение и просветление человека. Тема покаяния, исцеления распадающегося мира звучит и в новелле «Черный пожар», где боец спасает раненого противника-белогвардейца, в котором вдруг увидел брата, «земляка» по России, и в одном из лучших рассказов, «Мати-пустыня». Мотив возвращения постепенно звучал все отчетливее в русской литературе пореволюционных лет (вспомним хотя бы одноименный рассказ А. Платонова). Исцеление от беспамятства, прозрение русского человека, приникшего к своим истокам, к древним, тысячелетним корням – наиболее широко и многопланово эта тема вошла в традиционную (т. н. «деревенскую») прозу 1960-70-х годов, в критику и публицистику тех лет.

Но предтечей этих писателей можно считать Волгина, открывшего эту тему буквально через несколько лет после октябрьской катастрофы. В рассказе «Мати-пустыня» деревенский парень возвращается из Красной армии домой, к матери. В бешеной суете революционных дней он не замечал красоты, и только сейчас ему открывается мир Божий: «Солнцем, цветами, свежестью распускающихся берез, несказанной Господней красотой полны были голубые глубины леса». Родная земля лечит душу, оживают в памяти предания и молитвы. Смертельно больной, герой просит отвезти его в монастырь, чтобы покаяться в тяжких грехах. Мирная кончина примирившегося с Богом происходит «тише падения золотого листа с дерева»; мать поет умершему на ее руках сыну «про дубравы Господни, цветами райскими украшенные»35. Древний сюжет возвращения блудного сына мастерски претворен Волгиным в форму притчи-песни, сказа.

Встречаются и комические эпизоды, как в рассказе «Икона». Грустной иронией окрашена история о том, как люди возвращают подаренную икону – потому что в квартире «модный стиль модерн» и икона «к мебели не подходит». Этот сюжет также словно взят из послевоенной советской беллетристики, из «Черных досок» В. Солоухина.

Среди открытий Волгина – описание молитвы сельского священника («Молитва»). Оно уникально в русской литературе. Простой, необразованный батюшка напрямую говорит со Всевышним, буквально вопиет о спасении своих страдальцев-прихожан. Случайно услышанная автором, эта молитва оставляет у него ощущение ужаса и священного трепета. Ничего подобного в отечественной беллетристике нет. Даже у Шмелёва в «Путях небесных» молитвенные обращения Дариньки выглядят по сравнению с волгинскими слишком литературными.

«Весь интерес писателя обращен на духовную нужду народа, ограбленного в вере своей и, в частности, особенно подчеркнуто, на переживания антихристова пришествия верно устоявшею во Христе частью православного мира и его духовенства»36. В прозе Волгина при этом постоянно ощутим высший план, в нем присутствует историософия России, метафизическая битва Креста и Звезды, борьба «традиции» и «модерна», творимая в высшем плане истории. «Заутреня святителей» – сказ о том, как Николай Угодник, Сергий Радонежский и Серафим Саровский идут по заснеженной русской земле, служат заутреню в церковке в глухом Китежском лесу. Никола объясняет, почему так близка ему Русь, она – «кроткая дума Господня… Дитя Его любимое… Неразумное, но любое». Но в революцию русский народ себя обагрил кровью – и святители молятся о его покаянии и спасении, благословляют «на все четыре конца снежную землю, вьюгу и ночь»37, – в этом финале явственна отсылка к стихиям блоковских «Двенадцати», а в заступничестве святителей – надежда на преодоление ледяного мрака.

Углубленное изучение творчества Волгина в контексте русской классики, истории русской культуры – насущная задача литературоведения.

Поэзия

А. В. Гессен

Среди поэтов русского рассеяния можно назвать немало имен, в чьем творчестве так или иначе преломлялись евангельские образы и мотивы. В стихах к ностальгии по утраченной родине неизбежно примешивались размышления о разлуке, кончине и вечности, так или иначе выводящие к религиозным темам. Однако нас интересуют поэты, в чьем творчестве проявилось цельное, всеобъемлющее христианское мирочувствие. К ним можно отнести А. Гессена, И. Савина, Н. Туроверова, С. Бехтеева.

Недолог был творческий путь Алексея Владимировича Гессена (1900–1925), жившего в Праге и Париже. Его стихи, публиковавшееся в «Русской мысли» (1922–1924) и в «Возрождении» (1925–1926), открыли читателю «тонкого романтика, лирика, влюбленного в жизнь, несмотря на все ее невзгоды, истинно православного христианина, черпающего душевные в силы в великой вере в Бога», – пишет исследовательница его творчества В. Белукова38. Молодого поэта отличала высокая духовность, светлое и чистое видение мира, в основе своей глубоко религиозное.

Самое значимое его произведение – поэма «Горькие травы» (1925), это попытка, по словам Г. Струве, «дать в историческом преломлении, в смене ярких картин, проникнутых цельным историко-идеологическим подходом, генезис русской смуты»39, показать проникновение западных идей на русскую почву и то, как они изменяли здесь образ жизни целых поколений. В поэме проходят образы императоров (предпочтения автора отданы Александру III), декабристов, народовольцев, марксистов, большевиков – вплоть до современности, которой посвящена последняя, самая драматическая глава поэмы – «Дети». Поколения революционных борцов предстают как отравители России, которые в конце концов превратили ее «в братскую могилу воспоминаний и надежд». Поэма, по мнению М. Дунаева, «поражает мудростью исторических прозрений, которыми была обделена либеральная интеллигенция России. Гессен развивает образ: русское поле, засеянное дурными заморскими семенами»40.

В заключительной главе автор покидает родину, прощается в Петроградом, образно-символический ряд, посвященный русской литературы городу на Неве, дополняется еще одним: «Город-пожарище, город-чудовище, – Город-Голгофа, прости!». На Голгофе был пропят Спаситель, фигура Которого мерещилась на улицах революционного Петрограда Александру Блоку. И текст первой части этой главы наполнен аллюзиями из «Двенадцати»: матросы и комиссары, ветер и одинокий фонарь… Вторая же часть откровенно контрастна по отношению к первой. Поэт молитвенно взывает ко Всевышнему о спасении Отчизны. Мерно звучит торжественный четырехстопный анапест:

Дай мне злобу к враждебным и верность к любимым,

Дай мне когти кошачьи и преданность пса,

Дай мне знать что за далью, за кровью, за дымом

Неизменен Твой лик и нетленна краса!..

<…>

Дай мне сердце, как воск, и оправь его сталью,

Сделай кротким, как голубь, и сильным, как вол,

Дай увидеть за дымом, за кровью, за далью, —

Нерушимым и славным Твой светлый престол41.

Трагическими раздумьями наполнено и заключение поэмы. Гессен с нескрываемой душевной болью пишет о том, что на родине «народ глумится и пляшет, после жатвы лихой осмелев», что «нивы осквернены», а «грешная, проклятая» земля вся в «кровавом дурмане». У беженцев, изгнанников руки «повисли, как плети, и тела омертвели от ран»… Но они не впадают в безверие или отчаяние. У поэта, как и у его страдальцев-соратников, -

Только сила душевная крепла,

За ударом встречая удар,

Только сердце под грудою пепла

Всё таит нехладеющий жар…

Поэт верит в грядущее очищение оскверненных нив, в возрождение отчизны:

Верь – над проклятой грешной землею

Воссияет Христова Любовь,

Выйдет пахарь – послушной сохою

Подымать непокорную новь42.

Надеждой и упованием на помощь Божию завершаются раздумья православного поэта над судьбами родины.

Образы и стилистика поэзии «серебряного века» очевидны в поэзии Гессена. Но, используя их в своем творчестве, поэт создает глубоко православные по духу стихи. Возникает примечательное явление: христианская традиция воплощается в формах той самой поэзии, которая на протяжении двух предшествующих десятилетий отрицала Церковь и отворачивалась от православного вероисповедания.

Есть в наследии Гессена и стихотворения непосредственно религиозной тематики, как, например, «Страстная суббота»:

…Но ты о детской, ясной вере

Устами чистыми молись.

И за церковную ограду

Я проведу тебя в посту,

Где встретит нас людского стада

Благой и Ласковый Пастух43.

Гессен оставил несколько образцов любовной лирики – лирических шедевров. Характерно, что все они пронизаны чувством присутствия Бога, а красота избранницы определена ее духовной кротостью и твердой верой. Возникает необычайно привлекательный образ православной девушки, столь редкий для русской поэзии:

Молчаливая, тихая строгая,

На закате предпраздничных дней

Проходила ты в церковь убогую

Мимо желтых вечерних полей.

Соблазнам Вечной Женственности, демонически-чарующей блоковской Незнакомке противопоставлена красота веры, чистой и глубокой. Героиня находит смысл жизни в религиозном подвиге, обретает высшую радость в исполнении евангельских заветов:

И великою милостью Божьею,

Как и всякий, кто беден и сир,

У Святого Христова подножия

Обрела ты надежду и мир44.

Хорошо знавший поэта Кирилл Зайцев в памятном слове подвел итог творческой судьбе Гессена: «он был „нравственным талантом“. Не холодным зрителем проходил он через наши грозные дни. Он пережил в своем молодом, еще почти детском сердце революцию, и в нем происходила огромная внутренняя работа по созданию нового крепкого и светлого миросозерцания. Это духовное горение выливалось и в формах поэтического творчества. А<лексей> В<ладимирович> был поэт „Божией милостью“. Замкнутый, застенчивый и робкий, он пламенел внутренним огнём»45.

Надо ли уточнять, что под «крепким и светлым» имеется в виду православное миросозерцание.

С. С. Бехтеев

Поэт Сергей Сергеевич Бехтеев (1879–1954) во многих отношениях противоположен А. Гессену. Роднит, объединяет поэтов глубокая православная вера, проявлявшаяся в личном исповедании и в творчестве. Жизненный путь Бехтеева продолжался 75 лет. С юности и до конца дней он оставался верен стержневой своей теме – воспеванию и чаянию православной родины и монархии. В среде эмиграции, где преобладали антимонархические настроения, Бехтеев оставался убежденным почитателем убитого Государя.

Образ Царя-страстотерпца занимает особое место в его творчестве. Пророческие строки находим в стихотворении «Святая ночь», написанном в канун Рождества 1918 года:

Искрятся звезды, горя,

К окнам изгнанников льнут,

Смотрят на ложе Царя,

Смотрят и тихо поют:

«Спи, Страстотерпец Святой,

С кротким Семейством Своим;

Ярким венцом над Тобой

Мы величаво горим»46.

В дни, когда члены царской семьи находились в заточении и никто не мог знать их будущую судьбу, Бехтеев формулирует то самое определение, которое спустя много десятилетий прозвучит во время их канонизации как «святых страстотерпцев». Его убежденность в том, что казненный Государь будет прославлен в лике святых, отчетливо выражена в стихотворении «Виденье дивеевской старицы» (1922) и в ряде других.

К 1917 году относится и стихотворение-заклинание, стихотворение-молитва «Боже, Царя сохрани» – поэт исступленно слезно взывает к Господу:

Гнусность измены прости

Темной, преступной стране;

Буйную Русь возврати

К милой, родной старине…

Завершается оно дерзновенным воплем: «Боже, отдай нам Царя, Боже, отдай!»

Стихотворения «Молитва», «Святая ночь», «Боже, Царя сохрани», «Россия» в конце 1917 года Бехтееву удалось переслать в Тобольск находящимся в заключении Николаю Александровичу и его семье. Первоначально авторство «Молитвы», найденной в бумагах Царственных мучеников, приписывали одной из великих княжон. Строки этого стихотворения, одного из самых сильных и пронзительных в лирике Бехтеева, стали широко известны в среде эмиграции и обрели второе звучание в России 1990-х годов:

…Владыка мира, Бог вселенной!

Благослови молитвой нас

И дай покой душе смиренной

В невыносимый смертный час…

И, у преддверия могилы

Вдохни в уста твоих рабов

Нечеловеческие силы

Молиться кротко за врагов!47

Эти строки часто цитируются и сегодня, но почему-то почти никогда не называют фамилию их автора – духовного поэта Сергея Бехтеева.

Тема молитвы зо врагов уникальна для русской послереволюционной лирики, но именно у Бехтеева она звучит едва ли не в первые дни большевистской власти. Однако вскоре претерпевает понятную эволюцию. К 1921 году относится стихотворение «Миром Господу помолимся» с призывом молиться не только за обобщенные «грехи страны родной», но и за перечисленных в жутком ряду «убийц и палачей», «кощунственных безбожников», «гонителей Святых», -

За безжалостных грабителей,

За мучителей Царей,

За насильников-растлителей

Наших жен и дочерей48.

Это конечно уже не «молитва кроткая за врагов», но развернутый антифразис: лирический герой исполнен гнева по отношению к беззаконникам, и понятно, что молится он об избавлении от врагов России, их уничтожении, разделяя известный призыв святителя Филарета Московского: «Гнушайтесь убо врагами Божиими, поражайте врагов отечества, любите враги ваша»49. Об этом с несомненностью свидетельствуют многочисленные стихи о палачах России, например, «Русская Голгофа»:

И воинство с красной звездою,

Приняв роковую печать,

К кресту пригвождает с хулою

Несчастную Родину-Мать

и особенно стихотворение «Поверженный храм», где снос храма Христа Спасителя в Москве сравнивается с Его Распятием:

…Москва хранит постыдное молчание,

И грелись молча русские Петры.

Безмолвно обступив горящие кресты…

В отличие от событий в Иерусалиме, «ни один из роковых Иуд петлей не кончил жалкий самосуд»50.

Для Бехтеева характерны сильные, экспрессивные и афористичные строки, например: «пьяный народ под зловещий набат совесть навеки хоронит». Глумятся над Россией кровавые герои стихотворений «Жидовин», «Коршуны», «Красное знамя», «Великий хам», «Погром».

Гражданская поэзия Бехтеева по форме близка классическим образцам XIX века, наследует и развивает высокие традиции пушкинской, лермонтовской, тютчевской, некрасовской лирики, содержательное же ее отличие в том, что она выражает сугубо православное миросознание.

Народ предстает в его стихах и как жертва, и как виновник. Снова и снова возвращается поэт к раздумьям о России – стране и впавшей грех, и изнемогающей в страданиях крестных:

Многогрешная, мятежная страна.

Я ль тебе укор позорный брошу,

Осужу ль страданий крестных ношу?

Возникает новый для русской лирики образ Руси, ошарашивающий читателя: это юродивая (то есть Божия угодница), но юродивая соблазнившаяся и падшая:

Для меня ты в язвах и нагая

Та же Русь – родимая, святая,

Во Христе юродивая мать,

Не сумевшая в соблазнах устоять.51

С. Бехтеев имел возможность несколько десятилетий наблюдать жизнь соотечественников за границей. В горькой и нелицеприятной сатире на русскую эмиграцию «Чем мы могли бы быть» (1951) автор говорит о том, что препятствует русской диаспоре стать процветающей, сильной и уважаемой. Это извечные распри, осуждение, зависть, сплетни: «Русские люди не могут ужиться. Надо им ссориться, спорить, браниться. Вечно кого-то и в чем-то винить…»52.

Бехтеев активно участвовал в церковной жизни эмиграции. Он был старостой храма Державной Божией Матери в Ницце, соорудил иконостасы и украсил интерьеры основного храма и придела св. Серафима Саровского. Как Л. Зурова и И. Шмелева, Бехтеева можно назвать поэтом русской Голгофы. Говорят сами за себя названия сборников его стихов: «Песни русской скорби и слез» (1923), «Песни сердца» (1927), наполненные тревожно-скорбными интонациями: «И наши дни мятущагося ада, / В дни торжества неслыханного зла, / Из потонувшего в пучинах Китеж-града / Подземные гудят колокола».53 За два года до своей кончины поэт завершил издание итогового сборника в четырех выпусках «Святая Русь». Среди них – посвященные святителям Русской земли Сергию Радонежскому, Серафиму Саровскому, Иоанну Кронштадтскому. Стихи Бехтеева пронизаны болью за поругание православной веры и порушенных святынь – Иверской часовни, храма Христа Спасителя.

Уверенность поэта в грядущем восстановлении православной веры была непоколебима. Она выражена в стихотворениях «Грядущее», «Верую», «Царская Россия». Поэт восклицает: «Я говорю через века / С грядущим новым поколеньем», которое, как убежден автор, «полюбит древний быт / Святой страдальческой России / И снова храмы воскресит / Для православной Литургии».54 Поэтическое наследие Бехтеева дает образцы высоконравственного, самоотверженного служения традиционным ценностям и святыням России.

И. И. Савин

Подобно Алексею Гессену, Ивану Савину была уготована трагически короткая творческая жизнь: он прожил всего 27 лет. Единственный прижизненный сборник стихов «Ладонка» вышел в 1926 году. Но красоту и силу его строф успели оценить взыскательные критики и писатели зарубежья. В эмигрантской среде Иван Савин стал один из самых любимых поэтов.

Иван Иванович Савин (1899–1927, настоящая фамилия Саволайнен) юношей пошел в Добровольческую армию бороться с поработителями России, пережил издевательства и пытки в плену у красных. Четверо братьев были убиты в Гражданскую войну. Оказавшись в Петрограде, воспользовавшись своим финским происхождением, он перебрался в Финляндию, где и протекало его творчество. Интересно, что в жилах поэта, русского по духу и православного по вере, текла кровь греческая, молдавская, финская.

«Иван Савин свидетельствует о своем страшном и героическом времени, и его поэзия – поэзия высоких обид и высокого гнева. Этот высокий гнев сочетался у Ивана Савина с высокой жертвенностью. Умереть за Россию, за ее честь – вот к чему призывала его поэзия», – писал И. Елагин.55

Поэзия Савина отличается высокой гражданственностью. Гибель России поэт переживает как муку близкого, родного существа. В том, что торжествует стихия зла, есть вина и самого народа: «Над Русью бунт, костры из муки, / Народ, как раб, на плаху лег». В стихах Савина много перекличек с Блоком, которого он очень почитал. Так, тема возмездия развивается в одноименном стихотворении, наполненном парафразами из блоковской лирики. Савин называет исторические причины русской катастрофы: жизнь без подвига, безверье, забвение дома Божия. Вина целого поколения в том, что оно оказалось не способно, не захотело -

Войти тихонько в Божий терем,

И, на минутку став нездешним,

Позвать светло и просто: Боже!56

Подобно С. Бехтееву, непримиримого к врагам Бога и отечества, Савин призывает к битве со злом, делая это, пожалуй, в более яркой эмоциональной форме:

Любите врагов своих… Боже,

Но если любовь не жива?

Но если на вражеском ложе

Невесты моей голова?

Но если, тишайшие были

Расплавив в хмельное питьё,

Они Твою землю растлили,

Грехом опоили её?

Господь, упокой меня смертью,

Убей. Или благослови

Над этой запекшейся твердью

Ударить в набаты крови…57

«У Савина заметнее всего героический патриотизм, жертва, равная высокой идее», – отмечает В. Синкевич58. Не случайно его книгу «Ладонка» называли «кредо добровольца». Гнев к захватчикам и растлителям соединялся с высокой жертвенностью. Эта идея жертвы имеет в основе евангельский завет «положить душу за други своя»:

…Зевнули орудия, руша

Мосты трехдюймовым дождем.

Я крикнул товарищу: «Слушай,

Давай за Россию умрем».

В седле, подымаясь как знамя,

Он просто ответил: «Умру».

Лилось пулеметное пламя,

Посвистывая на ветру…

(«Первый бой»)59

Герой Савина – «белый воин», именно он прославляется в его поэзии, как, например, в строках, посвященных Лавру Корнилову:

И только ты, бездомный воин,

Причастник русского стыда,

Был мертвой родины достоин

В те недостойные года60.

«Савин больше всего тоскует по несбывшейся Белой победе. Мир разделился для него на два цвета: белый цвет правды и красный, кровавый цвет зла»61. Самое известное в эмиграции стихотворение Савина, «Оттого высоки наши плечи…», насыщено символикой белого цвета и блистающего света, а Россия уподоблена иконе:

Оттого высоки наши плечи,

А в котомках акриды и мед,

Что мы, грозной дружины предтечи,

Славословим крестовый поход.

Оттого мы в служеньи суровом

К Иордану святому зовем,

Что за нами, крестящими словом,

Будет воин, крестящий мечом.

Да взлетят белокрылые латы!

Да сверкнет золотое копье!

Я, немеркнущей славы глашатай,

Отдал Господу сердце свое…

Да приидет!.. Высокие плечи

Преклоняя на белом лугу,

Я походные песни, как свечи,

Перед ликом России зажгу62.

«От всех его стихов веет неподдельным, неизменно скромным страдальчеством. Но и чрез него, за этими мотивами неизлечимой грусти всегда и постоянно слышатся ноты бодрости. Она нигде не подчеркнута, – поэтому особенно убедительна. Стихи Савина – интимная исповедь, и этой исповеди нельзя не верить» – проницательно замечал П. Пильский63.

Силой чувства, сердечной боли выделяется цикл стихотворений, посвященный погибшим родным (двое из братьев погибли в боях, двое – расстреляны красными в Крыму). Возникает тема мученической смерти и голгофской жертвы, Креста, который для Савина осмысляется как русский крест. Как в стихотворении памяти сестер:

Но знаю, но верю, что острый

Терновый венец в темноте

Ведет к осиянной черте

Распятых на русском кресте,

Что ангелы встретят вас, сестры,

Во родине и во Христе.

И в стихотворении о расстреле братьев, начинающемся с пронзительных строк:

Ты кровь их соберешь по капле, мама,

И, зарыдав у Богоматери в ногах,

Расскажешь, как зияла эта яма.

Сынами вырытая в проклятых песках…

и заканчивающемуся апокалиптически-торжественным молением:

Всех убиенных помяни, Россия,

Егда приидеши во царствие Твое!64

Иван Бунин, откликаясь на смерть поэта и цитируя эти строки, писал: «Этот священный, великий день будет, будет и лик Белого воина, будет и Богом, и Россией сопричастен к лику святых, и среди тех образов, из коих этот лик складывается, образ Савина займет одно из самых высоких мест»65.

Художественные дарования Савина были многообразны, и только начинали развиваться – что видно из его прозы и публицистики, очерков, литературнокритических опытов.

Как прозаик Савин вполне может считаться основоположником «лагерной прозы» XX века. Его цикл рассказов «Плен», написанный по горячим впечатлениям, в 1922 году, – сильное в художественном отношении полотно. Автор описывает зверства красных по отношению к пленным воинам Добровольческой армии, он внимателен к характерам, настроениям, поведению пленных, надзирателей, палачей. Психологически острые коллизии, непридуманные сцены: красный офицер приходит в лазарет, где лежат раненые – и белые, и красные, раздает папиросы и снедь всем, без отличия. Но ротмистр грубо отказывается от такой милости, желает ему виселицы, – «в этом презрении полумертвого к обидной милостыне врага, когда-то бывшего, быть может, другом» автор усматривает скрытую, мучительную правду. В мученичестве, в достоинстве обреченных на смерть собратьев, Савин видит «дух, который не оплевать и не унизить». «Только тогда, в те поистину голгофские года, я почувствовал в себе, осязал и благословил камень твердости и веры, брошенный мне в душу белой борьбой».66

Проникновенное эссе «Мечты» посвящено ровесникам – добровольцам, тем, кто шли умереть или спасти «золотую царевну» – Россию. Оно обретает историко-философский масштаб, взгляд устремляется в перспективу: «…все было и не кончилось, еще будет, еще не пройден долгий, тернистый путь, и мы

не свернем с него никуда, пока бьется сердце, пока мы увидим Родину – Русь и ее волшебную мечту – красавицу из терема… Мы придем…»67.

В эссе «Моему внуку» автор выражает чувства покаяния и сокрушения – о поколении, которое было всем недовольно и которому всего было мало, которое готовило и совершало революцию. Оно не ценило и в конечном счете погубило «действительную жизнь» – чудесную, теплую, ласковую и богатую. Автор призывает внука не повторять ошибок дедов, «ценить всякую жизнь, ибо всякая жизнь играет Божьим огнем. Не гаси же его, дорогой внук! Бережно неси его до конца дней своих…».68

Интересен обрисованный Савиным литературный силуэт Александра Блока. В Блоке он видит «инока неведомого Бога, светящегося менестреля призрачной королевы», поэта, наделенного пророческим даром; не случайно «замечательнейшим» он называет исполненное прозрений стихотворение «Рожденные в года глухие». Савин протестует против зачисления Блока в какой-либо идеологический лагерь, защищает его от «красной и белой ругани». Вслед за 3. Гиппиус и Б. Зайцевым, он видит в поэте «потерянное дитё, застуженное метелями жизни». И поэтому призывает не искать в поэме «Двенадцать» какой-либо идеологической основы. Эта поэма – «не пролог революции и не ее эпилог, не заповедь бунта и не анафема ему, а резкая, до крика, картина той безумной поры, когда "пулей валили святую Русь"»69.

Как и многим православным эмигрантам-литераторам, Савину довелось побывать на Валааме. В 1926 году он вместе с супругой совершил поездку на остров, работал в церковном архиве. В итоге появились очерки «Валаам – святой остров» и «Валаамские скиты». Главная их тема – ностальгия по России насельников обители, оторванных от всего русского, радующихся встрече с православным гостем. Звучат вопросы, которые Савин задает и читателю, и самому себе: «А какой слух из России идет?.. Когда там опять по-Божьему станет?..»70.

Упование на Божий суд, надежда на «Божий порядок» в родном отечестве – пожалуй, квинтэссенция всего творчества Ивана Савина.

Очерк

В разговоре о христианской традиции в литературе русского зарубежья нельзя умолчать об авторе, который работал в жанрах, пограничных между художественной и документальной литературой (очерки, записки путешественника, мемуары). Речь идет Владиславе Альбиновиче Маевском (1893–1975). Первая его книга «Путевые наброски» (1913) была посвящена впечатлениям от поездок в Турцию, Сербию, Черногорию и Далмацию. В ней Маевский заявил о себе как о поборнике славянского единства и его основы – Православия. С началом Первой мировой войны писатель, разрабатывая патриотическую тематику, издал в Москве сборник статей «Великая Россия и героическая Сербия» (1914), призывающий защищать общеславянские ценности.

В эмиграции Маевский работал библиотекарем в Патриаршей библиотеке, окончил богословский факультет Белградского университета, стал секретарем Сербского патриарха Варнавы (воспитанника Петербургской Духовной академии). Позже он написал капитальный труд «Русские в Югославии: Взаимоотношения России и Сербии» (1960; 1966). Маевский часто посещал православные святыни в Югославии и за ее пределами, трижды побывал на Афоне. Свои впечатления от встреч с обитателями Святой Горы он с замечательной художественной силой отобразил в книгах «Иверская Богоматерь» (1932), «Святая гора» (1936), «Неугасимый светильник» (1940) и особенно в художественных произведениях: «Афонские рассказы» (1950), «Афон и его судьба» (1969). «В двух последних книгах Маевский проявил себя как даровитый прозаик, в совершенстве владеющий изящным стилем, – пишет первый и пока единственный исследователь его творчества А. Н. Стрижев. – Его проза исполнена тонких переживаний, динамична, насыщена мудростью и лиризмом. В ней угадывается талант крупного художника. Таких книг об Афоне еще не было, оттого-то они и полюбились читателям. <…> Как поэт Маевский заявил о себе сборником стихотворений «Искры», изданным там же десятью годами раньше. Стихи его негромки, основная тема – героизм, родина, любовь»71.

Блестящие дарования писателя-мемуариста проявились в воспоминаниях Маевского о Шмелеве, которые вошли в подготовленный им же сборник «Памяти И. С. Шмелева» (Мюнхен, 1956). Литературный портрет писателя исполнен в теплых, сердечных тонах. О том, как создавался Шмелевым роман «Пути небесные», рассказала в этом сборнике жена Маевского, Елена Петровна Охотина-Маевская.

Книги В. А. Маевского ждут переиздания в России, чтобы занять достойное место в компендиуме отечественной словесности.

Н. Д. Городецкая

Имя писательницы русского зарубежья Н. Д. Городецкой совсем недавно стало известно российскому читателю. Между тем судьба ее интересна и с точки зрения нашей темы: христианская традиция постепенно входила в ее творчество, а усвоенное православное мировоззрение побудило ее стать богословом, автором трудов о русской святости.

Надежда Даниловна Городецкая (1901–1985) родилась в семье журналиста и певицы, училась в Гатчине и Полтаве. Потеряв родителей в толпе беженцев во время Гражданской войны, в 1919 г. из Крыма добралась до Югославии, поступила в университет в Загребе. Здесь опубликовала свои первые опыты в прозе – рассказы, написанные на хорватском языке. Пробыв некоторое время в Македонии, в 1924 приехала в Париж, где жила до 1934, продолжая образование в Сорбонне, а также в Религиозно-философской академии Н. А. Бердяева

В Париже проявились многообразные таланты писательницы: она выступала как беллетрист, очеркист, журналист, литературный критик72. Темы ее беллетристики, во многом автобиографической, – драматические судьбы русских в первые годы эмиграции, ностальгия по России. Варьируется образ одинокой молодой женщины, оказавшейся в изгнании. Лейтмотив прозы Городецкой – слово «одиночество». Иногда оно звучит как приговор, после которого – тяжелая точка и пустота. Этим словом заканчиваются несколько рассказов («Ветер любви»: «непроницаемое, неизлечимое одиночество»). Автор словно бы обращается к читателям: посмотрите, как уныл мир, сколько в нем боли, страдания. И все же возможность спасения есть, но дверь только-только приоткрывается. Этот выход – христианская вера. Многие персонажи случайно забредают в храмы, становятся невольными очевидцами служб, венчаний, монашеских постригов. У них остается ощущение незнакомого иного мира, смутное предчувствие Истины. Как у Люси, героини рассказа «Восточная сказка»: «Сама она смутно верила, что Кто-то следит за нею и знает ее печали»73. Но это только начало пути, может быть, для иных он останется не пройденным, подобно евангельской притче о зернах, поклеванных птицами или засохших на каменистой обочине.

Встречаются и светлые странички, они связаны с детскими воспоминаниями. В рассказах о девочке Нине появляется образ священника, отца Иоанна. Это подлинно русский характер, это человек цельный, нравственно безупречный, бесконечно добрый. Рассказывая внучке о России, он вспоминает о родной земле с неизбывной нежностью. Автор, однако, расставляет акценты: да, герои лишены родины, страдают от этого, но выше и ценнее даже родины – небесное отечество, «Небесный Иерусалим», как озаглавлен один из рассказов.

Образы верующего деда и маленькой Кати из рассказа «Детство» (1934) вызывают в памяти общение Горкина с маленьким Ваней в «Лете Господнем» Шмелева. В общении со странником ребенок всерьез задумывается о Боге. Звучит безусловно шмелевская тема встречи с верующим праведником, развивается сюжет о том, как ребенок впитывает истины христианства, ощущает соприкосновение с миром святости – миром, которого так не хватает в светском обиходе барского дома. Как сложилась судьба Вани Шмелева, нам хорошо известно. Что касается Кати Белосельской, то ей в последующих рассказах предстояло стать Китти Бель, солисткой парижского мюзик-холла, испытать любовь, пережить свои радости и скорби и завершить мирской путь в монастыре, приняв постриг и став сестрой Евдокией.

Путь к вере – тема, которую в XIX веке пытался воплотить Гоголь, а в XX – Шмелев, постоянно занимала художественное сознание Городецкой. В своих героинях писательница отражала собственные размышления о мире и Боге. Тема ее романа «Изгнание детей» – судьбы третьего эмигрантского поколения, той молодежи, которая покинула Россию в раннем детстве. О сюжетных коллизиях романа, написанного, в отличие от других, на французском языке, мы узнаем из рецензии Ю. Мандельштама:

«Духовное беспокойство разрешается героями Городецкой по-разному. Бежавший из советской России Малышев кончает самоубийством. Проникшаяся полунапускным разочарованием и безразличием Лиля опускается и ищет утешений в легких романах. Нина уезжает в Россию – не совсем ясно, для чего <…>. Борис уходит в личную жизнь и эстетство. Наиболее внутренне преображенной оказывается под конец книги единственная из "старших" Анна Сергеевна (которой тоже нет еще тридцати). После любовных разочарований и неудачи общественной она обращается к вере, хотя и почти бессознательно. Ее духовный путь обрисован Городецкой, пожалуй, убедительнее всего»74.

Все это, конечно, отражение душевных движений писательницы, начинающей обретать глубину веры. Ее внимание привлекают образы людей, всецело предавших себя служению Богу и Церкви. Это Саду – миссионер, проповедующий веру с риском для жизни, Ева Лавальер – блистательная актриса, раздавшая все имущество и ставшая монахиней, – их судьбам посвящает Городецкая проникновенные очерки. В прозе возникает и неоднократно звучит тема пострига. Принятием монашеского образа заканчивается и полная приключений история Кати Белосельской. Очень возможно, что и сама Городецкая примеряла к себе такую будущность. Рассказ «Счастье» (1932) – свидетельство о преодолении депрессии и завершение определенного этапа духовных поисков: автор узнает, что человек, когда-то встретившийся на эмигрантском пароходе, свое подлинное счастье обрел в священническом служении на Афоне.

В последних рассказах Городецкой, написанных уже в Англии, все отчетливее проступает новая тема: возрождающая сила проповеди и христианской любви («Гангстер»). Пасхальный рассказ «До гробовой доски» исполнен светлых тонов, его смысловым центром становится слово «надежда».

Занимаясь беллетристикой, Городецкая проявляет все больший интерес к философским предметам, к религиозному осмыслению художественного творчества. Она посещает Религиозно-Философскую Академию Н. Бердяева, становится одним из организаторов и активным участником Франко-русской студии (Studio Franco-Russe, 1929–1931)75. В литературоведческих работах Городецкой ставятся вопросы о связях художественного творчества и веры – как в русской, так и во французской литературах. В 1930 г. в Клубе молодежи РСХД она прочла доклад о книге Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями»; на семинаре Н. Бердяева «Христианство и творчество» – доклады «Спасение и творчество» и «Духовная встревоженность в современном французском романе». В статье «Католическая литература» Н. Городецкая рассматривает беллетристику, преимущественно назидательного и душеполезного характера, основывающуюся на католическом мировоззрении. В первую очередь ее интересуют не художественные достоинства (как правило, невысокие), но тенденции, новые пути, которые нащупывают писатели. Автор констатирует наличие целого пласта «светской художественной католической литературы», которая, имея во Франции свою традицию, успешно живет и развивается. В статье «Спор поколений» рассматриваются тенденции современной французской литературы. Н. Городецкая обсуждает концепцию «беспокойства в литературе», выдвинутую Кремье, перспективы развития послевоенной литературы и присущие ей новые качества, в том числе тревогу и растерянность одних, пылкий призыв других, молодых литераторов, для которых авторитеты Жида и Пруста – мастеров психологического анализа – сменились именами Массиса и Бернаноса – писателей ярко выраженной католической ориентации, отстаивающих христианские ценности.

Значительное влияние на Городецкую оказал Шарль Пеги. Поэт и публицист Шарль Пеги (1873–1914) был личностью с оригинальными и подчас противоречивыми воззрениями. Член социалистической партии, он пытался соединить демократические принципы с традиционной католической религиозностью. Этот писатель, со своеобразным нервным, гибким стилем, стал вдохновителем целого поколения деятелей французской культуры, заново открывших для себя глубину, красоту и творческую силу христианства. Его наследие стало весьма популярным и в среде русской эмиграции.

На заседании Франко-русской студии 24 февраля 1931 г. Городецкая выступила с докладом о жизни и творчестве Шарля Пеги. Говоря о соотношении социального и конфессионального в философии Пеги, русская писательница обратила внимание на новые грани проблемы гуманизма: «…доведенные до крайности, гуманистические идеи ведут к христианству. Никакое образование не возносит человека на такую высоту и не дает такого центрального места в мироздании, как религия Бога, ставшего человеком. Пеги, который некогда упрекал Евангелие за то, что оно было безразлично к проблеме рабства, понял, что в настоящем христианстве не будет существовать ни рабство, ни королевская власть – но только братство, равенство в любви, в желании жертвы. Мы не находим в Писании решения социальных проблем, но эти проблемы начинают выглядеть иначе, окружаются новыми аспектами, если на них взглянуть с точки зрения Евангелия». Второй момент, отмеченный Городецкой в деятельности Пеги, – «восхитительное мужество», с которым он пытается понять причины дискредитации Церкви. В значительной степени этой дискредитации способствует духовная политика. Городецкая привела цитаты из Пеги, утверждавшего, что «политические силы Церкви были всегда против мистики, именно против христианской мистики» и что «христианство умирает не из-за научной критики, но из-за нехватки милосердия»76.

Н. Городецкая находилась в постоянном духовном поиске. Она чувствовала истинность Евангельских заповедей, красоту, силу и подлинность христианства, но одновременно ощущала свою неготовность к молитвенному опыту и искала путь к Богу, признаваясь, что соединить Церковь (с ее догматами и канонами) с христианской идеей в сознании и практике нелегко. Об этом свидетельствует ее письмо к Н. А. Бердяеву, своему духовному учителю и наставнику, от 18 августа 1931 года:

«Профессия же, при всем к ней уважении, всей жизни не заполняет. Ведь не могу же я, в самом деле, считать целью своей жизни писание посредственных книжек. Семья не удалась. Это все отчасти хорошо. Остается человек "сам по себе", и должен себе ответить прямо и честно, куда же ему и зачем себя пристроить. <…> И в то же время я знаю, что вера нужна. Периодически живу так, как если бы верила <…> Твердо чувствую одно: если есть в душе Бог, так и горя почти нету, и своего греха не почувствуешь, буквально рай, буквально станешь как дитя. Как к этому придти? Как сделать, чтобы Бог тебя захотел? Потому что если захочет – откуда угодно возьмет. Ждать платонически не могу. Пытаюсь молиться <…> Удается слабо»77.

Эти строки – свидетельство душевного порыва совестливой и духовно чуткой женщины, которая ищет путь к христианской Истине. Некоторые русские литераторы оставили яркие свидетельства сходных душевных движений. Вышеприведенные строки Городецкой почти совпадают со словами Н. Гоголя: «…Молиться не легко. Как молиться, если Бог не захочет? <…> И вот Вам моя исповедь уже не в писательстве. Исписал бы Вам страницы во свидетельство моего малодушия, суеверия, боязни. <…> Хочу верить…»78.

Искания парижского периода Городецкой все более приближали ее к христианству. Важнейшее влияние на ее мировоззрение и творческие интересы оказал архимандрит Лев (Жилле), католический священник-богослов, перешедший в 1928 г. в Православие. Религиозный мыслитель, проповедник, отец Лев стал духовным отцом Надежды, от него она усвоила идеи христианского кенозиса и самоотвержения. Городецкая стала прихожанкой возглавляемого о. Львом первого французского православного прихода в Париже и даже привлекла в него своих соратников по Франко-русской студии – Всеволода Фохта и Марселя Пеги.

На определенном этапе своего духовного пути Городецкая ощутила неудовлетворенность занятиями беллетристикой и почувствовала сильное влечение к осуществлению евангельских заповедей на практике. Под влиянием архимандрита Льва она отказалась от художественного творчества, и в 1934 году переехала в Англию, где получила богословское образование, стала доктором богословия и автором трудов по истории Церкви и русской словесности.

Монография Городецкой «Уничиженный Христос в современной русской мысли» опубликована в Лондоне в 1938 году. В этом труде она рассматривает идею кенозиса (самоуничижения) в широкой области русской жизни. Книга содержит примеры самоотречения в творчестве писателей и общественных деятелей. Городецкая показывает, что следование Христу в Его добровольном уничижении, готовность подобно Ему переживать состояния Богооставленности, властвование внешней судьбы – характерные черты русской психологии (как формулировал о. Сергий Булгаков, не «героизм», а «подвижничество»).

Ее докторское сочинение «Св. Тихон Задонский, вдохновитель Достоевского» (Лондон, 1951) – первый академический труд на английском языке о жизни и творениях святителя. Св. Тихон Задонский предстает в книге как образ «евангельского», деятельного святого, реформатора церковной жизни в своей епархии, стремящегося к повышению нравственного уровня во всех слоях общества через исполнение евангельских заповедей. Этот труд внес существенный вклад в изучение истории русской и православной духовности.

Судьба Н. Городецкой, в которой так разносторонне проявились ее таланты, творческие дарования, побуждает задуматься о том, что происходит со светским художником, когда он принимает веру всерьез. Русская литература знает разные примеры. Иногда это заканчивается кризисом, как у Гоголя. Иногда – дает толчок к углублению творчества, как у Достоевского, который называл себя «духовным реалистом». Что касается эмиграции, известны случаи, когда приобщившись к вере, художник отказывался от своего творчества – более или менее радикально. Так, князь Д. А. Шаховской, известный поэт, писавший под псевдонимом «Странник», отправился на Афон и принял там монашество, впоследствии стал епископом Сан-Францисским. Он не совсем оставил перо, но писал уже не поэзию или прозу, а литературно-критические очерки, публицистические статьи о русской культурной жизни. С другой стороны, мы знаем литераторов, ставших православными не только в своем частном бытии, но и в художественном акте – о них шла речь в настоящей главе.

Таким образом, именно в XX столетии, в литературе русского Зарубежья происходит примечательный процесс: воцерковление культуры, о котором много говорили русские религиозные философы. Воцерковляется именно художественное творчество, сближаются после долгого разрыва светское искусство и православное мировоззрение, восстанавливается ценностный порядок, который лежал в основе средневековой христианской культуры. Этот процесс порождает различные эстетические формы.

Писатели русского Зарубежья, о которых говорилось в данном разделе, как видим, были очень разными по своей манере, стилю, эстетическим принципам, у каждого имелись свои тематические предпочтения. Но все эти литераторы – православные, они развивали в своем творчестве именно христианскую традицию, ибо духовная основа их творчества – православная вера. Она была присуща этим авторам лично, она проявлялась и в мировоззренческом, философском, религиозном плане их сочинений. Можно сказать, что в лице этих художников русская литература обретает новое качество в осмыслении мира, в понимании природы человека. Эти художники доказали, что полноценная православная художественная литература может существовать, не утрачивая ни своей художественности, ни своей верности христианской истине. В их творчестве запечатлен успешный опыт эстетического освоения духовной реальности.

Примечания

1Шмелев И. С. Собр. соч.: В 8 т. М., 1998–2000. Т. 1. С. 463, 468, 516. В дальнейшем в параграфе о Шмелеве ссылки на это издание в тексте с указанием тома и страницы в квадратных скобках.

2Ильин И. А. О тьме и просветлении. Книга художественной критики. Бунин-Реми-зов-Шмелев // Ильин И. А. Собр. соч. в 10 т. М., 1996. Т. 6. Кн. 1. С. 383, 384.

3Осьминина Е. А. «Для очистки и отчистки с жизнью» // Москва, 1994. № 9. С. 112.

4Ильин И. А. Собр. соч.: Переписка двух Иванов (1935 – 1946). М., 2000. С. 393.

5 Там же. С. 479.

6Деникина Кс. Иван Сергеевич Шмелев // Шмелев И. С. Душа Родины. Рассказы и воспоминания. М., 2001. С. 471.

7Гомаюнов С. А., свящ. «Вниди и в меня, Господи!»: вера и церковь в творчестве И. С. Шмелева. Киров, 2009. С. 119.

8Борисова Л. М., Дзыга Я. О. Продолжение «золотого века»: «Пути небесные» И. С. Шмелева и традиции русского романа. Симферополь, 2000. С. 127.

9Гомаюнов С. А. «Вниди и в меня, Господи!»: вера и церковь в творчестве И. С. Шмелева. С. 118–119.

10Ильин И. А. Собр. соч.: Переписка двух Иванов (1935–1946). М., 2000. С. 387.

11 Там же. С. 157–158.

12Ильин И. А. О тьме и просветлении. Книга художественной критики. Бунин-Ремизов-Шмелев // Ильин И. А. Собр. соч. в 10 т. М., 1996. Т. 6. Кн. 1. С. 406.

13Зайцев Б. К. Собр. соч. в 11 т. Т. 7. М., 2000. С. 201. В дальнейшем в параграфе о Зайцеве ссылки на это издание в тексте с указанием тома и страницы в квадратных скобках.

14Воропаева Е. В. Жизнь и творчество Бориса Зайцева // Зайцев Б. К. Соч. в 3 т. М., 1993. Т. 1. С. 41.

15Зайцев Б. К. Митрополит Евлогий // Возрождение (Париж). 1928. 22 янв. № 964.

16Воропаева Е. В. «Афон» Бориса Зайцева // Зайцев Б. К. Афины и Афон. Очерки, письма, афонский дневник. СПб., 2011. С. 303.

17Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч. в 30 т. Л., 1974. Т. 11. С. 188.

18Андреев Н. «Отчина» и ее автор // Новый журнал. 1971. № 105. С. 139.

19Андреев Н. Леонид Зуров (1902–1971). Цит. по: Зуров Л. Поле//Север. 1992. № 7. С. 77.

20Варшавский В. [Рец.: «Поле»] // Совр. записки. Париж. 1938. Т. 66. С. 453.

21Зуров Л. Поле // Север. 1992. № 7. С. 108.

22Зуров Л. Ф. Обитель. М., 1999. С. 291, 304–305.

23Стрижев А. Леонид Федорович Зуров // Зуров 77. Ф. Обитель. М., 1999. С. 10.

24Зуров Л. Ф. Обитель. М., 1999. С. 346.

25Бунин И. Леонид Зуров // Зуров Л. Ф. Обитель. М., 1999. С. 561.

26Величковская Т. О Леониде Федоровиче Зурове // Зуров 77. Ф. Обитель. М., 1999. С. 573, 586, 588.

27Кудрявцев В. Дома и в лодке с Леонидом Зуровым // Зуров 77. Ф. Обитель. М., 1999. С. 608.

28Пильский П. [Рец.] // Сегодня. Рига, 1938. 8 окт.

29Нарышкин С. Певец Бога и земли // Никифоров-Волгин В. Заутреня святителей: Избранное. М., 1998. С. 471.

30Никифоров-Волгин В. Заутреня святителей: Избранное. М., 1998. С. 226. Далее рассказы Волгина цитируются по этому изданию.

31Амфитеатров А. Тоска по Богу// Никифоров-Волгин В. Заутреня святителей: Избранное. М., 1998. С. 484.

32Никифоров-Волгин В. Заутреня святителей: Избранное. М., 1998. С. 468.

33Исаков С. Забытый писатель // Никифоров-Волгин В. Дорожный посох: Избранное. М., 1992. С. 337.

34Амфитетатров А. Тоска по Богу. С. 485.

35Никифоров-Волгин В. Заутреня святителей. С. 189, 199.

36Амфитетатров А. Тоска по Богу. С. 484.

37Никифоров-Волгин В. Заутреня святителей. С. 12–13

38Заглоба (Белукова) В. Б. «Нехладеющий жанр» поэзии. Лирика Алексея Гессена. М., 2001. С. 5.

39Струве Г. Венок на могилу А. Гессена / К. Зайцев, Г. Струве, П. Струве // Возрождение. 1925. 12 июля, № 40. С. 2.

40Дунаев М. М. Православие и русская литература: В 6 ч. М., 2000. Ч. 6. С. 439.

41Гессен А. Горькие травы // Заглоба (Белукова) В. Б. «Нехладеющий жанр» поэзии. Лирика Алексея Гессена. М., 2001. С. 43. Здесь и далее стихи А. Гессена цитируются по этому, самому полному на сегодняшний день, изданию его лирики.

42 Там же. С. 44.

43 Там. же. С. 47.

44 Там же. С. 47.

45Зайцев К. Венок на могилу А. Гессена / К. Зайцев, Г. Струве, П. Струве // Возрождение. 1925. 12 июля, № 40. С. 2.

46Бехтеев С. С. Грядущее. Стихотворения. СПб., 2002. С. 96.

47 Там же. С. 103.

48 Там же. С. 67–68.

49Филарет (Дроздов), сет. Слова и речи. Т. I. М. 1873. С. 289.

50Бехтеев С. С. Грядущее. Стихотворения. СПб., 2002. С. 204, 211.

51 Там же. С. 306.

52 Там же. С. 345.

53 Там же. С. 376–377.

54 Там же. С. 406.

55Елагин И. Ладонка // Новое русское слово. 1959. 15 февр.

56Савин И. Избранное: Стихотворения, проза, драма, литературная критика, публицистика / Ред. – сост., автор вступ. статьи М. Е. Крошнева. Ульяновск, 2006. С. 22.

57 Там же. С. 21.

58Синкевич В. «…С благодарностию: были». М., 2002. С. 146.

59Савин И. Избранное. С. 20.

60Савин И. Избранное. С. 22.

61Синкевич В. «…С благодарностию: были». М., 2002. С. 148.

62Савин И. Избранное. С. 19–20.

63Пильский П. Иван Савин // Сегодня. 1927. 16 июля

64Савин И. Избранное. С. 27.

65Бунин И. Памяти Ивана Савина // Последние новости. 1927. 14 июля.

66Совин И. Избранное. С. 76.

67 Талл же. С. 139.

68 Талл же. С. 151.

69 Талл же. С. 178.

70 Талл же. С. 145.

71Стрижев А. Н. Православный прозаик Владислав Маевский // Стрижев А. Н. Собр. соч. в 5 т. М., 2007. Т. 3. С. 334.

72 Литературное наследие этой забытой на ллногие десятилетия писательницы зарубежья сегодня стало доступно российсколлу читателю: Городецкая Н. Д. Остров одиночества. Роллан, рассказы, очерки, письлла / Сост., вступ. ст., подгот. текста и коллллент. А. М. Люболлудрова. СПб., 2013.

73 Городецкая Н. Д. Остров одиночества. С. 524.

74Мандельштам Ю. «Дети в изгнании» // Возрождение. 1936.12 апр., № 3966. С. 4.

75 Подробнее слл.: Любомудров А. М. Проблелла «христианство и литература» на заседаниях Франко-русской студии (1929–1931) // Христианство и русская литература. Сб. 6. СПб., 2010. С. 440–465.

76 Цит. по: Городецкая Н. Остров одиночества. С. 26.

77Городецкая Н. Остров одиночества. С. 741–742.

78Гоголь Н. В. Поли. собр. соч. [В 14 т.]. М.; Л., 1937–1952. Т. XIV. С. 41.

Казачья проза и поэзияМ. А. Дмитриева

Петр Краснов

Творчество генерала от кавалерии Петра Николаевича Краснова (22.09.1869-16.01.1947) представляет собой особый разряд литературы – казачью прозу. Эта литература со времен Древней Руси («Повесть об Азовском осадном сидении донских казаков», например) отличалась напряженной фабулой, вниманием к внешнему действию, скупым и точным психологизмом. Средневековую военную документалистику украшала фольклорная поэтика, особый авторский лиризм, высокая христианская образность. Все эти черты оказались свойственными и прозе Краснова. А. И. Деникин отмечал, что элемент «поэтического вымысла «прошел красной нитью через всю жизнь Краснова» [1, с. 101]. Пристальное внимание к отдельным воинским компаниям и походам Петр Николаевич последовательно соединял с широким интересом к русской истории как таковой. Сам Краснов участвовал в небывалых походах и военных операциях, благодаря чему его «казачья» словесность обогащалась исключительными темами и сюжетными линиями. Так, в 1897–1898 гг. Краснов был командирован в Абиссинию в качестве начальника конвоя при российской дипломатической миссии к негусу Менелику. За три месяца Краснов проделал опаснейший переход на верблюдах и мулах по сомалийской пустыне и Данакийским горам. Всего за 11 дней он доставил из Абиссинии в Петербург пакет с секретной корреспонденцией и был награжден, помимо российских наград (орден Станислава 2-й степени) – офицерским крестом эфиопской звезды 3-й степени и французским орденом Почетного легиона. Абиссинские впечатления нашли преломление в книге Краснова «Казаки в Африке. Дневник начальника конвоя российской императорской миссии в Абиссинии в 1897–1898 гг.» (1899). Через год книга была переиздана под названием «Казаки в Абиссинии…» с посвящением цесаревичу Михаилу Александровичу и великой княжне Ольге Александровне. Кроме того, был издан сборник «Любовь абиссинки и др. рассказы» (1903) [2, с. 303–306]. Так, задолго до Н. С. Гумилева, экзотическая абиссинская тематика заявила о себе в творчестве казака Краснова.

Древний казачий род Красновых подарил России несколько генералов русской армии, получивших за воинские заслуги потомственное дворянство. Казачьи корни и донской патриотизм не позволили ему превратиться в лощеного столичного гвардейца. В лице Петра Николаевича русская литература получила защитника вековых русских ценностей, – религии, армии, монархии. В ответ на толстовскую риторику и декадентские настроения интеллигенции, отчужденно относившейся к Царскому двору, Краснов воспел те ценностные основания жизни России, без которых она бы давно исчезла с карты мира.

Уже в ранних повестях и рассказах, печатавшихся преимущественно в приложениях к журналу «Нива» и вошедших в сб. «На озере» (1895) и «Ваграм» (1898), Краснов изображал жизнь кадетов, юнкеров, офицеров, развивал «мысль об офицерстве как особой благородной касте» [3, с. 503]. Тема героического прошлого донского казачества отражена была в многочисленных произведениях автора – «Атаман Платов», «Донцы: Рассказы из казачьей жизни», «Донской казачий полк сто лет тому назад», «Казаки в начале XIX века: Исторический очерк» (все – за 1896 гг.). Краснов не приукрашивал действительность, но и не пренебрегал героизмом и каждодневным крестным трудом русского солдата. Таким образом, Краснов наметил линию нового для русской литературы военно-исторического романа, может быть, психологически упрощенного, без утонченной аристократической рефлексии, но защищающего главные ценности русской армейской службы в противовес духу тотальной критики. Краснов вспоминал о командовании в 1906 году третьей сотней Лейб-гвардии Атаманского полка: «Я был очень близок с казаками. <…> Я никогда не слыхал ропота, жалоб на разорение, на тяжесть службы. Молча, в величайшем сознании своего долга перед Родиной, несли казаки свои тяготы по снаряжению на службу и гордились своим казачьим именем. В них было прирожденное чувство долга» [4].

Как считают некоторые исследователи, Краснову удалось вписать новые полновесные страницы в историю русской литературы, которых она давно ожидала. Он художественно воплотил слова Александра Третьего о том, что у России есть только два защитника в мире, ее армия и флот. Действительно, русская литература девятнадцатого века блистательно показала русского офицера после войны, перед войною, в бальном зале, салоне, в имении, но вот на поле боя русского воина масштабно представил в основном Лев Николаевич Толстой, и то добавив в русский характер изрядную долю пацифизма. Может быть, это объяснялось тем, что военная проблематика уже сама по себе диктовала определенный нравственный кодекс поведения в рамках исторического конфликта, а русской словесности хотелось выяснить, как жить в часы затишья, покоя, когда человек предоставлен своей собственной воле. Сложно утверждать, что этот пробел сумел восполнить П. Н. Краснов: до высочайшего уровня русского классического романа, он, безусловно, не поднялся. Но заявка на оригинальный вектор развития русской литературы, в сторону изображения повседневного героизма на войне, была значительная.

В эмигрантский период своего творчества Краснов опубликовал более 40 книг, разнообразных в жанровом и тематическом отношении. Он вспоминал о своей молодости (повесть «Павлоны» (1943) – книга о юнкерах Павловского военного училища), создавал историко-публицистические произведения «На внутреннем фронте» (1921); «Накануне войны» (1937). Успешно обращался к юношеству – повесть «Мантык, охотник на львов» (1928). Переведенный на семнадцать иностранных языков, казачий писатель стал одним из самых популярных авторов Российского Зарубежья.

Несомненный интерес для читателя представляли его исторические романы о русских царицах: «Цесаревна. 1741–1762» (1933) – о Елизавете Петровне и «Екатерина Великая» (1935), а также роман о народовольцах «Цареубийцы (1 марта 1888 года)» (1938) [2, с. 305]. Русскую имперскую историю Краснов представлял в одной смысловой парадигме – как столкновение христианской правды с либеральными силами, в духе статьи Ф. И. Тютчева «Россия и революция». В революционерах-террористах (Перовской, Желябове и др.) Краснов увидел исторических предшественников большевиков. «В отличие от политической беллетристики, с характерной для нее тенденциозностью, нарочитой заданностью и схематизмом характеров, исторические романы Краснова являются незаурядными художественными произведениями, они написаны с глубоким знанием реалий эпохи» [2, с. 306].

Наравне с художественной прозой о прошлых эпохах, значительное внимание Петр Николаевич уделял в своем творчестве исторической фантастике, но она была особенного духоподъемного измерения. Так, в романе «За чертополохом» (1922; 2-я, перераб. ред. – 1928) он представил себе, что красные командиры Советской Руси сядут когда-нибудь за один братский стол с защитниками Имперской России и объединятся против мирового вселенского зла. В этом произведении наиболее отчетливо отразился политический идеал Краснова-писателя – стремление видеть Россию тем государством, где восстановлена монархия и православная вера [5, с. 7–8].

Важное место в обширном творческом наследии Краснова занимал цикл романов, посвященных «великой русской трагедии» (революции 1917): «Единая неделимая» (1925), «Понять – простить» (1928), «Белая свитка» (1928)». Открывало этот цикл главное произведение Краснова, над которым он работал в течение 27 лет, – роман-эпопея «От Двуглавого Орла к красному знамени. 1894–1921» (опубл. 1921–1922). В нем нашли отражение ключевые события эпохи царствования императора Николая II и первых послереволюционных лет, а также красный террор [2, с. 306]. Роман выдержал несколько изданий, был переведен на 15 иностранных языков и уже в середине 20-х годов экранизирован. По вполне понятным причинам, он был снят со спецхрана в СССР только в 1990 году, а в 1994–1995 гг. переиздан в России.

В романе «От Двуглавого Орла к красному знамени» Краснов пытается объяснить, отчего, по образному выражению В. В. Розанова, Россия «слиняла в три дня». Герой романа, гвардейский офицер Саблин, замечает, что давно уже русская аристократия (гражданская и военная) не следует евангельским заповедям, в церковной жизни видит удел простонародья, а ценности исповедует либерально-буржуазные. Саблин переживает долгую, сложную и мучительную эволюцию. «Некогда восторженный идеалист, обожавший царя и его семью, Саблин постепенно разочаровывается в предмете своих монархических верований. Одной из причин этой эволюции явилось самоубийство его любимой жены, попавшей будто бы в сети старца Григория Распутина [2, с. 306]. Среди действующих лиц романа нет людей, способных восстановить Империю. Одни трусливы и слабы, другие (как, например, Саблины, Полежаевы) по природе своей не способны к противостоянию. Критика отмечала, что роман Краснова «имеет право на пристальное внимание» и даже сравнивала его с «Войной и миром» Л. Н. Толстого [6], с «Тихим Доном» М. А. Шолохова. Г. Адамович находил, что Краснов «во всех отношениях Шолохову уступает. Но характер его писаний – шолоховский. При том таланта у него отрицать нельзя. Первый том «Двуглавого Орла и красного знамени» написан с такой широтой и непринужденностью, какая и не снилась многим нашим заправским беллетристам» [7, с. 175]. В тоже время было замечено, что если бы тома «Двуглавого орла» были изданы в Советском Союзе, их бы раскупали, как «французские булки» [7, с. 177].

Умер Краснов, как известно, смертью мучительной – его в 78-летнем возрасте повесили во дворе Лефортовской тюрьмы. Занятая бывшим атаманом бескомпромиссная позиция («Хоть с чертом, но против большевиков») привела его к тому, что он пошел на сотрудничество с гитлеровцами. В 1941 г. Краснов приветствовал нападение фашистской Германии на СССР. Во время Великой Отечественной войны руководил организацией «Казачий стан» (сначала в Белоруссии, а затем в Северной Италии), занимался формированием частей, действующих против белорусских партизан и бойцов итальянского Сопротивления. В мае 1944 г. Краснов был интернирован англичанами, передан советскому командованию и доставлен в Москву. Исторический смысл большевистской Руси Краснов в поздние годы своей жизни последовательно отрицал.

Интерес к Краснову у современного читателя сохраняется по сей день. Несмотря на некоторые пустоты и шероховатости стиля, несмотря на тенденциозность и прямолинейность в изображении характеров, Краснов, по сути – единственный, писатель русского Зарубежья, художественный опыт которого был проверен тяжким личным опытом военачальника в годы русской смуты. Знаток русской истории, Краснов размышлял о Родине: «Глядя в прошлое, не могу не видеть, что будущее России окажется прекрасным. Пройдут тяжелые годы лихолетья, как проходили и раньше. Россия воскреснет и станет еще краше, нежели была, потому что русский народ полон героев» [8, с. 59].

Литература

1. Деникин А. И. Путь русского офицера // Октябрь. 1992. № 2. С.101.

2. Зопеволов В. Н. Петр Николаевич Краснов// Русская литература XX века. Прозаики, поэты, драматурги, М., 2005. Т. 2. С. 303–306.

3. Калинин И. Русская Вандея. М.; П., 1926. С. 50.

4. Цит. по: Марыняк А. В. Генерал от инфантерии П. Н. Краснов. URL: http://az.lib. ru/k/krasnow_p_n/text_0090.shtml (дата обращения 02.03.2015).

5. Ивлев М. Неизвестный и легендарный… Атаман Краснов как писатель // Русь Православная. 2001. 2. С. 7–8.

6. Попов К. «Война и мир» Л. Н. Толстого и «От Двуглавого Орла к красному знамени» П. Н. Краснова. Париж, 1934.

7. Михайлов О. Н. От Мережковского до Бродского. Литература русского зарубежья. М., Просвещение, 2001.

8. Дон. 1995. № 10. С. 50.

Николай Туроверов

Николай Туроверов, «казачий Есенин», донской «Баян», атмосферно и ярко привнес в русскую поэзию мир казачьей степи, а также изобразил горький эпос последнего исхода. Туроверову удалось увидеть мир станицы не отдельным замкнутым царством, а вписать его в историю России, со времен русского средневековья до семидесятых годов двадцатого века, до собственной смерти.

Свое мнение о будущем казачества он сформулировал так: «Было три Дона: Вольница Дикого Поля, Имперское Войско Донское и третий, короткий, маленький, как зигзаг молнии, казачий сполох. Четвертого Дона нет… Без России и вне России у казачества не было, нет, и не может быть дорог! России без казаков было бы труднее идти своим историческим путем, и будет тяжелее возвращаться на свое историческое лоно» [1]. Николай Николаевич пережил все возможные драмы воинских походов и эмигрантских перипетий XX века. Он родился в семье потомственных старочеркасских казаков, где царило особенное почитание Николая Чудотворца. В семье уважали книгу и музыку. Как все казачьи дети мужского пола, Коля в три года был посажен на коня, в пять – уже свободно ездил верхом. Когда в эмиграции Туроверов будет вспоминать о доме и детстве, он вдохновенно вернется к «пасторальным» картинкам младенчества [2].

Окончив семиклассное Каменское реальное училище, Туроверов подумывал об университете, но Первая Мировая война изменила его планы. В 1914 году он вступил добровольцем в Лейб-гвардии Атаманский полк и участвовал в боевых действиях. После Октября 1917, на Дону, в отряде есаула Чернецова, сражался с большевиками. Это был почти «детский крестовый поход», участники редко были старше двадцати лет. «Каледин взывал к казачеству, – напишет Туроверов много лет спустя в автобиографическом рассказе «Первая любовь», – но казаки, вернувшись с фронта, были глухи к призыву своего атамана – война им надоела, – и мы – юнкера, кадеты, гимназисты, разоружив пехотную бригаду в Хотунке под Новочеркасском, пошли брать восставший Ростов. Вот эту зиму, очень снежную и метельную, эти дни великолепного переполоха, когда все летело к черту, не успевшим попасть на фронт – было разрешено стрелять и совершать подвиги у себя дома, это неповторимое время атамана Каледина я запомнил твердо и навсегда» [3].

Потом был знаменитый, невыносимо тяжелый и невероятный по отчаянному мужеству Ледяной поход маленькой армии генерала Л. Г. Корнилова, преследуемой красными. Туроверов был четырежды ранен. В ноябре 1919 г. его назначили начальником пулеметной команды Атаманского полка, за боевые заслуги он был награжден орденом Владимира 4-й степени. На одном из последних пароходов с врангелевскими войсками будущий писатель навсегда покинул Россию. Начались скитания: лагерь на острове Лемнос, Сербия и, наконец, Франция. На Лемносе, этой пересылочной тюрьме, предоставленной французами для врангелевцев, в голоде, холоде и отчаянии, была воздвигнута островная православная церковь – ее сколотили из ящиков и палаточной материи. Самодельный храм всегда был переполнен, а на службах пели казацкие хоры [2].

Оказавшись в Париже, Туроверов, не ленясь, совмещал разгрузку вагонов с посещением лекций в Сорбонне. Потом, как и многие «бывшие» имперцы, устроился на работу шофером парижского такси. Творчество помогло избежать личностного разлада, раздвоения, разочарования. Один за другим выходили сборники – в 1928, 1937, 1939, 1942, 1965. Первый сборник назывался «Путь», – название символически указывало на религиозную составляющую стихов Туроверова, на его искание промыслительных дорог и тем. По своим эстетическим устремлениям Николай Николаевич был очень далек от поэтической богемы русского Монпарнаса, от «парижской ноты» с ее абстрактной метафизикой и упадническими настроениями [4]. По словам критика Ю. Терапиано, поэт следовал «неоклассической линии» в развитии традиций пореволюционной поэзии [5]. В его стихах угадывалось влияние романтизма девятнадцатого века – творчества М. Ю. Лермонтова, Е. А. Баратынского, пленившего Туроверова трагическими порывами дойти до сокровенной сущности мироздания. Обязательным было обращение к Пушкину. Так, стихотворение «Пилигрим» оказалось типологически родственно пушкинскому «Пророку»:

Мне сам Господь налил чернила

И приказал стихи писать.

Я славил все, что сердцу мило,

Я не боялся умирать,

Любить и верить не боялся,

И все настойчивей влюблялся

В свое земное бытие.

О, счастье верное мое!

Равно мне дорог пир и тризна, —

Весь Божий мир – моя отчизна!

Но просветленная любовь

К земле досталась мне не даром —

Господь разрушил отчий кров,

Испепелил мой край пожаром,

Увел на смерть отца и мать,

Не указав мне их могилы,

Заставил все перестрадать,

И вот, мои проверя силы,

Сказал: «Иди сквозь гарь и дым,

Сквозь кровь, сквозь муки и страданья,

Навек бездомный пилигрим

В свои далекие скитанья,

Иди, мой верный раб, и пой

О Божьей власти над тобой.

(1940), [6]

Призвание туроверовского пилигрима – скорбное, аскетическое, монашеское. Через личную скорбь ему открывается Бог в своем Промысле о человеке. Из авторов современности кумиром Н. Туроверова был мужественный Николай Гумилев:

Учился у Гумилева

На все смотреть свысока,

Не бояться честного Слова

И не знать, что такое тоска.

(«Учился у Гумилева…».; 1946), [6].

В духе акмеизма творчество Николая Николаевича отличалось повышенной документальностью, материальностью, вещностью изображаемых событий, критики говорили о кинематографичности его текстов. При всей устремленности к высшим областям духа, лирический герой Н. Туроверова чрезвычайно любил и ценил земную жизнь, природную красоту людей – гражданских и светских, мастерски передавал жизнь в красках, в цвете. Оригинальным было и то, что в стихах Туроверова о гражданской войне не было «стандартного» мотива мести, проклятия большевикам, сравнения большевиков с сатанистами; лирика его была «без всякой ненависти, без всякой примеси пропаганды» [7]. Свои земные, полные сюжетного драматизма стихи, Туроверов очень аккуратно «подсвечивал» христианской образностью. В этой деликатной скупости просматривалось его религиозное кредо – не проповедовать, а рассуждать и проживать. Лирику автора породили, говоря высоким слогом, испытания и страдания. Они вытеснили душу лирического героя в пограничное бытие, когда опыт веры и мучений избавляет человека от «домашнего» страха. Лирический герой Туроверова – это вечный воин, который или участвует в войне или о ней вспоминает. Поэтому в его творчестве нет или почти нет душевной расслабленности, дряблости, апатии. Однако вместе с тем отсутствует в творчестве поэта и тематически-смысловое многообразие. «Лирика Туроверова целостна, в ней не прослеживается отчетливой или резкой эволюции – ни тематической, ни стилистической» [4]. Основные темы поэта – это Родина, поход за белое знамя, прошлое и настоящее казачества. Помощь Бога лирический герой ощущает иногда в самые последние минуты, перед смертью или во время подвига. Это не «домашний» Бог, к которому обращаются с бытовыми просьбами, а Бог-кузнец, закаляющий человека. Таково, например, пронзительное стихотворение «Было их с урядником тринадцать» (1947), в котором говорится о гибели казачьего разъезда в заснеженном поле. Читатель, безусловно, надеется на счастливый финал, на то, что казачий отряд будет спасен и ему будет указана дорога домой, на большую землю. Но все оборачивается в иную сторону, разъезд замерзает от холода и «пробуждается» уже в раю. Урядника и двенадцать его казаков некоторые исследователи соотносят с Христом и апостолами [8]:

Ветер стих. Повеяло покоем.

И, доверясь голубым снегам,

Весь разъезд добрался конным строем,

Без потери, к райским берегам.

(1947)

Добраться без потери «до райских берегов» – это значит честно выполнить свое задание на земле. Можно сказать, что лирический сюжет Туроверова естественно и постоянно направлен в сторону вечности. Именно там заканчивается маршрут его персонажей, там находится единственно подлинное пространство жизни. Образ смерти «органичен» художественному миру поэта. «Жизнь прошла. И слава Богу!»– восклицает он в одноименном стихотворении. Смерть-это естественные врата, за которыми открывается искомая идеальная страна. Парадоксально стихотворение «Дети сладко спят, и старики…» (1951), где вечность изображена как детский праздник с разноцветными шарами, неслыханной музыкой, лодками у причала. Может быть, это единственное в своем роде «детское» стихотворение о вечности. Уникально решена в стихах и тема любви, где лирический герой допускает, что ожидаемое счастье может состояться только в «небесной таверне»:

Отлетят земные скверны,

Первородные грехи,

И в подоблачной таверне

Я прочту тебе стихи [6].

Тема взаимопроникновения смерти, любви и религии ярко представлена и в рассказе Туроверова с тургеневским названием «Первая любовь». Это пронзительное повествование посвящено донской молодёжи «огненных лет». Никита Бабаков, «герой гражданской войны, любимец казаков, отличный друг и рубаха-парень», служащий в Париже шофером у знаменитого адвоката, вспоминает одну удивительную в своей жизни зиму, очень снежную и метельную. Образ зимы становится символом мятежной России, горестной, но прекрасной молодости. Перед нами пронзительный рассказ о едва возникшей и почти тотчас угасшей любовной истории. Отряд белогвардейцев отправляется брать восставший Ростов, на вокзале юнкер Никита Бабаков знакомится с девушкой Кирой, – она тоже хочет сражаться с большевиками. Отец ее, белый генерал, убит, мать-вдова живет в старинном дворянском доме в страхе и одиночестве. Никита убеждает командира взять Киру в отряд, сам представляется ее кузеном. Вскоре он страстно влюбляется в «кавалерист-девицу», но получает страстный отпор. Кира жалуется подпоручику, что «юнкера клянутся в любви и лезут целоваться. И этот, и этот, и этот» [3]. Подпоручик велит юнкерам вести себя честно, а «партизану» Кире не плакать. В рассказе обозначены многие топосы русского классического текста: старинный провинциальный дом, заснеженный сад, портретная галерея и т. д. Но эти детали и черты дворянского быта перечисляются быстро, бегло, автор дает понять, что этот мир отошел навсегда, безвозвратно. Любовные истории времен гражданской войны зарождаются в промороженных вагонах, на холодных станциях, в разведке, в бою. Влюбленный Никита Бабаков, не знающий, что с собой делать от переполняющего счастья, «на рассвете ходил вдоль эшелона, что-то бормоча себе под нос и размахивая руками, и, встретив «сожителя» по купе, юнкера-артиллериста, снял свои часы и уговорил принять их в подарок». Туроверов изображает первую любовь во времена скорби и гонений, дает новый модус отношений влюбленных, – страсть Никиты и Киры преображена, смягчена страданием за Родину.

Есть в рассказе черты, генетически сближающие его с тургеневским миром. Так, ведущей в любовном дуэте становится Кира, являя характер страстных «тургеневских» девушек. Она – не просто барышня – дворянка, она воительница, вроде Елены Стаховой из романа «Накануне». Сразу после знакомства Никиты с Кириной матерью, с их домом, где Кира первый раз появляется перед женихом в женском изысканном платье, приходит весть о наступлении. Надо было отбивать станицу Лихую под Новочеркасском, потом был поход на станицу Глубокую, краткий плен у красногвардейцев, угроза расправы, освобождение, эвакуация в Новочеркасск и – гибель Киры от наследственной болезни, – феерической чахотки. Ожидание счастья и блаженства прерывается смертью. Символично, что и помолвочные кольца несостоявшихся супругов сделаны из нательного креста Никиты. Реализуется излюбленная мысль Туроверова – откладывать счастье не имеет смысла, надо проживать его немедленно, пока оно неожиданно и скупо дается судьбой. Вызывает размышления и крайне неожиданный сюжетный поворот, – герои перед иконой Николая Чудотворца благодарят Бога за чудо избавления от расстрела, надеются на будущую общую жизнь, но у Киры именно в это время начинается приступ смертельной болезни. Пути Бога – не наши пути, так можно символически расценивать эту сюжетную деталь.

В последние годы эмиграции Туроверов выбрал линию активного патриотизма. Он был против музеефицирования темы казачества, превращения ее в кафешантанный фольклоризм. Чудом сохранил Николай Николаевич архив Атаманского полка, продолжая традиции христианской казачьей литературы, собрал кружок казаков-литераторов, был редактором журнала «Родимый край», организовывал яркие выставки – «Казаки», «Суворов», «Пушкин и его эпоха», «1812 год». Во время Второй Мировой войны Туроверов сражался с немцами в Африке в составе 1-го кавалерийского полка французского Иностранного легиона, которому посвятил поэму «Легион». Безусловно, русское офицерство было украшением этого войска. В результате Туроверов, выражаясь метафорически, стал офицером Вселенной. В его стихах появились резкие, сухие, жесткие, всеимперские интонации, которые сравнивали со стилистикой Р. Киплинга и Н. Гумилева. В послевоенном Париже Туроверов возвращается к своим привычным делам – сочинительству, журналистике, общественной работе. Он печатается в тиражных эмигрантских изданиях: «Перезвонах», «Возрождении», «России и славянстве», «Современнике», в «Новом журнале», его стихи включены в послевоенные антологии «На Западе», «Муза диаспоры», «Содружество».

Мысли о Родине все чаще кажутся ему навязчивыми и невозможными, образ России превращается в прекрасный и болезненный миф, поэта преследует сравнение родной страны со старой матерью, которая не узнала своего сына в измученном страннике. В последние годы жизни, когда Туроверов вдруг успокоился душою, решил пожить с удовольствием и даже полюбил свою «веселую» мачеху – Францию, на него сваливаются многочисленные болезни. Сказалась трудная воинская судьба, укус тропической мухи це-це во время африканской войны.

После перенесенной ампутации ноги Туроверов умер во французском госпитале Ларибуазьер в 1972 году. Его похоронили на русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа рядом с женой Юлией Александровной, поблизости от могил однополчан по Атаманскому полку. Русская зарубежная пресса откликнулась на смерть Н. Н. Туроверова серией статей, назвав его «поэтом наиталантливейшим», «любимым», «последним выразителем духа мятежной ветви русского народа – казачества» [9].

Литература

1. Цит. по: Казачество: Мысли современников о прошлом, настоящем и будущем казачества. Ростов н/Д., 1992. С. 245.

2. Родино И. Война и мир Николая Туровероа. Цит. по [Электронный ресурс]. URL: http://rostov-dom.info/2010/04/vojjna-i-mir-nikolaya-turoverova/. (дата обращения: 09.03.2015).

3. Первая любовь: Цит. по [Электронный ресурс] URL: http://elan-kazak.ru/oldforum/ t993-topic.html. (дата обращения:18.05.2015).

4. Зопевалов В. Н. Н. Н. Туроверов // Русская литература XX века. Прозаики, поэты, драматурги. Биобиблиографический словарь. Том 3. П-Я. С. 523–525.

5. Теропиано Ю. Литературная жизнь русского Парижа. Нью-Йорк, 1987. С. 259-

262.

6. Туроверов Н. Цит. по [Электронный ресурс] URL: http://www.war2poet.narod.ru/ turoverovl.html. (дата обращения. 09.03.2015).

7. Струве Г. П. Русская литература в изгнании. Париж, 1986. С. 351–352.

8. Рончин А. М. Поэзия Николая Туроверова Цит. по [Электронный ресурс]. URL: http://www.portal-slovo.ru/philology/349/ (дата обращения 31 июля 2014).

9. Станюкович Н. «Боян казачества»// Возрождение. 1956. № 60. С. 129.

Русский роман на Востоке: «Семья» Нины ФёдоровойМ. А. Дмитриева

Творчество Нины Фёдоровой (настоящее имя Подгоринова Антонина Фёдоровна) является изящным продолжением классической ветви русской литературы в зарубежье. Автор пяти романов, двадцати рассказов, многих критических очерков, одиннадцати детских пьес, она избрала своими героями русских дворян, оказавшихся за порогом разрушенного имперского Дома. Сама Нина Фёдорова стала эмигранткой по воле судьбы. Получив образование в Петрограде, она переехала в Харбин, русский город в Китае. После крушения Белого движения Харбин стал столицей громадного эмигрантского «государства в государстве». По свидетельству современников, там жило свыше миллиона россиян [1, с. 211]. Китай был «единственной в мире страной, куда русский эмигрант мог бежать без визы и паспорта, где никто не преследовался ни за религию, ни за политические убеждения» [2, с. 184]. В Харбине Нина Фёдорова увлеченно преподавала русский язык в начальных и средних учебных заведениях. В 1923 будущая писательница вышла замуж за В. Ф. Рязановского – историка, культуролога и юриста, который специализировался на китайском и монгольском праве, но основным результатом его исследований стал многотомный труд «Обзор русской культуры». После гибели «русских гнезд» в Китае Фёдорова вместе с мужем перебралась в США.

Роман «Семья» – центральный и самый удачный роман автора – был написан на английском языке и в 1940 опубликован в Бостоне. За «Семью» Нина Александровна получила престижную премию американского журнала «Атлантический ежемесячник» [3, с. 572–572], роман был переведен на 12 языков, в 1952 году издан на русском языке в Нью-Йорке. К широкой читательской аудитории в России роман пришел только в 1989 году.

Окутанный флером чеховских настроений, роман воспроизводит ситуацию, условно говоря, «после продажи вишневого сада», когда нетуже не только имения, но и самой страны – эпоха балов сменилась периодом расстрелов и казней. Интеллигентский эстетизм обернулся жестоким реализмом изгнания. По художественной силе и значимости «Семью» можно сопоставить с такими произведениями первой половины XX века, как «Лето Господне» И. Шмелева, «Дом в Пасси» Б. Зайцева, «Белой гвардией» М. Булгакова. Исследователи справедливо считают, что этот роман заслуживает стать настольной книгой каждого человека, любящего Россию [1, с. 211].

Когда рушится все – государственное устройство, законность, правопорядок, положение человека в обществе, оплотом остается только семья, но эта семья должна укрепляться верой и добрыми делами. Уникальность романа Фёдоровой состоит в том, что он посвящен самому малоизвестному периоду русской эмигрантской жизни – китайскому. Этот период по атмосфере был еще сложнее, острее, экзотичней, чем европейское изгнание, французское или немецкое. В каком-то смысле, может быть, он был более близок тайным, «восточным» сторонам славянской души. Другого такого романа, объективно освещающего жизнь русского эмигрантского Китая, в русской культуре так и не появилось. Русские отвечали китайцам уважением и благодарностью, учили их детей иностранным языкам, учили петь романсы, вышивать «ришелье», знакомили с родной верой, прятали их от японцев под страхом смерти во время войны в своих домах и пансионах, плакали об их участи.

Одна из самых трагических и одновременно эпических сцен романа – описание реки Хэй-Хо, наполненной телами убитых китайских солдат. «Апофеоз войны! <…> Они говорили "прощай" и этому солнцу, и этому небу, и ряду легких облаков, плывущих в другом направлении. <…> На берегу стояли европейцы, больше всего русские. Китайцы стушевались перед новой, такой жестокой властью. Их не было на берегу. Но за рядами зрителей шла обычная работа у реки, нагружали какие-то возы, бочки и ящики. Там работали китайцы. Они остались живы. Они должны есть – и они работали, как всегда, ловко и быстро, но как-то держась спиною к реке, не глядя в ту сторону» [2, с. 58].

Легкий, «женский», взволнованный тон романа сочетается с глубоким философским, религиозным, публицистическим содержанием. Лиризм авторских отступлений по контрасту включает в себя трагические детали летописи «вселенского распада» [3, с. 571–572].

Центром повествования является русская дворянская семья, открывшая свой скромный русский пансион в городе Тянцзине. «Экономическое положение семьи было неопределенно, более того, ненаучно, нелепо. Оно покоилось на нездоровых экономических началах. Его основами были, во-первых, попытки что-нибудь заработать, во-вторых, развитие навыков обходиться без необходимого» [2, с. 7]. Но, как в каждой хорошей русской семье, ее члены были «нежно привязаны друг к другу, всегда были готовы пожертвовать собой ради общих интересов» [2, с. 9]. Фёдорова обращается к традиции семейной хроники, история России соотнесена здесь с историей семьи. Раскрыта и основная проблематика жанра – бытие личности в микросреде семьи. Умственное зрение старших персонажей романа с ностальгической нотой обращено в прошлое, и очень осторожно – в неопределенное будущее. Зрение молодых – вдаль, в сторону желанного счастья, обязательно связанного с трудом и подвигом. Эпиграфом романа являются строки Ф. И. Тютчева «Есть и нетленная краса» из стихотворения «Чему бы жизнь нас ни учила…» (1870). В семантической раме этого стихотворения и развивается сюжет произведения. Эпос жизни перенасыщен страданиями, но тем более верит душа чудесам, на которые щедра Высшая Сила. Приобретение этой «нетленной красы» и станет главным духовным результатом героев Фёдоровой.

«Национальной чертой их была особая полнота духовной жизни, трепетный интерес к людям и к миру, в котором они жили. Русский ум отказывается посвятить себя только личным интересам или вопросам одной текущей жизни. Он стремится обосноваться на высоте и оттуда иметь суждение о жизни» [2, с. 9] – не устает размышлять о русской душе автор. На первых страницах романа возникает также отсылка к стихам М. Ю. Лермонтова, а именно к «Листку» (1841), как символу бесприютного, скитальческого существования. Тема этого стихотворения активно реализуется в романе – поиск уюта и гармонии в жестоком, холодном мире. Центральной героиней романа вплоть до своего ухода из повествования является Бабушка – аристократка, некогда владелица имения. «Она помнила дом с колоннами, и в нем такое множество вещей! вещами полны были шкафы, комоды. Гардеробы, шифоньеры, сундуки, чемоданы, шкатулки и ящики. <…> И все время их еще выписывали из-за границы, покупали в магазинах, получали в подарок и по наследству» [2, с. 7]. Упоминание о вещах дано по контрасту к настоящему: в изгнании у семьи не было ничего. На смерти Бабушки завершается первая часть романа. Ее образ чрезвычайно удался Нине Фёдоровой. За этой благородной пожилой дамой видится прекрасная вереница классических русских старух, таких как «ля бабуленька» из романа «Игрок» Достоевского или Татьяна Марковна Райская из романа «Обрыв» Гончарова. Они реализуют свою специфически женскую русскую судьбу, состоящую в том, чтобы нести великую скорбь, страдать и терпеть. Но Бабушка Фёдоровой как бы подводит итоги сюжетов о всех «благородных старухах» девятнадцатого века, это особая бабушка, из «послесловия». У нее в романе нет имени, но ее место и роль в семье обозначается с большой буквы – за Семью отвечающая, пред Господом Предстоящая. Это особый собирательный образ пожилых русских grand dame, чей статус вдовства и авторитет главы рода в мирные имперские времена давал право особой власти над семейством. В старинные времена для таких пожилых людей был в дворянской культуре особый термин-«иконостас». Бабушка Фёдоровой в период гонений стала духовной опорой семейства, отодвинув границы физической усталости и терпения. «Смерти? нет, я не боюсь. В жизни я теперь боюсь только расходов» [2, с. 16] – с горьким вздохом говорит она. От всех печалей, болезней, тревог было у нее одно лекарство – молитва. Церковь бабушка воспринимает как последнее убежище для страдающего человека. «В этом все изменяющем и изменяющемся мире Христос был неизменяем. В золотой ризе ли, покрытый сапфирами, как было когда-то раньше, или здесь, на деревянной дощечке – Он был один и все тот же – Учитель человека. И бабушка выходила из церкви, зная по долгому опыту, что "иго Мое благо, и бремя Мое легко есть". И легким шагом она спешила в Семью помогать нести это бремя, так как тяжести собственной ноши она уже не чувствовала» [2, с. 115].

Благодаря особому почитанию главной героиней иконы Божией Матери «Взыскание погибших» роман Фёдоровой можно назвать романом Богородичным. Икона становится символом повествования, освещает сюжет великой силой надежды. В этой связи вспоминается и другой роман русской литературы, «Белая гвардия», где также возникает сложный, многогранный мир семьи русских интеллигентов. И этот мир ломается под натиском социальных катаклизмов и никогда не восстановится, и в этом романе между страдающей за близких людей главной героиней Еленой Тальберт и иконой Богородицы возникает какая-то таинственная и пронзительная связь. Но если Елена молится и в отчаянии корит икону за испытания, то бабушка Фёдоровой не протестует, не отчаивается. Ее страдания достигли своего апогея, когда человеку от бесконечных невзгод открывается Вечность. Бабушка говорит с людьми на языке христианской любви, к ней прислушивается и китаец, и капризная сумасбродная англичанка, и католическая монахиня. «Как таинственная жизнь птицы, так же неисповедимы и пути человеческой жизни. Смерти нет, есть перемена, непонятная для нас и потому кажется страшной. Перемена – закон жизни, она нас пугает потому, что она предвещает разлуку» [2, с. 64] – говорит бабушка китайцу мистеру Суну, подыскивая понятные для него слова.

Православный священник в романе появляется несколько раз, его характер дан довольно скупо, через авторские описания, а не через действия и поступки. Это и объяснимо – серди эмигрантов только Бабушка и ее Семья прибегают к помощи церкви, остальные заняты «отвлеченными» духовными вопросами. «Потомок мучеников за православную веру в Китае, священник был человеком ангельской душевной чистоты и такого же смирения» [2, с. 114]. Его паства не имела земных материальных благ, из которых могла уделить Богу. «Они приходили молиться с переполненным сердцем, но с пустыми руками. Священник вел полуголодное существование» [2, с. 115].

Первой помощницей Бабушки является ее дочь Татьяна, которая именуется в романе Матерью. Она еще только ожидает своего жизненного подвига, ее духовные силы не так велики, как бабушкины. Татьяна только подготовляется судьбой взять крест за Семью. Может быть, неслучайно носит она имя главной пушкинской героини. (На всякое движение сердца в этой семье любили отвечать цитатой Пушкина, по Пушкину и гадали [2, с. 295]). Несмотря на то, что Татьяна любит поплакать, часто чувствует себя несчастной, грустит о муже, который бросил ее с детьми в революционную пору, она обладает замечательными душевными качествами, которым предстоит только обрести крепость.

Не от счастливой жизни представительницы слабого пола становятся во главе семьи в этом произведении. Отсутствие супруга и отца указывает на прошедшие и грядущие испытания, когда женщины, потеряв любимых мужей на фронтах великих войн, в лагерных ссылках, находят себе опору в нравственно-религиозном, православном начале.

Особые главы романа посвящены судьбе детей. Не всех удалось Матери оставить рядом с собой. Три разные дороги готовит им Провидение. Две из них – ассимиляция с европейской и американской культурой: юный Дима отправляется с сумасбродной старой богатой англичанкой миссис Паридж в Англию, дочь Лида помолвлена с молодым американцем Джимом. Трагическая и мучительная неизвестность ждет молодого Петю, который тайно, без паспорта, переходит границу и отправляется в Россию. «Легкий утренний ветерок развевал волосы Пети, играл с его порванной рубашкой, подталкивал его вперед. Где-то пропел петушок. Из одной трубы вдруг поднялся тонкий дымок. Петя вздохнул глубоко: "Россия, моя первая единственная и вечная любовь!" Он перекрестился и быстро пошел вниз с холма» [2, с. 286]. Все молодые герои сохраняют свою духовную принадлежность Семье и знают, что их «жизнь и пути разрешаются выше. А роптать было бы грехом».

Роман «Семья» заканчивается фактом продажи пансиона, но не завершается небытием и отчаянием. Русский Дом находится не на земле, он на небе, его невозможно уничтожить – такова мерцающая идея романа. В последней главе звучит романс Ф. Шуберта «Песнь моя, лети с мольбою», которую с русскою страстью поет Лида, устроившись с Матерью в крошечной комнатке чужого особняка. Русская душа наполняет надеждой улицы Тянцзиня, становясь неким завершающим аккордом долгого повествования о Семье.

Книга Н. Фёдоровой изображает весь комплекс русских интеллигентских настроений за границей в мучительном процессе перемен. Лучшие представители бывшего дворянства под ударами судьбы превращаются в подвижников, аскетов, страдальцев. Они становятся тем отрядом передовых людей, о которых мечтал в своих романах Ф. М. Достоевский. Им понятна и всемирная отзывчивость, и всемирная боль за всех. По глубокому замечанию архиепископа Иоанна Шанхайского, «русская интеллигенция <…> проявила не только способность во всех обстоятельствах сохранить свою жизненную энергию и побеждать все, что стоит на пути ее существования и развития, но показала и высокие душевные качества – способность смиряться и терпеть» [4].

Психологическая достоверность романа требовала также исследования интеллигенции иного типа, иной идейной направленности. В изгнании они только укрепили в себе «хрестоматийные» особенности «лишних» людей – меланхолию, разочарованность, мечтательность, внеконфессиональность. Устремленные к метафизической сущности мира, они продолжали искать «вожделенную тайну» вне православия, мечтали о «Вольном Обществе Честных Людей» на основе либерального идеализма. Соблазнившиеся в России религиозным модернизмом и софианством, они продолжали быть верным этим учениям в эмиграции. Так, исповедуя духовные идеи Абсолюта, профессор Чернов из романа «Семья» запальчиво и страстно проповедует против войны у дверей японской концессии и замертво падает от сердечного приступа. Его супруга, Анна Чернова, в горестном отчаянии называет себя атеисткой. Не желая верить ни в вечную жизнь, ни в Абсолют, она стремится к смерти окончательной. Об этой части интеллигентного общества в эмиграции архиепископ Иоанн Шанхайский говорил: «Горделивый ум не мог согласиться с тем, что он до сих пор стоял на ложном пути» [4]. В результате беженцы сходили с ума, духовно гибли, отказываясь от церковной опоры, предложенной им в очередной раз. Это психологически точно отражено в романе Нины Фёдоровой, стоит только вспомнить разнообразную палитру настроений жильцов описанного ею пансиона № 11.

В 1958 году, во Франкфурте-на-Майне (издательство «Посев») вышла повесть Фёдоровой «Дети», продолжающая тему «Семьи». В 1964–1966 годах в Вашингтоне увидел свет 3-томный роман-эпопея под названием «Жизнь». В этом произведении, особенно в заключительной части, показаны в ряде рельефных и зарисовок затмевающие ум страсти социалистов и революционеров. Однако Нина Фёдорова в историю литературы вошла автором одной книги, написанной на едином дыхании, выдержанной на одной лирической ноте, настроенной на русский текст девятнадцатого века и провозглашающей неугасимые ценности русской жизни – веру, любовь, семью, родину, церковь.

Литература

1. Михайлов О. Н. От Мережковского до Бродского. Литература Русского зарубежья. М.: Просвещение, 2001.

2. Фёдорова Н. Семья. СПб.: Сатис, 2014.

3. Раскина Е. Нина Фёдорова // Русская литература XX века. Прозаики, поэты, драматурги. Биобиблиографический словарь. Том 3. П-Я. С. 571–572.

4. Святитель Иоанн Шанхайский и Сан-Францисский «Духовное состояние русской эмиграции». [Электронный ресурс]. URL: http://www.pravoslavie.ru/put/nasledie/ioann_ sf.htm (дата обращения 03.05.2015).

5. Я. Горбов. Нина Фёдорова // Возрождение, 1967, № 182. С. 150.

Музыка