[943]. Берия представил компромат на 31 потенциального орденоносца (включая Павленко!)[944], но «ЦК» фактически не придал этому значения. Павленко (как и Фадеев, и Вирта — всего 21 человек) удостоился ордена Ленина. Любимый Серапион Сталина Николай Тихонов также получил орден Ленина. Серапионы Зощенко, Вс. Иванов и Федин, а также близкие к Серапионам Тынянов, Шкловский, Форш, Шагинян, а кроме того молодой ленинградец Герман и старый Чуковский получили «Трудовое Красное знамя». Что касается Вс. Иванова, то в Дневниках К. Чуковского записан рассказ Т. В. Ивановой: «Было решено дать Всеволоду орден Ленина, но Павленко вмешался: „Ему достаточно Знак почета“. Тогда Сталин сказал: „Ну если не Ленина, дадим ему орден Красного знамени“»[945]. По-видимому и про Слонимского (его имя отсутствовало в списке компроматов Берии) Павленко решил, что хватит «Знака почета». Именно его Слонимский и получил вместе с начинающими Долматовским и Алигер, вместе с незадолго перед тем уже награжденными орденом Ленина А. Толстым и Вс. Вишневским… После этого безрадостного для Слонимского награждения его переписка с Павленко прекратилась. Характерно, что в письме бывшему издательскому коллеге Слонимского поэту и редактору Г. Э. Сорокину 19 ноября 1946 года Павленко, передавая пылкие приветы ленинградцам Ольге Форш («патронессе Ленинграда»), «многострадальной Зое Александровне» <Никитиной> и, конечно, Груздевым, имени Слонимского даже не упоминает[946]…
Было еще две встречи — одна на расстоянии и одна в памяти.
В 1943 году Слонимский напечатал положительную рецензию на лучшую книгу Федина «Горький среди нас»[947], вскоре после этого подвергнутую разносу. Тогда-то Павленко, выступая в Союзе писателей, и назвал книгу Федина «клеветой»[948]…
В 1965-м вышла «Книга воспоминаний» М. Слонимского с очерком о Павленко «На буйном ветру». Есть в этом очерке и проницательные замечания («Веселости в нем было много, но легкомыслия не замечалось»), и слова, на которые можно немало возразить («Не помню случая, чтобы острое словцо привело его к несправедливому поступку»). Общий вывод очерка уныло риторичен, чтобы описать фигуру нестандартного героя: «Павленко шел по глубокому руслу жизни, по главной ее магистрали»[949]. Жаль, что Слонимский не написал о Павленко того, что думал, как он написал в стол о Фадееве…
История одной любви(Елизавета Полонская и Илья Эренбург)
Восемнадцатилетние политэмигранты Елизавета Полонская и Илья Эренбург познакомились в Париже зимой 1908–1909 годов. Их роман длился около года, но он осветил почти 60 лет их последующей дружбы (уже перед смертью они обменялись последними признаниями в этом)… Переписка, которую Эренбург и Полонская вели сорок пять лет[950], позволяет довольно определенно проследить подробности их взаимоотношений, но документов о романе 1909 года уцелело совсем немного…
Встреча
Обстоятельства, приведшие к встрече юных Эренбурга и Полонской (Е. Г. Мовшенсон стала Полонской в 1916 году, после замужества, но мы здесь, как правило, будем для удобства пользоваться ее второй фамилией, под которой она вошла в литературу), эти обстоятельства оказались вполне типичными для молодежи их среды и того времени — политическая эмиграция с целью избежать преследования в России за подпольную революционную работу.
Лиза Мовшенсон вошла в марксистский кружок в 1905 году в Берлине, куда, опасаясь погромов, ее семья бежала из Польши. Она была увлечена модным марксизмом, слушала складные объяснения всех мировых вопросов: кто виноват, почему, что делать и как. Когда семья Мовшенсонов перебралась в Петербург, у Лизы уже были адреса явок, и учебу в гимназии она легко сочетала с подпольной работой. В 1907-м она не раз сопровождала на собрания Л. Б. Каменева и даже повидала в Териоках Ленина.
Лиза была умной и самостоятельной девушкой и оголтелой фанатичкой не стала — этому помешала и присущая ей ироничность: именно она уберегла Лизу Мовшенсон от того, чтобы сделаться «профессиональной революционеркой». Ей удалось закончить гимназию (училась она всегда отлично), но дальше уже арест замаячил с немалой вероятностью (власти, оправившись от потрясения 1905 года, железно расправлялись со всеми революционерами), и в сентябре 1908 года Лиза уехала в Париж. Её главная цель — получить высшей образование; будущая специальность определилась давно — медицина. Однако, отправляясь в Париж, Лиза зашила в подкладку пальто письмо-рекомендацию парижской группе русских социал-демократов: его написала секретарь петербургского комитета большевиков Е. Д. Стасова — так что порывать с революцией в планы не входило.
Приехав в Париж и поселившись в дешевой меблирашке Латинского квартала, Лиза определилась в студентки медицинского факультета Сорбонны (вступительных экзаменов не существовало, учеба была платной, но посещение лекций поначалу считалось обязательным — за три прогула отчисляли). Среди студентов-медиков оказалось и несколько бородатых русских, студентки же почти все были русскими. Несколько обжившись и войдя в ритм занятий, сдав первые опросы (сейчас бы сказали — экзамены, но Лиза в письмах родителям употребляла французское интеррогация — interrogation) и отгуляв первые каникулы, Лиза 30 декабря 1908 года написала отцу об условиях своей жизни: «У меня в комнате такой страшный холод, что сидеть можно лишь у камина, но и там одна сторона поджаривается, другая мерзнет. Пол каменный, из окна и двери и даже стенки — дует. Я стараюсь дома не бывать — убегаю утром, а вечером прихожу, затапливаю камин, приготовляю себе горячих бутылочек и чаю и ложусь. А между тем на дворе не особенно холодно — 4 градуса мороза и снег тает; в комнате холоднее, чем на улице — у этих поганых французов. Зато сегодня я так затопила печку (потратила целый час времени, ведро каменного угля, немного деревянного, дров и деревяшек), что у меня в комнате можно сидеть без пальто и, пользуясь этим, пишу и привожу в порядок свое хозяйство. Впрочем, я его запускаю в надежде на мамин приезд»[951]. Дальше — о парижских дальних родственниках, которых она регулярно навещает, а о друзьях, товарищах, разумеется, ни слова.
Между тем в декабре они уже охотно её навещали — не студенты, а социал-демократы. Дело в том, что, если первое время Лизе действительно было не до большевистской группы, то, наладив жизнь, она выбралась туда, как только новая подруга (студентка из России) привела её в русскую социал-демократическую библиотеку[952], где висело объявление о субботних собраниях большевистской группы. В кафе на авеню де Гобелен, где тогда группа собиралась, Лиза в первый же приход столкнулась с Каменевым, он ей обрадовался, и она решила посещать собрания регулярно.
В январе 1909 года в Париж, как и обещала, приехала мама — Шарлотта Ильинична. Прежде всего она сняла для Лизы другую комнату — и лучше, и поближе к факультету, и с приветливой хозяйкой мадам Обино — это на рю Ги де ля Бросс (улица названа в честь французского медика, врача Людовика XIII). Мама пробыла в Париже недолго, из новых лизиных знакомых она видела только Наташу, также приехавшую из Петербурга[953], но, конечно, по рассказам дочери понимала, что знакомые есть, и беспокоилась за нее, впервые жившую отдельно. Вернувшись домой, она написала Лизе письмо, где с явным беспокойством расспрашивала о молодежном кружке, хотя и добавила, что, конечно, понимает дочку и извиняет её нежелание подробнее поделиться с матерью. Лиза в части личных дел была очень скрытной и ответила Шарлотте Ильиничне хоть и ласково, но твердо, что огорчена и недовольна таким письмом, а о молодежном кружке лишь упомянула: готовится принять участие в праздновании масленицы, и что их самодеятельный спектакль прошел хорошо (об этом спектакле мы еще скажем)… Письмо матери датировано 11 февраля 1909 года, когда роман с Ильей Эренбургом уже был в разгаре…
Илья Эренбург учился в Первой московской мужской гимназии. Четвертое дитя в семье и первый мальчик, он рос избалованным ребенком, которому родители прощали всё. Легко сдав вступительные экзамены в гимназию, Илья учился неровно — занимался только тем, что его увлекало. С однокашниками ему было скучно, тянуло к старшим, именно они (прежде всего Николай Бухарин) вовлекли его в социал-демократическую организацию учащихся. Конечно, этому способствовали не только задевшие всех революционные события 1905 года в Москве, но и рано сформировавшийся дерзкий, строптивый характер Ильи. Как вспоминала участница московской гимназической социал-демократической организации: «Эренбург, несмотря на свои исключительные способности, ладил далеко не со всеми благодаря своим эксцентрическим выходкам, составляющим отличительную черту его характера»[954]. Тем не менее, он вскоре стал не только одним из лидеров Социал-демократического союза учащихся Москвы, но и — по поручению московского комитета большевиков — агитатором в военных казармах. После первого же обыска (октябрь 1907 года) родители Эренбурга, опасаясь, что их сын получит «волчий билет», добились его отчисления из 6 класса «по собственному желанию» и он с радостью расстался с гимназией (на этом официальное образование завершилось; далее — всю жизнь — продолжалось только самообразование). В январе 1908 года Илью Эренбурга арестовали; летом выпустили из тюрьмы по состоянию здоровья и выслали из Москвы, а в декабре под большой залог вплоть до суда, грозившего ему каторгой, отпустили за границу «для лечения». Мать умоляла его поехать учиться в Германию, но он твердо настоял на Париже — именно там находился тогда зарубежный центр русской социал-демократии. У Ильи были парижские явочные адреса и, поскольку никакой другой задачи, кроме общения с русскими большевиками, он не имел, то сразу же по приезде отправился их искать. Путь оказался таким же, как и у Лизы — через библиотеку; и в старости оба они с симпатией вспоминали меньшевика Мирона Ингбера — библиотекаря, относившегося к ним вполне благосклонно. Вскоре Илья снял жилье неподалеку от Орлеанских ворот, где собирались большевики, — на рю Люнэн.
Таким образом, Илья и Лиза разминуться в Париже шансов не имели. Их встреча была предопределена и состоялась она на собрании рабочей группы содействия большевикам. Эти собрания в декабре 1908 года перебрались с авеню де Гобелен в другое кафе — на авеню д’Орлеан (теперь — авеню генерала Леклерка) невдалеке от Бельфорского льва; так же, как и на авеню де Гобелен, собрания здесь проходили в небольшом зальце на втором этаже.
Итак, место и время встречи можно считать установленным — конец декабря 1908 года, кафе на авеню д’Орлеан.
Дальнейшая реконструкция событий требует сопоставления имеющихся, куцых в интересующем нас плане, воспоминаний и некоторых догадок.
Лиза была ровно на семь месяцев старше Ильи и среди молодежи парижской группы к его приезду уже стала центром притяжения — образованная, начитанная, умная, ироничная, с живым характером[955], любившая и писавшая стихи (этим увлекалась не только она). Её материальное положение (родители, естественно, регулярно высылали деньги) было скромным, но стабильным — думать о том, как прожить, не было нужды; это её отличало от многих молодых товарищей, вынужденных искать себе любой заработок, а кормиться в русской студенческой столовой на рю Муфтар — дешевой, но убогой и грязной. Однако серьезные занятия оставляли, понятно, мало свободного времени, поэтому жизнь была вполне напряженной.
Не знавший в Москве робости с девушками и легко влюбчивый, в Париже Илья первое время держался скромно (таким его вспоминают тогдашние знакомцы), но уже в январе он обратил на Лизу внимание[956]. Сохранилось по крайней мере четыре свидетельства о первых встречах наших героев; все они записаны десятилетия спустя и из их сопоставления можно установить лишь общую канву событий.
Участница большевистской группы, приехавшая в Париж осенью 1908 года из Тифлиса, где занималась подпольной работой еще в пору деятельности там Каменева, Т. И. Вулих в неопубликованных записках начала 1950-х годов рассказывает о посещении собраний парижской группы большевиков, о Ленине, Крупской, Каменеве, Зиновьеве, Лозовском, Дубровинском, Землячке, Рыкове, Алексинском и Залкинде. Упоминает она и Эренбурга, чья дальнейшая судьба ей была известна, и — в связи с ним — Лизу, фамилию которой не помнила и о дальнейшей судьбе которой ничего не знала: «Вскоре после моего приезда на группе появились двое новых — Илья Эренбург и еще одна молодая девица Лиза. Эренбург производил впечатление гимназиста из состоятельной семьи, был очень скромен, сидел всегда отдельно, смотрел и слушал»[957] (это написано, скорей всего, по контрасту с последующими событиями; фактическая сторона дела здесь неточна: Лиза, как мы знаем, появилась на собрании группы раньше Ильи — еще в кафе на авеню де Гобелен; да и подружились они не с первой встречи).
Второй свидетель — уже упомянутая нами Наташа: М. Н. Киреева (урожд. Левина); последний вариант ее воспоминаний написан в 1970 году, когда ни Эренбурга, ни Полонской уже не было в живых. В записках Киреевой Эренбург впервые появляется не на собрании группы, а в комнате Лизы, и он уже очень увлечен стихами: «В конце 1908 года мы поселились с Лизой М. на улице Ги де ла Бросс. № 11. У Лизы была большая комната с камином, который иногда топился… По вечерам я часто заходила к Лизе погреться и поболтать о новостях дня. Однажды, зайдя к Лизе, я встретила у неё незнакомого юношу… Юноша сутулился, грел озябшие руки и от сладости тепла почти не обратил внимания на то, как знакомила его со мной Лиза. „Это товарищ Илья Эренбург, он работал в подпольной социал-демократической организации в Москве“… Мы стали встречаться чаще. И не всегда говорили только о текущем моменте. Буквально через пару дней после того вечера Лиза вдруг продекламировала стихи Бодлера. Илья внимательно посмотрел на неё… „Это надо перевести на русский язык, вот так же — стихами. Вы сможете?“. „Не знаю, — сказала Лиза, — но хочу попробовать“…»[958]. Рассказав о молодежном кружке, который сложился вокруг Полонской в Париже, Киреева подчеркивает, что именно Ли за стала его лидером — и по причине особых связей с партийной элитой, и в силу признанного поэтического дара (она писала стихи и переводила французских поэтов). Эренбург изображен послушным и внимательным учеником Лизы, «который жадно ловил каждое ее слово; все его мысли были заняты стихами и лизиной оценкой его стихотворных попыток»[959]. Далее рассказы о молодежном кружке, прогулках по Парижу, чтении стихов, походах в музеи, на вечера французских поэтов (слушали тогдашнего короля поэтов Поля Фора и т. д.), на митинги, где выступал легендарный Жорес и, конечно, на рефераты Ленина и Луначарского (недозволенные имена Каменева и Зиновьева упоминаются в варианте воспоминаний 1963 года, который не предполагался для печати) и, наконец, о подготовке самодеятельного спектакля по пьесе Леонида Андреева «Дни нашей жизни», который был представлен 6 февраля 1909 года на ежегодном Русском балу в Париже — его смотрела вся русская колония, включая Ленина. Говорит она и о популярности в их молодежном кругу шутливых словечек из этой пьесы Андреева, о шутках и пародиях (например, Лиза и Илья написали пародию на модного тогда поэта Минского, жившего в Париже).
Первоначальную редакцию этих воспоминаний (1960) Полонская убедила автора уничтожить: «Я прочла и разорвала всё, что касалось 1909 года, — писала Елизавета Григорьевна Эренбургу о воспоминаниях Киреевой в том же 1960 году. — Она согласилась со мной. Знаешь, я боюсь грубых рук, любопытных взглядов. То, что выдумано, можно писать откровенно, но то, что пережито, — нельзя — или еще написать в сонете. Форма держит»[960]. Следующая редакция воспоминаний Киреевой (1963) была послана Эренбургу и прочитана им; в ней имя Эренбурга не называлось, но выражалось запоздалое недоумение, как это кружковцы не распознали в своем товарище человека большой судьбы: «Теперь, когда имя его известно на всех континентах (в 1960-е годы это так и было. — Б.Ф.), хочется взглянуть и вспомнить этого сутулого юношу — и похожего, и непохожего на всех нас, вспомнить в наших прогулках, в наших собраниях. Как он ходил, говорил, смеялся, дурачился в уголке комнаты Лизы, подобно всем нам. Я помню его бледную и редкую улыбку — от нее как-то больно щемило, захватывало сердце. И я его тогда немного боялась — как-то безотчетно, как боишься чего-то большого и непонятного, хотя он никогда ничем меня не обидел»[961]. На эти воспоминания Эренбург ответил автору: «Дорогая Наташа, я часто слыхал о Вас от Лизы и рад был прочитать Ваши записки. Они понравились мне, я прочитал их сразу, не отрываясь. Многое вспомнилось и с удовольствием и с печалью…», а позже Эренбург написал Полонской: «Некоторых деталей я не помню, но я уверен, что все было так, как она пишет. Она сделала хорошее дело»[962]. Это наиболее подробные воспоминания о 1909 годе в жизни наших героев.
Третий свидетель — сам Эренбург. В первой книге мемуаров, писавшейся в 1959–1960 годах, он в одном абзаце соединил события, разделенные интервалом в 3–4 месяца: «На собрании группы содействия РСДРП я познакомился с Лизой. Она приехала из Петербурга и училась в Сорбонне медицине. Лиза страстно любила поэзию; она мне читала стихи Бальмонта, Брюсова, Блока. Я подтрунивал над Надей Львовой[963], когда она говорила, что Брюсов — большой поэт. Лизе я не смел противоречить. Возвращаясь от нее домой, я бормотал: „Замолкает светлый ветер, наступает серый вечер“… Я начал брать в „Тургеневке“ стихи современных поэтов и вдруг понял, что стихами можно сказать то, чего не скажешь прозой. А мне нужно было сказать Лизе очень многое…»[964]. Отметим, что во всех семи книгах «Люди, годы, жизнь» принята система предельно пунктирных, лапидарных упоминаний о тех любовных романах автора, которые были ему дороги. В этой системе фразы «Лизе я не смел противоречить» и «Мне нужно было сказать Лизе очень многое» — подчеркнуто многозначительны. По существу это единственное опубликованное свидетельство о чувстве, связавшем тогда Илью и Лизу. Главы книги «Люди, годы, жизнь» не имеют названий, но, публикуя в газетах некоторые из них до выхода очередного «Нового мира», Эренбург названия им давал — так вот, глава, где рассказывается о встрече с Полонской в Париже 1909 года, напечатана под заголовком «Как я начал писать стихи»[965]. Именно эту тему Эренбург посчитал главной. Поведав о муках стихотворчества, он пишет дальше: «Наконец я решился показать стихи Лизе; боясь сурового приговора, я сказал, что это сочинение моего приятеля. Лиза оказалась строгим критиком: мой приятель не умеет писать, стихи подражательные, одно под Бальмонта, другое под Лермонтова, третье под Надсона; словом, моему приятелю нужно много работать…». И затем: «Лизе я снова показал стихи только месяца два спустя. Она сказала: „Твой приятель теперь пишет лучше…“. Мы заговорили о другом, и вдруг, как бы невзначай, она сказала: „Знаешь, одно твое стихотворение мне понравилось…“. Оказалось, что маскировку она разгадала сразу»[966]. Завершая главу, Эренбург повторил: «Мне казалось, что я стал поэтом случайно: встретился с молоденькой девушкой Лизой… Начало выглядит именно так; но оказалось, что никакой случайности не было — стихи стали моей жизнью»[967]. Роль Полонской в этом неоспорима — она была первым читателем первых стихов Эренбурга, их первым критиком, первым стимулятором и первым импресарио (в конце 1909 года, приехав на каникулы в Петербург, она передала рукопись стихов Эренбурга в журнал «Северные зори» и, возможно, В. Я. Брюсову[968]).
Наконец, четвертый свидетель — сама Полонская. В ее полностью не опубликованных воспоминаниях «Встречи» (они писались в 1960-е годы) в главах о 1909 годе в Париже можно угадать Эренбурга в одном эпизоде, но ни имя его, ни фамилия не названы. Полонская начинает многозначительно: «Месяц январь вообще готовил мне неожиданности…» — ведь это как раз месяц, когда Эренбург вместе с другими участниками большевистского собрания пришел к Лизе домой, но, начав такой фразой, Полонская потом как бы не решается поделиться с читателями сокровенным и ограничивает себя сообщением о приезде в Париж Наташи, упоминаниями о провожавших её после собраний участниках группы Германе Данаеве (он писал стихи и учился юриспруденции) и Виталии Елькине (он стихи декламировал), и уже после этого, по существу между прочим, следует неприметная фраза: «А вскоре к нашей компании присоединился еще один юноша, тоже член партийной группы. Теперь у нас было уже два поэта, но меня это не вдохновляло. Напротив, я совершенно перестала писать стихи, потому что чувствовала — писать их нужно совсем иначе. Ни Надсон, ни Некрасов теперь не говорили мне ничего… Каждое новое стихотворение Блока мы встречали восторженно» — этим неопределенным «мы» все и ограничивается! Такое же неконкретное «мы» возникает и в рассказе про русский бал, гвоздем программы которого стал спектакль по Леониду Андрееву («Нас всех увлекла мысль впервые сыграть новую пьесу Леонида Андреева перед парижской публикой, эта идея завладела нами, и нам удалось уговорить наших строгих старших товарищей, занятых размежеванием с меньшевиками и сохранением чистоты политической веры, доверить нам и утвердить выбранный нами „аттракцион“»). По примеру Эренбурга, но заметно глуше, разговор о главном в тогдашней жизни Полонской заменен разговором о стихах. И не только в письменной речи Е. Г. предпочитала об этом молчать, но и в устной. Помню, как в начале 1960-х годов, когда первую книгу «Люди, годы, жизнь» уже напечатал «Новый мир», была в одном питерском книжном клубе встреча с Е. Г. Полонской и я, что было, как теперь понимаю, достаточно бестактно, попросил ее рассказать о парижских встречах с Эренбургом. Отвечено было вежливо, но очень твердо: «Илья Григорьевич сам написал все, что считал нужным». Пережитое сердцем Полонская доверяла только стихам, но не прозе. Несколько ее стихотворений обращены к Эренбургу и, в частности, к их встречам 1909 года в её комнате на рю Ги де ла Бросс — в районе Ботанического сада, где в ту пору обитали и звери, и птицы. Ночной крик павлинов и моржей — нередкий элегический мотив воспоминаний, возникающих на страницах переписки Эренбурга с Полонской в 1920-е годы («Вспомни, как кричит по ночам павлин в Jardin des Plantes и утешься» — в письме 1925 года) и в стихах Полонской. Вот фрагменты из незавершенного наброска 1940 года «В зоологическом саду / Кричали звери норам…»:
Когда ты встретился со мной,
Ты был самонадеян.
Нам восемнадцатой весной
Казался мир овеян…
И неоконченная строфа:
Пока нас не будил под утро
Тяжелый топот першеронов,
Везущих молоко на рынки…
На полях этого черновика есть помета: «Февраль 1909»; отмечу, что в своем последнем стихотворении, посвященном Эренбургу, подводя итог итогов прожитого и пытаясь одним словом определить сущность своего возлюбленного, Полонская называет его «мой воинственный». Приведем здесь и не публиковавшееся Полонской посвященное Эренбургу стихотворение «Ботанический сад» — оно не нуждается в комментариях:
JARDIN DES PLANTES
И. Э.
Не в сказках Андерсена мы, —
Любовь двух сахарных коврижек —
Нет, это было в дни зимы
В далеком, дорогом Париже.
Когда ты будешь умирать
Во сне, в бреду, в томленье страшном,
Приду я, чтобы рассказать
Тебе о милом, о тогдашнем.
И кедр распустится в саду,
Мы на балкон откроем двери
И будем слушать, как в аду
Кричат прикованные звери.
И в темной комнате вдвоем,
Как в сказке маленькие дети
Мы вместе вновь переживем
Любовь, единую на свете.
Как лава, охладеет кровь,
Душа застынет тонкой коркой,
Но вот, останется любовь
Во мне миндалиною горькой.
Обратим внимание на выделенное этими стихами время — зима, то есть февраль (вот когда любовь была самой счастливой). Горечь в стихах Полонской, обращенных к Эренбургу, ощущается всегда, здесь она открыто названа. В воспоминаниях Эренбурга, на тех страницах, где речь идет о Полонской, горечи нет; в его письмах к Е. Г., там, где вспоминается 1909 год, все обходится также без горечи: «А помнишь завтраки на Guy de la Brosse: бананы, petit-beurre („lu“)[969] и голубоглазая девушка, которую звали Наташей[970]? Еще: чай на улитках?», или, в другом письме: «Что касается моей механистичности (в любви — Б.Ф.), то… тебе видней». Тут следует сказать, что Эренбург был неизменно влюбчив, пылок, темпераментен (Полонская говорит еще: самонадеян), и однолюбом не был никогда. Той же самой весной 1909 года, когда ему «нужно было сказать Лизе очень многое», он встречался с Тамарой Надольской, девушкой с лунатическими глазами, вскоре выбросившейся из окна[971]. Ее гибель задела Эренбурга — сюжет оказался не мимолетным…. Но в большинстве случаев, расставаясь со своими спутницами, он сохранял с ними самые сердечные и нежные отношения. Наверное, какое-то предчувствие возможной разлуки есть в майском письме Лизы к матери, если только это не камуфляж: «Последние дни я занималась неважно и в Университет не ходила. Я опять немножко разнервничалась и чувствую себя нехорошо… Хозяйка (которой мать поручила приглядывать за Лизой — Б.Ф.) очень хорошо ко мне относится и очень заботится о моей нравственности, со знакомыми встречаюсь редко и от себя их отвадила… Я все больше мечтаю о России, потому что чувствую, что здесь могу черт знает до чего дойти. Если только возможно, я хочу вернуться в Россию или уехать куда-нибудь в другие места… А здесь мне очень нехорошо…»
Что до Ильи, то именно встреча с Лизой пробудила в нем ставший, скорее всего, главным в его жизни интерес к поэзии. И вскоре стихи переросли, заслонили поначалу страстное чувство; во всяком случае, вытеснили его, когда Илья почувствовал, что поэтическая стезя удается, открывая перед ним совершенно новые перспективы (но мы забежали вперед).
Летом 1909 года Эренбург и Полонская отправились из Парижа в Германию, чтобы повидать своих близких, приехавших туда на лечение: Полонская в Кенигсберг, а Эренбург — в Бад-Киссинген. В середине июля он, повидав мать и сестер в Бад-Киссингене, выехал в Кенигсберг, где Лиза представила его своей матери, получив обещание, что Ш. И. обязательно напишет, как понравился ей Илья и что она о нем думает.
Из Кенигсберга Лиза и Илья отправились в путешествие по Германии, Швейцарии и Италии. Подробное письмо, написанное матери (оно отправлено 15 августа 1909 года), — отчет и о путешествии, и о многом другом; долгое «я» в конце письма вдруг сменяется на «мы», а затем уже следуют напрямую слова «об Илье»: «Ты хочешь, чтобы я рассказала тебе о своем путешествии. Была я, как ты знаешь, в Дрездене, видела галерею, была на фотографической выставке… Дрезден — самый симпатичный немецкий город… В Мюнхене я была в Пивной при пивоваренном заводе, там сидят все на бочках и на полу (возможно, эта экскурсия инициирована Эренбургом: его детство прошло на территории Хамовнического медопивоваренного завода, директором которого работал отец писателя — Б.Ф). Потом я поехала в Швейцарию, остановилась в Цюрихе, смотрела озеро и взбиралась на гору. Потом Готтардский туннель, у входа в который мы провели день, лазили по горам, взбирались на Чертов мост… Милан — собор, галерея, кладбище и синее глубокое небо как на картинах Рафаэля… Видишь, я сколько тебе рассказала. А ты мне пишешь мало и не то, что надо. Ведь ты мне обещала написать об Илье — а теперь ни слова. Мне очень интересно, что ты о нем скажешь. Мы расстались в Милане[972] и разъехались в разные стороны — он к родным в Киссинген, я — в Париж. Ну, теперь твоя душенька довольна?». Это письмо начиналось с того, что, вернувшись в Париж, Лиза хочет снять комнату у знакомых в Булонском лесу, чтобы готовиться к оставшемуся экзамену — видимо, одиночество на рю Ги де ла Бросс оказалось невыносимым…
Прощаясь с Ильей в Милане, Лиза понимала, что расстаются они надолго — его дальнейший путь лежал в Вену (неудовлетворенный парижским бездействием и склочной обстановкой эмигрантской среды, Эренбург, получив приглашение работать в «Правду», которую редактировал Л. Д. Троцкий, принял его с явной охотой; Лизу это радовать не могло).
В осеннем письме к матери (октябрь-ноябрь 1909 года) она отвечает на прямой вопрос: «Ты меня спрашиваешь об Илье?[973] Я не писала тебе просто потому, что мне как-то не приходило в голову написать об этом. Кроме того, ты ведь знаешь, что я никогда не люблю говорить о своей личной жизни. Илья все время в Вене, работает там в газете. После моих экзаменов он был здесь недолго и снова уехал. Его процесс разбирался в Москве, но его выделили, не помню почему. Или за неявкой, или родители представили свидетельство о болезни. Так как он привлекался по делу о московской в<оенной> организации>, ему бы дали 4 года каторги. Поэтому он предпочитает оставаться за границей. Он стал писать стихи и у него находят крупное дарование. Вот все, что я могу тебе сказать об Илье». Здесь, скорей всего, речь идет о парижских откликах на стихи Эренбурга — в России они появились чуть позже, но кто именно находил у Эренбурга «крупное дарование», остается загадкой.
В ноябре 1909 года Эренбург вернулся в Париж (работа в Вене его не удовлетворила[974]); он был растерян. В «Книге для взрослых» (1936) об этом рассказывается так: «Полюбив искусство, я потерял устойчивость… Я сидел на скамейке парижского бульвара с Лизой. Мне было восемнадцать лет. Я говорил, что у меня нет больше цели. Париж показался мне легкомысленным до отвращения. Лиза подарила мне книгу; на первой странице она написала, что сердце надо опоясать железными обручами, как бочку. Я подумал, где же я найду обручи. Я раскрыл книгу, это были стихи Брюсова»[975]. Четверть века спустя Эренбург вернулся к этому эпизоду: «Я сидел на скамейке бульвара с Лизой, рассказывал ей о поездке в Вену, о том, что не знаю, как прожить следующий день, — у меня больше не было цели. Лиза говорила о другом. Это была печальная встреча»[976]. Напомню, что в зимние каникулы (конец 1909 года) Лиза отвезла стихи Эренбурга в Петербург и, когда их приняли в журнале, телеграфировала начинающему поэту в Париж; тогда стихи Эренбурга впервые появились в печати[977]. Это его окрылило; Лиза, видимо, еще четче почувствовала, что Илья не тот, что был в феврале…
В биографии Эренбурга и Полонской есть один сюжет, относящийся к самому концу 1909 года, который связан со знаменитыми политическими фигурами и оставил некоторый шлейф не лирических воспоминаний. Это — издание журналов «Тихое семейство» и «Бывшие люди» (названия их — словечки Онуфрия из всё той же пьесы Леонида Андреева), фактически — сатирического обозрения жизни парижской социал-демократической колонии. Жанр этих журналов, их тон соответствовали природным данным и Эренбурга, и Полонской. В автобиографическом письме критику П. Н. Медведеву (примерно 1924–26 годы) Полонская, рассказывая о Париже 1909 года, эти журналы упоминает: «Я с жаром посещала эмигрантские собрания и бегала по Парижу. Париж я полюбила навсегда. Эмигрантщина оттолкнула меня от партии. В маленьком кафе у Бельфорского Льва за круглыми мраморными столиками собиралась парижская группа большевиков… Они не говорили по-французски. За восемь су в день они таскали тележки, мыли пивные бутылки на пивном заводе, мыли полы, если нельзя было устроиться корреспондентом в русскую провинциальную газету. Кое-кто получал скудное пособие из дома, кое-кто — счастливцы — учились и бегали по вечерам в русскую библиотеку и до дыр зачитывали русские газеты. Эсеров презирали, меньшевиков разоблачали, соблюдали чистоту фракции и, сидя у подножия Бельфорского Льва, требовали бойкота III Думы… Помню Ленина на собраниях группы. Он приходил редко, сидел в углу, играл в шахматы и, глядя исподлобья, слушал ораторов, не прерывая игры. Помню его что-то спокойно отвечающим Эренбургу, тогда тоже члену партии. С Эренбургом вместе мы издавали два юмористических русских журнала „Тихое семейство“ и „Бывшие люди“. Журналы эти, по-видимому, не сохранились». Оценка печатавшихся типографски журналов в этом письме несомненно смягченная — они были не юмористические, а именно сатирические (карикатуры, скетчи, заметки), и потому встретили резко враждебное отношение Ленина[978]. После такого афронта и Эренбург, и Полонская отошли от большевистской группы — Полонская сосредоточилась на медицине, продолжая время от времени писать стихи, а Эренбург целиком посвятил себя литературе. «Мы его потом встречали в Латинском квартале, — рассказывает в цитированных воспоминаниях Т. И. Вулих, — но совершенно преобразившегося. Из чистенького гимназиста „хорошей семьи“ он превратился в неряшливого, лохматого представителя богемы. Проводил все дни в кафе и всегда с книгой стихов под мышкой. Лиза с гордостью говорила, что он живет как спартанец, спит без простынь, но переплетает Бальмонта в белый пергамент. Во всяком случае, он порвал всякие отношения не только с Группой целиком, но и со всеми ее членами, кроме Лизы, перестал даже кланяться». Со временем эти сатирические журналы стали связывать только с именем Эренбурга[979] — о дальнейшей судьбе Лизы Мовшенсон никто из парижских большевиков ничего не знал, зато имя Ильи Эренбурга оказалось у всех на слуху.
Разлука
По-видимому, уже после возвращения из Петербурга с зимних каникул Лиза почувствовала, что мысли Ильи заняты не только стихами. Еще в конце 1909 года на одной из эмигрантских вечеринок он познакомился с первокурсницей медицинского факультета Сорбонны Катей Шмидт, приехавшей в Париж из Петербурга учиться. «Влюбился я сразу», — признается не склонный к такого рода признаниям Эренбург[980].
Для Лизы, видевшей Катю в Сорбонне, это был жестокий удар. Отношения с Ильей она резко порвала, хотя он, наверняка, пытался сохранить их дружескими[981]. Весной 1910 года Илья с Катей путешествовали по Европе; месяц они провели в волшебном Брюгге — двумя итогами этой дивной поездки стали первая книга Эренбурга «Стихи» (она вышла в том же 1910 году в Париже) и дочь Ирина (она родилась в марте 1911 года в Ницце). В 1913 году (это был единственный, и очень тяжкий, удар такого рода в жизни Эренбурга) Катя оставила его и ушла с дочкой к Т. И. Сорокину, их общему парижскому другу, доброму, покладистому человеку («У нас с Катей жизнь не клеилась, — пишет Эренбург в мемуарах, — мы были людьми с разными характерами, но с одинаковым упрямством»[982])…
Лиза оставалась в Париже, тщательно избегая «эренбурговских мест» — больше трех лет она ничего не знала об Илье (по крайней мере, так пишет об этом). Через какое-то время она познакомилась с итальянским журналистом Альфредо Таламини, немолодым сотрудником небольшой, но популярной газеты «Ля пти репюблик». В её поздних воспоминаниях эта встреча выглядела так: «С Таламини мы познакомились на второй год моей парижской жизни: он подошел ко мне на улице, снял широкополую шляпу, низко поклонился и попросил разрешения пройти со мною рядом. Это не похоже было на обычные для французов способы знакомиться, и я не стала возражать. Он сказал, что видел меня на Русском балу, куда его привели знакомые русские студентки. Ему сказали, что я пишу стихи и он хотел бы, чтобы я ему их прочла.
— Вы же не поймете!
— Стихи я понимаю».
Это знакомство несколько лет скрашивало ей жизнь во Франции, не забывала она Таламини и потом, вернувшись в Россию (Таламини посвящено две главки мемуаров «Встречи» — вполне красноречиво на фоне полного молчания об Эренбурге: от этого романа раны не осталось). Чтобы покончить с Таламини, скажу, что потом, когда Полонская безвыездно жила в СССР, Эренбург, с усмешкой называвший его Полонской «твой итальянец» — разыскал его по лизиной просьбе в 1925-м и дал ему адрес Полонской: так они обменивались письмами. В тридцатые годы переписка эта, понятно, прекратилось; после войны Эренбург проделал розыск еще раз, и уже перед смертью, снова выполняя просьбу Полонской, потерявшей координаты своего итальянского друга, поручил дочке Шагала дать объявление в газете — так, в итоге этого поиска, стало известно, что Таламини уже нет в живых… Картина, впрочем, была почти симметричной: в одном из последних писем Полонская сердечно и заботливо спрашивала Эренбурга о здоровье Кати — он до конца поддерживал с ней дружеские отношения…
А в Париже с Эренбургом Полонская встретилась лишь в Русской Академии, которую посещали находившиеся в Париже русские поэты, художники, скульпторы. Произошло это в начале 1914 года. В книге «Встречи» об этом сказано так: «В „Академии“ я встретилась с Эренбургом, которого потеряла из виду…». Понятно, какие чувства скрыты за этим небрежным «потеряла из виду»…
К 1914 году Полонская была уже без пяти минут врач и продолжала сочинять стихи.
К 1914 году у Эренбурга вышло уже четыре книги стихов, о которых писали Брюсов, Волошин, Гумилев, Мандельштам, Ходасевич. Встретившись с Полонской в Русской Академии, Эренбург подарил ей последний свой сборник «Будни» (Париж, 1913), запрещенный цензурой к ввозу в Россию, надписав его так: «Милому Пятиугольному 1914 Эренбург» (Пять углов — место Петербурга, неподалеку от которого на Боровой 14, а потом на Загородном 12 жила семья Мовшенсонов; в квартире на Загородном 12 Елизавета Григорьевна по возвращению в Питер потом прожила всю свою жизнь) — по-видимому это первый автограф Эренбурга Лизе, и она сберегла его. Отзвук новой встречи с Эренбургом есть в письме Полонской к матери 31 марта 1914 года, где речь идет об успехах ее парижских друзей: «Другой мой знакомый выпустил книгу стихов[983], а третий, которого ты знаешь, книгу переводов — антологию[984]. А впрочем мы предполагаем издать сборник стихов парижских поэтов, в котором приму участие и я». В книге «Встречи» Полонская рассказывает, что после того, как она прочла свои стихи в Русской Академии, Эренбург предложил напечатать их в журнале «Вечера», который он тогда издавал (наверное, об этом журнале и шла речь в цитированном письме).
Четыре стихотворения Полонской под псевдонимом Елизавета Бертрам[985] («Улыбнуться издали…»; «Над решеткой Вашего окна…»; «У тебя при каждом резком слове…»; «Когда я буду старой…») появились во втором и, как оказалось, последнем номере «Вечеров» перед самой мировой войной — это ее первая публикация; следа событий 1909 года в этих стихах не прочесть….
Свои впечатления об Эренбурге той поры Полонская поведала в книге «Встречи» с некоторым сдвигом по времени: «Эренбург увлекался в то время стихами Франсиса Жамма, поклонника „Цветочков святого Франциска Ассизского“. Жамм писал, что ходит босиком и сквозь его драные сандалии прорастают незабудки. Жил он где-то вне Парижа, Эренбург ездил к нему и приехал в восторге от этой простоты[986], которая сменила изысканность его собственных недавних средневековых увлечений». На самом деле увлечение пантеизмом Жамма было уже позади, как и намерение принять католичество — Эренбург специально ездил в бенедиктинский монастырь, но, как сказано в одной его автобиографии, «не получилось» (был какой-то эмоциональный, психический срыв — такое тогда бывало с Эренбургом: у него с детства случались припадки истерии, в Париже к этому добавились наркотики, к которым одно время приохотил его Модильяни).
Встречи 1914 года оборвала Первая мировая война. Эренбург пытался записаться добровольцем в Иностранный легион, но его не взяли по здоровью; он долго бедствовал (переводы из России прекратились с войной), а с 1915 стал корреспондентом русских газет на франко-германском фронте. Полонская, как молодой врач, на фронт призвана была — она служила врачом военного госпиталя в осажденном немцами Нанси, а затем в Париже. В марте 1915 года всем россиянам, окончившим иностранные медицинские факультеты, разрешили держать экзамены и получить диплом врача в России. Длинным путем через Балканы Полонская добралась до дома и в Юрьеве, сдав экзамены, получила диплом. Затем служба врачом на Юго-Западном фронте, замужество (отношения с мужем, инженером Львом Давидовичем Полонским, по-видимому, складывались не очень простые), затем там же в Киеве в декабре 1916 года рождение сына Миши, как оказалось, единственного и любимого. Потом снова на короткое время фронт и в апреле 1917 года (революция!) возвращение в Петроград. Здесь в июльские дни Полонская совершенно случайно встречает Эренбурга и сердце её, конечно, ёкает (у него за плечами были два года работы военным корреспондентом: множество очерков в «Утре России» и в «Биржевых ведомостях», а также книга «Стихи о канунах»). Годы спустя эта встреча была описана в книге «Встречи»: «Как-то переходя Владимирский проспект, я внезапно увидела Илью Эренбурга, моего парижского друга. Он не заметил меня, у него на плечах сидела длинноногая девочка, свесив ножки в длинных чулках через его грудь. Он придерживал ее рукой с озабоченным видом, а рядом с ним шагала, что-то объясняя обоим, первая жена Ильи Катя Шмидт. Я так растерялась от этой встречи, что даже не окликнула их. Про себя я решила, что они, очевидно, только вернулись в Россию[987], в родной для Кати Петроград. Я знала, что в нашем городе живут ее родители…»
До начала их переписки оставалось пять лет, до встречи — семь…
1917–1921 годы Полонская безвылазно прожила в голодном Питере — работала фабричным врачом, растила сына, писала стихи, находила время посещать литературную Студию. В жизни Эренбурга эти годы отмечены политическими и географическими метаниями: Москва — Киев — Крым — Грузия — Москва; красные, белые, внутренняя тюрьма на Лубянке, служба в Наркомпросе. Уезжая в марте 1921 года из Москвы на Запад, Эренбург увозил в сердце суровый, но и романтический образ послереволюционной России (оставаться здесь жить у Эренбурга уже не было сил, но на Западе именно романтический образ тогдашней России помогал не порывать с родиной), и, когда, десятилетия спустя, он пытался восстановить этот образ в мемуарах, старые строки Полонской (он цитировал их еще в «Новой русской книге»[988]) показались ему самыми точными:
Но грустно мне, что мы утратим цену
Друзьям смиренным, преданным, безгласным,
Березовым поленьям, горсти соли,
Кувшину молока, и небогатым
Плодам земли, убогой и суровой[989].
Переписка, встречи
На рубеже 1921–1922 годов в Питер дошли номера берлинского журнала «Новая русская книга», в котором начал печататься, обосновавшись сначала в Бельгии, а затем перекочевав в Берлин, Илья Эренбург. Так Полонская узнала о его местонахождении; она отправила ему в Берлин только что вышедшую в издательстве «Эрато» свою первую книгу стихов «Знаменья» — это, по существу начало их переписки, продолжавшейся (с перерывами) сорок пять лет. Полонская сохранила почти все письма И. Г (может быть, не уцелело самое первое), Эренбург же, когда в 1940 году в Париж вошли гитлеровцы, сжег хранившиеся у него письма — так что целы лишь полученные после его возвращения в СССР (1940 г.) — их Эренбург хранил более или менее тщательно.
В огромном эпистолярном наследии Эренбурга его переписка с Полонской уникальна как по хронологической ее протяженности, так и по доверительности и душевности тона. Известная сухость и деловитость вообще характерны для писем Эренбурга, но, пожалуй, писем к Полонской это коснулось гораздо меньше, чем большинства других его писем. Мастер самых разнообразных литературных жанров, Эренбург эпистолярного жанра не любил; писатель, он всегда очень много работал, и собственно на письма у него уже не оставалось душевной энергии. То, что для Цветаевой и Пастернака было частью их литературного труда, не менее значительной, содержательной, эмоциональной и художественной, нежели стихи и проза, для Эренбурга, как правило, — лишь вынужденная необходимость (исключения были редкостью). Обычно в его письмах 1920–30-х годов деловые сюжеты оживляются двумя-тремя фразами о новостях, о книгах, о себе, но, повторюсь, письма к Полонской наиболее раскованные, хотя в них тоже присутствуют «дела». А основной объем послевоенных писем Эренбурга вообще осуществлялся литературным секретарем по его конкретным указаниям, сам же Эренбург писал только близким друзьям или в случаях, которые считал особенно важными — разумеется, все письма к Полонской собственноручные; если со временем было совсем тяжко — посылались телеграммы. Что касается писем Полонской, то, видимо, самая интересная и раскованная их часть — как и в случае писем Эренбурга — относилась к 1920-м годам и судить об этих письмах можно лишь отраженно (по ответам на них), т. е. предположительно. В 1920-е годы Эренбург постоянно жалуется на лапидарность писем Полонской — это не значит, что они обязательно коротки, просто ему хотелось, чтобы столь нравящиеся ему послания были бы длиннее и, всяко, не короче его достаточно подробных эпистол. Послевоенные письма Полонской заметно многословнее ответов на них.
Переписка сразу же установилась интенсивная (только за 1922–1925 годы сохранилось 62 письма Эренбурга к Полонской). Для Эренбурга это было время широкой и, может быть, даже неожиданной для него популярности как прозаика (с выходом романа «Хулио Хуренито» он стал одним из самых читаемых авторов). Для поэтессы Полонской это также плодотворные и успешные годы — равноправная участница группы «Серапионовы братья», она много пишет, печатается, выходят ее лучшие стихотворные книги; при этом она продолжает свою медицинскую практику на фабрике имени Клары Цеткин.
Переписка открылась посылкой сборника «Знаменья», но свой адрес Полонская на бандероли (возможно, посланной с оказией) не указала. Единственным литературным человеком в Питере, с которым Эренбург тогда поддерживал связь, была М. М. Шкапская. Вот ей 7 марта 1922 года он и написал о своей просьбе «найти поэтессу Елизавету Полонскую, сказать ей, что книгу получил; хочу написать, не знаю адреса»[990]. Адрес был сообщен и завязалась переписка. А на книгу «Знаменья» Эренбург откликнулся рецензией. Поскольку следом за «Знаменьями» он получил от Е. Г. тихоновскую «Орду»[991], «Двор чудес» Одоевцевой и, возможно, зощенковские «Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова» — то его заинтересовала возможность сравнить две «женские» поэтические книжки (он еще в 1913 году в Париже писал о начинавших Ахматовой и Цветаевой[992] и теперь рецензию[993] начал со слов о влиянии ахматовской поэзии почти на всех женщин, пишущих в России стихи). Итог сравнения двух книжек ясен: «Стихи Одоевцевой, за исключением баллад, слабы, несамостоятельны. Полонская сильнее, взрослее, слабое у неё — уже не фон, а срыв». А по существу «Знамений» сказано так: «В стихах Полонской русские критики отыскали, разумеется, идеологию и начали её в этой плоскости критиковать: иудаизм, родовое начало и пр. Я полагаю, что некоторые стихотворения, давшие повод к таким экскурсам, являются в книге слабейшими[994] (об Иисусе или „Шейлок“). Зато Полонская достигает редкой силы, говоря о величии наших опустошенных дней[995]».
Полонская и Эренбург регулярно обмениваются по почте книгами и журналами. Поскольку в первый берлинский год Эренбург издал массу своих книг — он все их последовательно высылает в Питер, не забывая и о французских новинках, которые могут сгодиться для переводов. Книжные посылки не всегда доходят до адресата — почтовая цензура не дремлет — тогда приходится пользоваться оказией. У Полонской книги выходят, конечно, куда реже, чем у Эренбурга, и она посылает журналы с примечательными (чаще — ругательными) рецензиями на его литпродукцию. От этих журналов иногда он вздрагивает: «Я получил „На Посту“. Мне стало очень жутко от него. Напиши, так ли это? Т. е. много ли таких постовых и считаются ли с ними всурьез?».
В свою очередь Эренбург передает её вторую книгу стихов («Под каменным дождем» — оформление Н. П. Акимова) начинающему критику А. В. Бахраху и тот печатает в берлинских «Днях» на неё рецензию. А сам Эренбург о второй книжке написал автору: «Мне понравился ряд стихотворений, особенно о революции. Потом с каменным дождем. Меньше 3-ий отдел (детские мотивы, балладный стих — Б.Ф.). „Агарь“ недостаточно дика и зла. Если будет возможность — устрою твою книгу».
Уже в первом письме, пока в Берлине существовала реальная возможность печататься по-русски (через год она практически исчезла), Эренбург предлагает Полонской прислать ему стихи, чтобы выпустить в Берлине книжку — Е. Г. этим не воспользовалась (тогда и в Питере у неё была такая возможность), а теперь оказалось уже поздно: поезд русских книг в Берлине — увы, ушел…
Вообще взаимный интерес к стихам друг друга остается центральным в переписке — стихи в конце писем переписываются набело, по получении — обсуждаются, оцениваются («хорошие, сухие стихи»; «люблю в них свое»…, «читал твое стихотворение „Договор“ — хорошо. Я — определенно люблю твой пафос»), просьба присылать новые — постоянна («Почему ты мне не шлешь своих стихов? Я по ним соскучился»), вопросы «что пишешь?» — неизменны. И о своих поэтических привязанностях Эренбург пишет Полонской, хотя они не всегда совпадают с ее привязанностями. В 1922 году Эренбург с несомненным пиететом пишет о Маяковском (в 1927-м мало что останется от былых восторгов) и, явно отвечая на встречный вопрос, пишет: «С Асеевым лично не знаком. Стихи его большей частью люблю. Его же статьи большей частью остроумны, но чрезмерно легки, и не той легкостью, которую я люблю». Но, конечно, главная влюбленность — Пастернак. «Приехал сюда Пастернак. Это единственный поэт, которого сумел я полюбить настоящей человеческой любовью (человека). Вне всего этого — у него изумительные стихи. Мне — радость. Знаешь ли ты „Сестра моя жизнь“?». Через месяц снова: «Здесь сейчас моя любовь — Пастернак. Знаешь ли ты его стихи?» и добавляет, что в Питере «пишут прозу хорошую, а стихи скучные». Все пастернаковские лит-новости сообщаются тотчас же: «Вышла „Тема и вариации“ Пастернака. Я брежу ею… М. б. я особенно люблю его мир, как противостоящий мне и явно недоступный». Выслав Полонской эту книжку, Эренбург ждет отклика и явно огорчен им: «А о Пастернаке ты зря: он не виртуоз, но вдохновенный слепец, даже не осознающий, что он делает»…
Письма пестрят литературными именами — Шкловский, Ходасевич, Белый; вопросы о Серапионах…
В Петрограде Полонская была обладательницей единственного экземпляра «Хулио Хуренито» (роман в городе запретили). Вольфила решила посвятить ему вечер; спустя почти сорок лет Полонская вспоминала о нем в письме Эренбургу: «Ты прислал мне „Хулио Хуренито“, и Иванов-Разумник (один из сопредседателей Вольфилы — Б.Ф.) упросил меня прочесть доклад об Эренбурге и Хуренито. Я сказала: могу только пересказать роман подробно. Он согласился, и я пересказала. Было много народу, Сологуб, Замятин, Зоргенфрей, серапионы, какие-то критики. Комната была освещена плохо, кухонной керосиновой лампочкой у меня и коптилкой на столе президиума. Пошли споры. У меня заболели глаза, и я больше не могла читать отрывки из книги (шрифт был неясный, бумага желтая, краска плохая). На другой день я показалась глазнику и он мне велел носить очки для занятий». В книге «Встречи» Полонская тоже пишет, что свет гас и Юрий Тынянов помог ей дочитать куски из романа, а после собрания попросил её дать ему прочесть увлекательную книгу. Обо всем этом Полонская рассказала Эренбургу и в 1922 году, но видимо этот рассказ был не сентиментальным, а ироническим, потому что Эренбург ответил в тон: «Вольфила привела меня в предельное умиление — я готов был расплакаться или по меньшей мере стать честным. Ведь это ж нечто рассказанное Учителем. Ты знаешь — ты могла бы быть его прекрасной ученицей!»…
Не раз Эренбург пишет о том общем, что их связывает: «Снова наши письма скрестились. Ты спрашиваешь — „в тон ли“? А разве это новый тон? Разве не слышишь его в детской форме еще в 1909 году? Читая письма, вижу твою улыбку. Кажется, ей (и следовательно, и „Хуренито“, и многому иному) мы учились вместе. Порой мне жаль, что ты не пишешь прозы, злой, кусачей и в то же время нежнейшей. Почему ты не присылаешь мне новых стихов? Я люблю в них свое, то, чего нет в русских стихах, где „славянских дев как сукровица кровь“[996]. Твоя не такая». И в конце 1922-го: «Ты меня правильно видела во сне: я сижу в кресле, курю трубку и молчу».
Но стихами и делами письма, конечно, не исчерпываются. Уже в одном из первых писем Эренбурга есть вопрос: «Как зовут твоего сына и какой он масти? (земные приметы)»[997], встречается и просьба написать о его дочери, которую Полонская изредка встречала. Судя по неизменным приветам Серапионам, Полонская пишет другу юности о Братьях, иногда присылает новые книги — Тихонова, Зощенко, их альманах. В это время в Берлине живет и Шкловский и, поскольку Эренбург постоянно рассказывает о встречах и разговорах с ним и часто пишет о Викторе Борисовиче «твой друг», «он тебя ценит и любит», ясно, что Полонская немало рассказывала о Шкловском. Она направляет к Эренбургу Льва Лунца, когда он уехал в Германию, и Эренбург отвечает, что Лунц ему очень понравился; сообщает Эренбург и о том, как встретили в Берлине молоденького Познера.
Эренбург иногда жалуется на лапидарность писем Полонской, на то, что не ответила вовремя, но сами письма вызывают его восторг. Нет-нет, да и прорываются воспоминания о 1909 годе — Эренбург осторожно оговаривает их: «Кажется, что мы с тобой уже совсем взрослые и можем вспоминать». Так возникают упоминания о его поездках, когда — вдруг! — он натыкается на места, где когда-то были вдвоем… Возникают имена друзей и знакомых того года — Наташа, Лафорг, Минский, Надя Островская (парижский скульптор, ученица Бурделя, она поначалу была заметным деятелем партии, потом вместе с оппозицией была уничтожена — «Насчет Нади Островской очаровательно»).
Элегическая грусть сопровождает воспоминания: «Я хотел бы видеть сейчас твою прекрасную усмешку! Откровенно говоря, я сильно одинок. Т. е. ни „соратников“, ни друзей, ни прочих смягчающих вину (жизни) обстоятельств… Напиши больше о себе. По крайней мере о внешних выявлениях, т. е. о сыне и о поэмах, которые теперь пишешь».
И там же минутное самоуничижение: «Мне надо было б одно из двух: или иметь много (по-еврейски весь стол) детей, сыновей, или быть коммивояжером в Африке. Получилось третье, и худшее». Редкий случай так открытого Эренбурга (в иных письмах этого не встретишь): «Устал. Стар. Много сплю. И хочется брюзжать. Еще шаг — мягкие туфли (их Эренбург отметал и даже в глубокой старости тапочек не носил дома никогда! — Б.Ф.) Не влюбляйся — это самое воскресное занятие. Лучше пиши злую прозу и нежно люби. И то и другое — твое. Это я наверное знаю».
Планы увидеться возникают уже в 1923 году: «Очень возможно, что в апреле буду в Питере — вот тогда наговоримся! А пока — пиши. Не забывай меня!».
Жизненная стратегия Эренбурга определилась: он надеется, что ему и дальше удастся жить на Западе, а печататься в Москве, сохраняя определенную литературную свободу. В июне 1923 года он посылает Полонской почтой письмо в ответ на ее суждения о последнем его романе «Жизнь и гибель Николая Курбова». В этих суждениях почувствовалась Эренбургу какая-то новая нота, вызванная то ли чрезмерной политической осторожностью, то ли зарождающимся конформизмом, и он, сохраняющий определенную независимость от Москвы, отреагировал на чувствуемую перемену необычно пылко: «За правду — правда. Не отдавай еретичества. Без него людям нашей породы (а порода у нас одна) и дня нельзя прожить… Мне кажется, что разно, но равно жизнью мы теперь заслужили то право на по существу нерадостный смех, которым смеялись инстинктивно еще детьми. Не отказывайся от этого. Слышишь, даже голос мой взволнован от одной мысли.
Мы евреи. Мы глотнули парижского неба. Мы поэты. Мы умеем насмехаться. Мы… Но разве этих 4 обстоятельств мало для того, чтоб не сдаваться?».
Время было не властно отменить эти четыре обстоятельства, но оно вскоре предъявило столько других обстоятельств, что оптимизм 1923 года по части «не сдаваться» показал свою полную легкомысленность. Полонская это осознала раньше, и она практически ушла в тень, но и Эренбурга перемены отнюдь не обошли, более того — он сам сделал шаг им навстречу. И все-таки извести напрочь их «еретичество» времени не удалось — некоторые его дозы у наших героев оставались даже в самые безысходные времена…
В начале января 1924-го Эренбург приехал в Москву; 20 января он пишет Полонской: «Вот скоро и увидимся! Я буду в Петербурге… 3-го февраля. 4-го должна быть моя лекция. Пробуду в Питере до 9-го. Страшно радуюсь нашей встрече. Везу тебе французские духи (честное слово!). Устрой, чтоб я за это время мог бы повидать всех петербургских confreres’ов, т. е. Замятина и молодых. До скорой встречи». Но смерть Ленина сбила его планы, и даже на письмо Полонской в Москву он ответил уже с дороги, из Харькова — приедет в начале марта: «Пробуду недолго. Приеду прямо к тебе. Радуюсь страшно встрече». 3 марта он с вокзала (с вещами) приехал к Полонской, но потом импресарио, организовавший его публичные выступления (на эти деньги он и смог поездить по стране), добыл ему комнату в Европейской гостинице. 8 марта в зубовском институте Эренбург читал главы из последнего, еще не опубликованного романа «Любовь Жанны Ней». Б. М. Эйхенбаум записал в Дневнике: «Народу было невероятно много. Ахматова, Пунин, Шкловский, Каверин, Федин, Тихонов, Слонимский, А. Смирнов, Форш, все обычно бывающие. Студенты и т. д. Эренбурга обстреливали, но он очень умно отвечал»[998]. Серапионы относились к Эренбургу уже несколько иронично: слово «имитатор», пущенное Шкловским, понравилось им. Полонская еще в июне 1923 года записала: «Илью убивает та же болезнь, что и меня — видеть себя „Эренбургом“. Надо написать ему об этом».
Была большая беготня, Эренбург был так замотан и задерган деловыми и ненужными знакомствами и встречами, что толком нашим героям поговорить не удалось. Той большой и душевной встречи, о которой не раз говорилось в письмах — не получилось. Ожидание встречи оказалось куда сильнее самой встречи. Когда пришла пора уезжать, Эренбург спохватился и в поезде написал: «Мне очень больно, что мы так и не повидались с тобой по-настоящему (это не сентиментальность, а правда!) и что в последний час ты не дождалась меня». Наступила новая полоса жизни — иначе теперь уже не будет никогда…
Полонская ответила не сразу, Эренбург ждал её письма: ему показалось, что целый месяц, а прошла только половина. Получив долгожданное письмо, он отвечает длинным посланием. Как всегда, рассказывает о новых литературных планах (вообще, его письма, может быть, главный источник, по которому можно восстановить историю всех его литературных замыслов и реализации их).
Ответа снова пришлось ждать долго. Эренбург с женой, Л. М. Козинцевой, намеревается оставить литературно уже бесперспективный Берлин и, пользуясь итогами новых выборов во Франции и ожидающимся установлением дипломатических отношений Парижа с Москвой, добиться французской визы. С дороги, из Италии, он дважды запрашивает Полонскую: «Почему ты не отвечаешь мне?». В сентябре он снова пишет ей, на сей раз уже из Парижа: «Прочитав мой адрес, ты умилишься человеческому постоянству, да, да, Hotel de Nice!» — в этом отеле Эренбург жил несколько лет до отъезда из Франции в 1917 году (Полонская это знала по встрече в 1914-м).
Положение Эренбурга в России меняется — печататься становится труднее: цензура звереет, частные издательства прижимаются, государственные — идеологически свирепеют. Полонская, помогая Эренбургу — просьб в его письмах все больше: переговори с теми-то, нажми на этих, узнай у тех, не напечатают ли эти — чувствует обстановку не только по его трудностям, но и по окружающим. Многие её знакомые, в том числе очень влиятельные прежде, теряют позиции, власть. Каменев и Зиновьев, еще недавно всесильные, хотя со стороны это не очень заметно — обречены, не говоря уже о Троцком — их начисто переигрывает Сталин.
В 1925 году переписка Полонской и Эренбурга вновь оживляется — 20 писем Эренбурга сохранилось на Загородном 12. Снова нескончаемые просьбы: «Я зол и лют: денег нет. Долги. И пр. Представляешь? Потом это меня никто не любит, а не Шкловского[999]. Тебя, наоборот, все любят… Даже бородатый итальянец (кажется, поэт) из Ротонды. Он расспрашивал о тебе и взял твой адрес. Помнишь его?» — это, конечно, о Таламини (через две недели спрашивает снова: «Писал ли тебе бородатый итальянец из Rotonde’ы?»).
С деньгами так плохо, что Эренбургу пришлось переехать в полунищий район — на авеню дю Мэн. Полонская пишет редко: «Очень хорошо! Прошло уже 4 месяца, как ты обещала мне большое обстоятельное письмо!.. Чем ты болеешь и чем так занята? Хоть бы влюбилась по меньшей мере». Вдруг в марте Полонская решается приехать в Париж. Эренбург в восторге: «Rotonde, я, борода твоего Бамбучи[1000], древняя мулатка Айша[1001], новорожденные неоклассики, круассаны, машинки для игры в барах и прочее, прочее — благословляют твое намерение. Визу получить хоть трудно, но возможно» — далее следуют практические советы. У Эренбурга хорошее настроение. В начале апреля он пишет письмо Полонской на русской машинке — по-французски, начиная его так: «жете эре де ресевуар та леттр (я счастлив, что получил твое письмо)». И тут Полонская заболевает, её планы летят в тартарары; следующее письмо от неё приходит лишь 1-го июля: «Я получил твое бесценное письмо и возношу мои молитвы». Поток просьб о помощи возобновляется: «Письмо это по слезливости похоже на вдовье послание. Но: 1) за комнату не заплачено, 2) ходить по людным улицам в виду кредиторов опасно, 3) жара и хочется выбраться из Парижа, 4) штаны ненадежны. Выручай!». В сентябре, поселившись в местечке Лаванду, Эренбург сообщает: «Возможно, зимой я поеду в Россию», добавляя неизменное: «Почему ты не присылаешь мне новых стихов?». Литература остается главным содержанием жизни; вкусы часто совпадают: «Я тоже люблю Бабеля, и я тоже боюсь Сейфуллину».
В октябре он вновь напоминает о Таламини: «Итальянцу я дал твой адрес. У него вполне босяцкий вид, и я боюсь, что вскоре всем, кроме красоты, буду напоминать его. Книги пошлю тебе, как только разбогатею».
В декабре: «Весной собираюсь к вам. Напиши, стоит ли мне ехать — Волга — Урал — Сибирь? Мыслимо ли, по твоим впечатлениям, там устройство вечеров или лекций, которые бы оплачивали поездку?… Выслал две книги для переводов». Перед Новым годом: «В марте я, по всей вероятности, двинусь на восток, и, таким образом, мы вскоре увидимся. Напиши, изменилось ли ко мне отношение за последний год: 1) в сферах, 2) среди читателей (или „публики“)? Хочу учесть это всячески».
В начале 1926 года у Полонской снова мысли о Париже; в ответном письме она читает: «Французскую визу получить очень трудно. Имеются ли у тебя какие-нибудь солидные знакомства среди французов (с тех времен)?». С горя она пишет Мариэтте Шагинян: «В Париж меня французы не пускают»[1002]. Затем полугодовая пауза: три месяца Эренбург отсутствовал в Париже — большую часть этого времени провел в России, но в Питер не попал. По дороге из Москвы в Киев, возле Конотопа, где, как известно, убили Хулио Хуренито, он пишет Полонской с уже привычной вагонной интонацией грусти: «Мне очень грустно, что я не попал в Питер — 1) вообще, 2) ты. Но ты писала, что едешь на юг. М. б. мы где-нибудь увидимся» — далее приводится маршрут его поездки: Киев — Одесса — Харьков — Ростов — Минеральные воды — Тифлис — Батум.
Понятно, что не увиделись. Плывя во Францию из Батуми, вспомнил: «В Харькове ко мне подошла Наташа. („Тихое семейство“, кстати, становится снова и тихим, и семейством)». А Наташа (М. Н. Киреева) тоже написала Полонской, в ответ на её запрос, и написала тоном доцента марксистской социологии: «Вы спрашиваете об Илье? Сначала мне показалось, что он очень молодой, и стало завидно, а потом у него были такие старые глаза и усталые морщины. То, что он пишет, — особенно „Лето 1925 года“[1003], утомляет и разочаровывает. Там есть всего 2–3 по-человечески хороших места. „Трубку коммунара“ читают рабочие, „Жанну Ней“ — все провинциальные барышни, — кто будет читать „Лето 1925 года“? Вы? Я? Если вокруг художника, крупного художника, замыкается кольцо „социально созвучной среды“… это нехорошо». От Полонской письмо пришло Эренбургу в октябре 1926-го; он ответил: «Скучно мне очень. Скучно, наверное, и тебе. Что за собачье поколение?… Читал новые русские книги. Плохо. Кроме Бабеля и… Горького — ничего».
Каждую весну теперь Полонская рвется в Париж, вот и в марте 1927-го пишет об этом; в ответ — радость и советы (в частности — разыскать во французском консульстве в Москве М. П. Кудашеву, которая ради него обязательно ей поможет)… «Итак, мы скоро увидимся, причем в буколической обстановке Парижа. Я живу, как видишь, вблизи Жарден де Плант» — это не география, а лирическое напоминание. В апреле Эренбург пытается разыскать французских друзей-сокурсников Полонской, чтобы получить от них ходатайство для неё (он сам, иностранец, права голоса тут не имеет) — никого найти не удается. Договаривается с приятелем своим д-ром Сержем Симоном, что тот даст поручительство. А между тем в Париж приезжают — очень понравившаяся Эренбургу Ольга Форш (у неё в Париже дочь), потом Михаил Слонимский с женой. Вместе с весной уходит и энтузиазм Полонской. В конце июля Эренбург запрашивает: «Как с визой? По-моему, она должна у тебя быть. А если есть виза, то имеются ли иные преграды? Словом, не надеешься ли ты осенью попасть в Париж?». И снова воспоминания о 1909 годе: «Я как-то весной (показывая Париж приезжим!) забрел на арены улицы Lasepede. Они изменились донельзя, стали парадными и паршивыми. За вход в Jardin des Plantes берут деньгу. Обезьяны явно американизировались, а у Halle aux Vins[1004] больше не страшно даже глухой ночью. Впрочем, ходит ли там кто-нибудь на рассвете и кто? Я хотел бы с ним повидаться или по меньшей мере получить от него письмо!..».
Как раз в эту пору Эренбург начал новую книгу «Бурная жизнь Лазика Ройтшванца»; в сообщении о будущем романе есть приписка: «Он, вероятно, тебе понравится». Полонская с этим энергично согласилась и получила предостережение: «К халдеям прошу относиться критически и любить их предпочтительно в теории (это и о стихотворении[1005] и о палестинской теме)». Но главное в её ответе было другое: в Париж она не приедет. Причина, возможно, и политическая: некогда влиятельные друзья — стали оппозиционерами; привлекать к себе внимание уже опасно. Эренбург этих нюансов еще не различает, он печально-ироничен: «Весьма грустно, что Вы не приехали к нам! Это становится хроническим, и я дивлюсь — ты же женщина энергичная. В чем суть?». Потом о себе: «Вернулся на 7-ой этаж St. Marsel’я. Ты помнишь этот квартал? Напротив Jardin des Planter, построили мечеть, а в мечети ресторан для снобов… Не забывай меня!».
Полонская, конечно, не забывала — но не писала три года, предоставляя нам догадываться о причинах её молчания; ясно лишь одно: писем Эренбурга за 1928–29 годы в архиве Полонской нет.
На рубеже 1920–1930-х годов Запад испытал чудовищный экономический кризис, а в Москве завинчивали идеологические гайки — диктатура Сталина утвердилась. Эренбург дико бедствовал и недоумевал, как быть дальше. Для Полонской это тоже были нелегкие годы — многие ее влиятельные друзья, естественно ставшие в оппозицию к Сталину, оказались в ссылке или не у дел; на ее плечах лежала забота о старой матери, маленьком сыне и брате, который прожил рядом с ней всю жизнь. Сочувственно и горько запечатлен образ Полонской той поры в дневниках Евг. Шварца[1006].
В одной из глав книги «Встречи» Полонская призналась: «Годы были такие, когда люди не хранили переписки», но это относилось уже к 1930-м и, думаю, все же не к письмам Эренбурга. Что касается тщательной чистки архива прежних лет, то этим Полонская, кажется, не занималась, и бумаг в её поместительной квартире сохранилось несметное количество — даже парижские трамвайные билеты…
Конверт письма И. Г. Эренбурга Е. Г. Полонской из Бретани, июль 1927 г.
Письмо И. Г. Эренбурга Е. Г. Полонской 12 июня 1924 г. из Германии.
Переписка возобновилась неожиданно — летом 1930 года, когда Полонская попросила у Эренбурга прислать ей книги французской писательницы, участницы Парижской коммуны Луизы Мишель (в том году отмечалось её столетие, и Е. Г. задумала написать о Мишель). Есть три письма Эренбурга 1930 года — в ответ на эту просьбу. Их тон заметно отличается от прежних, из писем ушла грустная веселость, игривость, легкая насмешка над собой и адресатом — по-видимому, это ушло из жизни. Письма Эренбурга несомненно доброжелательны, но суховаты, и Эренбург, раньше неизменно пенявший Полонской на задержки с ответом, даже не регистрирует трехлетнего молчания, хотя первое письмо заканчивает неизменным: «Присылай мне все, что пишешь, и не забывай». Книги Мишель ему в итоге удалось разыскать (они давно разошлись, а новых изданий не было) и он спрашивает: «Что ты думаешь писать о коммуне? Поэму? Биографи романсе, как говорят галлы? Литмонтаж по-отечественному? Что ты вообще делаешь? Когда получишь книги, раскошелься на радостях на пристойное письмо!». И характерный итог: «Ты права, когда ищешь свежего воздуха в Мишель». А в другом письме надежда: «Я рад, что ты пишешь, и думаю, что Мишель тебе удастся. Когда я писал о Бабефе[1007], я его любил, а это уже много — в наши дни любить достойного человека». Впрочем, приписка к этому безрадостная: «Между нами говоря, я перестал верить в нужность нашего дела, оно превращается в манию и даже в маниачество».
Полонская написала «Повесть о Луизе Мишель», отрывок из неё в День Парижской Коммуны появился в питерской газете[1008]; там же сообщалось, что книга готовится к печати, но она так и не вышла…
Три письма 1930-го и одно от января 1931-го — серьезные, сосредоточенные на мировых делах и мыслях о месте в жизни. Окончательного решения присягнуть советскому режиму Эренбург еще не принял («Совместить историю с собой, с котлетами, тоской и прочим — дело нелегкое», — пишет он Полонской в январе 1931 года), но он уже на пути к этому.
Затем в переписке наступает большой перерыв: 1931–1939. В эти годы Эренбург несколько раз приезжал в СССР; изменился его статус (он стал корреспондентом «Известий» в Париже и советским писателем) и в 1932 и 1934–1935 годах он виделся с Полонской в Ленинграде и в Москве. Они могли поговорить о том, что уже нельзя было доверять почте. Полонскую к тому времени аккуратно оттеснили от литературной кормушки и даже лишили делегатского билета на Первый съезд советских писателей — она довольствовалась гостевым…
Когда в конце 1937 года Эренбург приехал в Москву из Испании с надеждой через несколько недель вернуться к своим обязанностям военного корреспондента «Известий» в Мадриде, его лишили заграничного паспорта и шесть месяцев продержали в эпицентре террора, прежде чем было сочтено целесообразным выпустить его назад. В эти месяцы имя Эренбурга не раз встречается в письмах Полонской к её еще парижской знакомой М. М. Шкапской, жившей тогда в Москве. 14 февраля 1938: «А вот встречали ли Вы Илью Григорьевича? Я слышала, что он обосновался в Москве, получил квартиру в Лаврушенском и т. д. Мне жаль, что он не собирается в Ленинград»[1009]. 15 марта 1938: «Видали ли Вы Эренбурга или только издали?». Наконец, 15 мая, повидавшись с Эренбургом (он уезжал из СССР через Ленинград), Полонская пишет: «Илью Григорьевича я видела здесь перед отъездом. В Испании сейчас ему будет нелегко, но я с удовольствием поменялась бы с ним, ни минуты не задумываясь». (Прямой смысл этой фразы относится к переживаниям за судьбу Испанской республики; можно думать, что был у нее и второй смысл).
Весной 1939 года после поражения Испанской республики и в ожидании советско-германского альянса отлученный от газетной работы (корреспонденции из Испании Эренбург печатал под своим именем, из Франции — под псевдонимом Поль Жослен, и то, и другое запретили) Эренбург после долгого перерыва начал писать стихи. Его письмо к Полонской от 28 апреля 1939 года, несмотря на все беды и тревоги, исполнено торжественной радости (оно даже написано о себе в третьем лице!): «Мировые событья позволяют гулять Эренбургу-Жослену ввиду этого Эренбург вспомнил старину и после семнадцати лет перерыва пишет стихи. Так как в свое время он показывал тебе первые свои стихи, то и теперь ему захотелось послать именно тебе, а не кому-либо иному, его вторые дебюты…». Получив ответ Полонской, Эренбург написал ей 5 июня: «Дорогая Лиза, твое письмо, твоя дружба ободрили и вдохновили меня, как когда-то на Rue Lunain. Кот, что ходит сам по себе, на радостях изогнул спину»[1010].
29 июля 1940 года Эренбург вернулся в Москву из оккупированного гитлеровцами Парижа; через Германию его провезли под чужим именем. Тяжело заболевший, он приехал в Москву, где с подачи коллег ходили упорные слухи, что он стал невозвращенцем. О возвращении и болезни Эренбурга Полонская узнала, видимо, еще до прибытия его в Москву, поскольку 31 июля она писала Шкапской: «Получила Ваше сообщение о болезни Ильи Григорьевича и просто не в состоянии была Вам писать. Очень прошу Вас, дорогая, черканите пару слов. Я сама написала бы Ирине, но не знаю ее адреса». В тот же день Шкапская сообщала в Ленинград: «Ну вот, дорогая, Илья Григорьевич приехал позавчера. Ириша звонила — очень худой, уверяет, что это только острый колит был долго, сейчас ему лучше… Будем надеяться, что все это ложная тревога. Ваш привет сердечный ему через Ирину передала». 26 августа Эренбург написал Полонской первое по возвращении письмо: «Дорогая Лиза, я вернулся живой. Очень рад твоему письму и особенно тому, что ты собираешься в Москву. Я, может быть, поеду „отдыхать“ (заставляют), но под Москву, и ты меня легко отыщешь. Есть что рассказать и о чем поговорить. Обнимаю. Твой Илья».
В конце августа 1940 года Эренбургу разрешили напечатать в газете «Труд» очерки о разгроме Франции, свидетелем которого он был. В условиях жесткой цензуры эпохи советско-германского договора о дружбе антифашистские очерки Эренбурга стали сенсацией. Полонская пишет из санатория, где лечилась, в Москву Шкапской: «Нет ли у Вас под рукой статей И. Г. в „Труде“?» и через несколько дней снова: «Если достанете номера „Труда“, не посылайте мне их, а только сообщите даты. В Ленинграде я пойду в Публичную библиотеку и почитаю. Оттуда уже пошлю Вам и стихи, а Вы покажете их, когда прочтете, только И. Г». 17 октября Шкапская пишет Полонской: «Насчет „Труда“ — напишу, как получу. Сегодня будет у меня Лиля Брик — она его (Эренбурга — Б.Ф.) видала, я тогда припишу кое-что в письме… Лиля Юрьевна почти ничего нового не сказав, только детали. Но со слов Эренбурга рассказывает, что Фейхтвангер как будто не убит, как прошел слух, а в Лиссабоне, сестра ея Эльза в неоккупированной Франции, Арагон был врачом на фронте, дважды награжден, но ни минуты не поколебался в своей советскости, как и Муссинак, который в тюрьме, как и Жан-Ришар Блок… Потом я звонила Илье Григорьевичу. Он все собирается ко мне, но болеет и занят, рассказала ему, что Вы нездоровы, он ужасно встревожился. „Труд“ он еще не получил…».
В декабре 1940 года Эренбург приехал в Ленинград. Тогда были написаны обращенные к нему стихи Полонской:
Как я рада, что ты вернулся
Невредим из проклятых лап!
Светлым месяцем обернулся
Самый темный в году декабрь…
Бродим вместе, не расставаясь,
Как той осенью дальней, когда
Перед нами во мгле открывались
Незнакомые города.
Я твою горячую руку
Нахожу средь ночной темноты.
«Нам судьба сулила разлуку…» —
Говоришь, исчезая, ты.
Годы Отечественной войны Полонская провела в эвакуации в Перми (тогда — Молотов), ее сын был на фронте с начала войны. Она редко писала Эренбургу — знала, как он занят (бывало, Эренбург писал по несколько статей в день — для центральных газет, для фронтовых, для зарубежных агентств; ежедневно приходила фронтовая почта, и ни одно письмо не оставалось без краткого ответа…). Но когда жизненные обстоятельства в Молотове стали невыносимыми — написала; впрочем, вот что она рассказывала об этом в письме М. М. Шкапской 25 ноября 1942 года: «Доведенная до отчаянья, я дала три телеграммы — Вам, Фадееву и Эренбургу. Жизнь в этом городе сплошной бред. Мне все время не давали постоянной прописки. Слонимский, как Вам известно, мало интересуется своими товарищами, а он стоит во главе Союза. Он устроил себе комнату в гостинице, для семьи и домработницы. Получает вроде пайка и обеды, а на всех прочих ему наплевать».
Эренбург, конечно, сразу отреагировал на телеграмму (а у него тогда был исключительный авторитет в стране) и уже 30 ноября Полонская сообщала Шкапской: «Пока меня прописали в гостинице до 15/XII, не знаю, что будет дальше. Илью Григорьевича не хочется затруднять, но, кажется, придется». 30 января 1943 года из Москвы в Молотов возвращалась З. А. Никитина, редакционно-издательский работник, давний друг Серапионов; Эренбург послал с ней два письма. Одно — Полонской: «Мне очень грустно, что тебе как-то особенно нехорошо, даже учитывая общую картину. Надеюсь, теперь хоть с комнатой у тебя уладилось. Напиши мне о себе, пришли стихи» — далее переписано стихотворение «Был мир и был Париж…», которым заканчивалась книга Эренбурга «Стихи о войне», и, конечно, соображения о делах на фронте (этим жили все). Второе было адресовано председателю Горсовета Молотова — в нем просьба «облегчить положение эвакуированной писательницы Елизаветы Григорьевны Полонской» с припиской: «Её литературная работа заслуживает со стороны советских органов самого заботливого отношения к ней самой»[1011]. В годы войны такие письма Эренбурга на местах воспринимались, как руководство к действию — во всяком случае, в письме Полонской от 5 сентября 1943 года никаких бытовых жалоб уже нет, а есть в этом письме то, что очень заботило и Эренбурга: «Мне очень понравилась твоя статья в еврейской газете[1012], особенно заключительные слова о месте за судейским столом. К сожалению, кроме самого страшного есть еще и менее страшные — фашистские плевелы, залетевшие в нашу вселенную. Как их судить? Они пускают ростки где-нибудь на глухой пермской улице, в душе каких-нибудь курносых и белобрысых подростков и что может выжечь их из души?» — Эренбург хорошо знал, как эти плевелы укореняются не только в массе, но и в недрах госаппарата: сталкивался с ними постоянно; он делал все, что мог, чтобы остановить рост антисемитизма в стране и, конечно, не мог предвидеть, что ожидает впереди.
В годы войны имя Эренбурга систематически упоминается в переписке Полонской со Шкапской. Вот несколько фрагментов из писем Е. Г.
Летом 1942 года: «Снова мы переживаем тревожные дни, живем от сводки до сводки. Хотелось бы в это время делать более общественно-полезное дело, чем литература. Она в эти дни кажется мало нужной за исключением, конечно, такой, какую делает Илья Григорьевич. Третьего дня слушала ночью его выступление по радио. Мужественные и бесконечно грустные слова — да, „за столом победителя бывает тесно“.»
30 марта 1943: «Получила книгу стихов И. Г. Хорошие стихи, в них все честно и много существительных, а волнует до слез».
22 июня 1945: «Одно меня огорчало и вы знаете, что именно. Я твердо надеюсь, что наш друг превозмог свою личную обиду. Я слишком его люблю, чтобы не верить в это». (С понятной осторожностью здесь говорится о статье «Товарищ Эренбург упрощает», напечатанной в «Правде» перед самой Победой по личному распоряжению Сталина: в обычной для него иезуитской манере диктатор нанес удар по Эренбургу, чья феноменальная слава, особенно среди фронтовиков, не могла не раздражать его).
Эренбург и Полонская встретились вскоре после Победы в Ленинграде. В книге «Люди, годы, жизнь» об этом написано так: «Я пошел к Лизе Полонской. Она рассказывала, как жила в эвакуации на Каме. Ее сын в армии. Мы говорили о войне, об Освенциме, о Франции, о будущем. Мне было с нею легко, как будто мы прожили вместе долгие годы. Вдруг я вспомнил парижскую улицу возле зоологического сада, ночные крики моржей, уроки поэзии и примолк. Горько встретиться со своей молодостью, особенно когда на душе нет покоя: умиляешься, пробуешь подтрунивать над собой, нежность мешается с горечью»[1013].
По окончании войны Эренбург был отправлен в поездку по странам Восточной Европы, посетил он и заседания Нюрнбергского трибунала над нацистскими преступниками, о неотвратимости которого напоминал всю войну. Вернувшись, он нашел присланную ему книжку Полонской «Камская тетрадь» (она вышла в Молотове) с надписью: «Дорогому Илье с любовью. Л. 17/IX 45». Отвечая на подарок, он послал Е. Г. открытку от Таламини, которую получил для неё в Европе и коротко написал 19 декабря 1945 года: «Был я в семи странах, видал приятные окраины Европы и её разоренные внутренности. Пил вермут в Абации и многое вспомнил. Еще не собрался с мыслями. В Албании было тепло. Здесь сильный мороз. В Нюренберге немцы (Фриче и др.) меня узнали». Полонская ответила через месяц: «Спасибо за письмо и открытку. Не думала, что он в живых да еще и работает. Он из поколения фантастов, международное издание девятисотых годов. Мы тогда примыкали к этой серии, с некоторыми изменениями. Очень слежу за твоей работой. Твоя статья о Нюрнберге — превосходна[1014]. У меня такое чувство, что из этого города сделали „уголок Фемиды“, отгородив его ширмой, а за ширмой, по другую её сторону, расположились все прочие боги, включая Вотана». Затем печальное объяснение задержки с ответом: «Скончалась моя мама. Очень грустно и пусто стало. Даже недвижимая и без языка, борющаяся со смертью, она была источником тепла и жизни. Единственный друг, который не предаст. Я хотела написать тебе сразу, как получила твое письмо, но не могла».
В 1947 году Эренбург снова был в Ленинграде — о его встрече или невстрече с Полонской ничего не известно, хотя возможно, что его фраза из письма 1949 года относится именно к этой поездке. Шла откровенно антисемитская вакханалия «борьбы с космополитизмом». Видимо, узнав из газет, что Эренбурга посылают в Париж (до этого на большом собрании в Москве было объявлено о его аресте: арестован космополит № 1!), Полонская написала ему 15 апреля: «Желаю тебе счастливой поездки и счастливого возвращения (последнее пожелание было не менее важно — Б.Ф.). Я живу тихо, чувствую себя неважно — сердце. Хотела ехать в Москву, но меня врачи не пустили… Кланяйся Парижу — камням, каштанам, кажется, это всё, что осталось. Если мой итальянец жив, он обязательно приедет и разыщет тебя. Скажи ему, что я жива». В мемуарах Эренбург подробно рассказывает, насколько тяжкой была для него эта навязанная поездка, он медленно возвращался к жизни. Вернувшись из Парижа, Эренбург ответил 17 июля: «Мне было тоже обидно, что я не повидал тебя в Ленинграде. Не болей: нам нельзя. Я подышал немного лютеским воздухом, повидал каштаны, импрессионистов и мидинеток[1015], все на месте[1016]». Далее переписка прерывается — почте уже не доверяли даже простые мысли…
Дарственная надпись И. Г. Эренбурга Е. Г. Полонской на книге: Илья Эренбург. «Верность (Испания, Париж). Стихи». (М., 1941).
«Дорогой Лизе с любовью и с благодарностью за „Пылают Франции леса“ Илья Эренбург. Май 1941. Ленинград».
Дарственная надпись Е. Г. Полонской И. Г. Эренбургу на книге: Елизавета Полонская. «Камская тетрадь. Стихи». (Молотов, 1945).
«Дорогому Илье с любовью. Л. 17/IX 45».
Поздравив друг друга телеграммами с новым 1955 годом, Полонская и Эренбург возобновили переписку. Началась оттепель (напомню, что это, общепринятое теперь, название той исторической эпохи надежд и иллюзий, название, которое власть категорически не принимала, дал именно Эренбург). В том же году Полонская приезжала в Москву и повидала Эренбурга у него на даче — в подмосковном Новом Иерусалиме. Любовь Эренбурга к возможности уединяться от городской, да и международной суеты на даче ей была понятна: она и сама теперь старается ежегодно проводить лето и начало осени в сельской Эстонии, под Тарту, где подружилась с молодым тогда Ю. М. Лотманом. Она пишет о полюбившейся ей Эльве Эренбургу: «Там у меня нечто вроде твоей „подмосковной“, и конечно, гораздо скромнее и более чужое, но все же очень милое: цветы, деревья, леса, речка, болота и т. д.». Начавшаяся в стране оттепель придала им силы: «Я очень рада, что видела тебя в хорошей форме. Мне даже показалось, что мы оба сейчас моложе, чем четыре года тому назад». Эренбург звал её еще раз выбраться в Новый Иерусалим, но пришлось срочно возвращаться домой и не получилось («Спасибо за приглашение и прости, что я им не воспользовалась. Так редко приходится делать то, что хочется»).
В 1955–1957 годах Полонская ежегодно приезжает в Москву: она часто болеет, даже тяжело, но видеться им все же удается. В её письме 16 марта 1956 г., т. е. после посещения Нового Иерусалима, впервые появляется «привет Любови Михайловне»[1017] — второй жене Эренбурга (они поженились в Киеве в 1919 году, но во всей многолетней переписке Полонской с Эренбургом ни одного упоминания о его второй жене до того никогда не было). Теперь же установились вполне дружеские отношения — о них мы еще скажем. То, от чего категорически отказалась Полонская в молодости — Любови Михайловне пришлось терпеть едва ли не всю свою жизнь: постоянные романы Эренбурга, подчас очень серьезные (примерно в 1950 году начался последний в его жизни роман — с Лизлоттой Мэр[1018], и Эренбург его не скрывал). Но, человек XIX века, Эренбург брака не разрывал, да и вообще сохранял ласковые отношения со всеми своими прежними возлюбленными. Так что при, казалось бы, полном внешнем благополучии жизни, сердце Л. М. в те годы было уже очень больное и пережила она И. Г. совсем немного.
Эренбург всегда много работал — писал, печатался, выступал, разъезжал по миру. Зачастую Полонская узнавала о его жизни из газетных и журнальных публикаций и часто откликалась на опубликованное им — на статьи, в которых он поддержал молодого тогда Слуцкого, или рассказал о Цветаевой, или, говоря о Стендале, формулировал острейшие вопросы тогдашней общественной и литературной жизни.
Все чаще Полонскую, стоило ей приехать в Москву, одолевали хвори. «Милая Лиза, — писал ей Эренбург 23 марта 1957 года, — твоя болезнь меня очень взволновала. Я обрадовался, когда мне сказали, что тебе лучше. Пожалуйста, помни, что наше поколение должно быть крепким, веди себя как Форш!». Сам Эренбург не знает отдыха и терпеть не может врачей: у него слишком много дел. О своей литработе, о статьях, которые могли показаться «историей», он пишет Полонской откровенно, что все это — борьба, борьба, добавим от себя, за десталинизацию культуры: «На меня взъелись за статью о Цветаевой[1019], за статью в „ЛГ“[1020], которую Кочетов[1021] напечатал с глубоким возмущением, объявив своим сотрудникам, что она, как поганая мазь, „только для наружного употребления“. Я долго сидел над двумя статьями. Сначала написал о французских импрессионистах[1022], а вчера кончил статью о Стендале[1023]. Это, разумеется, не история, а все та же борьба». «Французские тетради», как только они вышли (а борьбу за эту книгу автору пришлось вести не только с издательством «Советский писатель», где главным тормозом был небезызвестный Лесючевский, но и со Старой площадью), Эренбург прислал Полонской с надписью: «Дорогой Лизе многострадальную мою книгу. И. Эренбург. Зачем только черт меня дернул/ Влюбиться в чужую страну?» — это были строки из стихотворения 1948 года «Во Францию два гренадера…». Полонская ответила сразу: «Очень рада твоей книге, рада втройне. Потому что она вышла в свет, потому, что получила её от тебя и теперь буду читать. С удовольствием перечла некоторые твои переводы Дю Белле, которые давно знаю и люблю… Не собираешься ли ты в Ленинград? Знаю, что ты его не любишь[1024], но все же это не Лажечников „Ледяной дом“, где тебя возьмут да усыпят на шутихе»…. В этом же письме любопытное замечание об Эльзе Триоле в связи с выходом её романа «Незваные гости»: «Она многому у тебя научилась, умная женщина. А про любовь она и сама умела».
В 1959 году Полонская получила еще один подарок от Эренбурга — его сборник «Стихи 1938–1958». На эту книгу, мгновенно разошедшуюся, не было напечатано ни одной рецензии — такова была установка свыше. «Книга великолепная, — написала Е. Г., вообще-то не склонная к такой патетике, — в ней двадцать лет твоей жизни, она как послужной список, если бы в послужные списки отмечали раны… Этим твоим сборником я горжусь. Непримиримые, верные, превосходные стихи. Спасибо тебе. Береги себя».
С 1960 года «Новый мир» начинает публиковать мемуары Эренбурга «Люди, годы, жизнь». Полонская — их пристальный и, конечно, пристрастный читатель; она обсуждает прочитанное со старыми друзьями (с кем откровенна).
Знакомство с эренбурговскими мемуарами началось с того, что её московский знакомый, поэт и переводчик А. Б. Гатов прислал ей в Тарту два номера «Вечерней Москвы», в которых напечатали (еще до «Нового мира») главу о 1909 годе под названием «Как я начал писать стихи». Полонская даже сразу не распознала, что это главы из огромной книги и в письме Эренбургу называет их статьями; её отклик, в письме от 4 сентября 1960 года, полон радости: «То, что ты написал, очень меня взволновало. Ты сумел так рассказать о тех днях и годах, что мне стало радостно и весело. Многое не знала я, о многом — догадывалась. Но теперь, через много лет, я почувствовала гордость за нашу юность… Ты написал прекрасно, искренне, чисто. Признаюсь, узнав, что ты напишешь о прошлом, я тайно тревожилась. „Наташа“ — ты помнишь ее, написала несколько страниц о начале своей работы в партии, затем о Париже. Я прочла и разорвала все, что касалось 1909 года. Она согласилась со мной. <…> Я приехала в Тарту; мне захотелось поговорить с тобой здесь за столом почтового отделения. Солдат пишет рядом со мной длинное письмо. Очень хочу тебя видеть… Береги себя, не будь слишком щедрым. Надо жить дальше». Эренбург ответил 18 октября; в этом письме впервые содержалось очень важное признание, понятно, что оно не могло не взволновать Е. Г.: «Дорогая Лиза, спасибо за письмо. Я очень обрадовался ему. Как твое здоровье? Теперь ты можешь прочесть всю первую часть „Люди, годы, жизнь“. Многое в ней, как и вообще в жизни, посвящено внутренне тебе (курсив мой — Б.Ф.). Если тебе захочется и если будет время, напомни мне, о чем я забыл — книга наверно выйдет отдельно и я допишу кое-что… Дороже всего мне были твои слова „Искренне, чисто“».
4 декабря 1960 года М. Н. Киреева («Наташа») писала Полонской: «В отношении И. Г. я вполне согласна с Вами. Какая бы это ни была микстура, читать ее приятно и немножко больно от нагромождения кучи бестолковых жизней и человеческой тоски по умной, не звериной жизни. Во всяком случае, спасибо ему за умение сказать то, что можно, и натолкнуть на мысли о том, чего говорить нельзя». 19 февраля 1961 года о мемуарах Эренбурга Полонской писала ее давняя подруга Мариэтта Шагинян: «С огромным удовольствием прочитала в № 9 „Нового мира“ (за 1960) Эренбурга, где он пишет о тебе с такой сердечностью и нежностью. Так и встала ты передо мной, молодая, красивая, черноокая и чернокудрая с большим S.A.[1025], как говорят английские детективы. А вообще мемуары Эренбурга читаю с большим интересом, хотя он и плутал довольно бесцельно в жизни, но зато был открыт всякому ветру и это тоже большое антенное обогащение»…
В июне 1960 года Полонской, а в январе 1961-го Эренбургу исполнилось по 70 лет. Со своей телеграммой И. Г. на месяц опоздал (его не было в СССР, а за границей он замотался); телеграфировал он вот что: «Дорогая Лиза хоть поздно, но хочу тебя обнять, пожелать сил, здоровья, покоя. Часто о тебе думаю над книгой, которую пишу». Зимой Е. Г. болела и поздравительное письмо написали под её диктовку: «Поздравляю тебя от всего сердца и желаю удачно закончить и увидеть напечатанным все, что ты задумал. Желаю здоровья (много!), и покоя (в меру)».
Прочитав вторую книгу «Люди, годы, жизнь», Полонская пишет 17 марта 1961 г.: «Ты делаешь большое дело. Я не плакала на сей раз, а радовалась. Как хороши эти люди, о которых ты пишешь — Таиров, Дуров, Мейерхольд, Есенин. Какой мартиролог». И тут в её голове замаячили строки погибшего и тогда всеми забытого поэта, она напрягается, чтобы их припомнить, и записывает отдельные слова, строчки: «… я список кораблей прочел до… Сей длинный… но вот Гомер молчит… А море буйствуя подходит к изголовью…» Так эренбурговская глава о Мандельштаме, которого Полонская не раз встречала в Питере, воскресила в ее старой памяти полузабытые строки… Потом была третья книга: «Хорошо. Менее отрывочно, чем первые две части и мне показалось, что эти страницы более обдуманны и менее драматичны. Берлин 1923 года, как ясно вижу его и людей, которые мечутся в нем. Очень важно, что ты написал об Андрее Белом. Наши недостойно отреклись от него, как от Хлебникова. Но они раскаются… О Тувиме ты очень, очень правильно написал. У него тогда было божественное легкомыслие, как у Гейне, но Гейне не пришлось доказывать, что он немец и умер он молодым». Конечно, они всегда жили литературой — не только воспоминаниями; и современность, когда времена переставали быть людоедскими, отражалась в письмах тоже. Вот и в этом письме приписка: «Кстати, сейчас в Литературной газете помещены стихи Евтушенко „Бабий яр“. Я люблю этого поэта, но боюсь, что у нас образуется секция „жидовствуюших“. Что же, пусть». В связи с этим стихотворением Евтушенко (одноименные стихи Эренбург написал еще в 1944 году) И. Г. был поневоле втянут в публичную полемику, хотя слова ему давать не хотели[1026] — это тогда обсуждалось, что называется, «на всех кухнях».
Поздравляя Эренбурга с наступающим 1962 годом, Полонская тогда написала: «Желаю тебе здоровья и побольше приятных дней. Не будь слишком щедрым, но и не слишком экономным. В жизни, как в салате, нужны и соль и перец. Целую тебя, мой хороший. Цветок, что ты мне подарил, стоит у меня на письменном столе. Он еще не цветет… Тебя очень любят многие и многие. Я рада». В том, 1961-м году, они виделись, как оказалось, в последний раз.
В 1962-м Полонская читала в «Новом мире» четвертую книгу мемуаров: «Прочла поспешно, с замиранием сердца. Эта хроника нашего времени, которую ты пишешь, является жизнеописанием сотен людей и ты успеваешь сказать о каждом все, что нужно, кратко и выразительно. О каждом из этих людей можно было бы написать большой роман, а может быть еще и напишут. Но все действующие лица эпопеи нашего времени намечены тобой. То лирическое отступление „о себе“, которое ты сделал, необходимо было мне особенно, потому что у меня сохранились твои письма из Парижа, Берлина, Бельгии довоенных лет, сохранились стихи, которые ты писал тогда, страницы стихов, напечатанные на машинке. Какая жизнь. Я смотрела на рисунок, сделанный на Конгрессе[1027], где схвачено выражение твоего лица, такая усталость и решимость. Дорогой мой, я так желаю тебе много сил для того, чтобы ты мог сделать все, что задумал, и отдохнуть потом». Именно в этом письме приписка о первой жене Эренбурга Е. О. Сорокиной (урожд. Шмидт): «Если напишешь, сообщи о Кате. Как её здоровье? Когда я была в прошлом сентябре, Катя болела» И еще одна наивная приписка: «Ты все ездишь по всему Земному шару. Может быть, попадешь в Эстонию. Приезжай повидаться ко мне в Эльву (в 40 минутах от Тарту, машиной 30 минут)».
«Новый мир», в котором печатались мемуары Эренбурга, цензура так долго мурыжила, что номера выходили с большим опозданием от календарных сроков. Вот в начале 1963-го, первый номер все еще не вышел и Полонская волнуется: «Что-то мне не по себе и я очень хотела бы получить от тебя несколько слов. Закончил ли ты книгу о 41–45 годах? Пишешь ли дальше или погодишь? Как здоровье Любовь Михайловны? Передай ей от меня привет и скажи, что я иногда встречаю её брата[1028] на прогулках в Комарове, где сейчас живу. От него узнаю о вас». Когда первые два номера за 1963 год вышли, Полонская написала: «Очень тронуло меня эссе о Жан-Ришар Блоке. Он был в Ленинграде и я показывала ему город… Очень хороши также Коллонтай и Уманский. Но лучше всего, что это могут и будут читать люди. Ты даже не представляешь себе, как тебя читают и как принимают к сердцу каждое сказанное тобой слово».
В марте 1963 года кампания травли мемуаров «Люди, годы, жизнь» и их автора набрала максимальные обороты — в неё втянулся сам Хрущев, публично подвергнувший книгу грубому разносу, после чего Эренбурга перестали печатать и он стал невыездным. Понимая, что почта И. Г. перлюстрируется, и опасаясь своими откровенными сочувствиями повредить ему, Полонская написала осторожное письмо, даже не упомянув Хрущева: «Сейчас читаю твои стихи „Был мир и был Париж. Краснели розы Под газом в затуманенном окне…“ и еще
Быть может это все хлопочет
Ограбленная молодость моя?
Я верен темной и сухой обиде,
Ее не пережить мне никогда,
Но я хочу, чтоб юноша увидел
Простые и счастливые глаза.
Я тоже этого хочу и хочу я, чтобы ты перенес боль и стряхнул ее прочь. Я хочу видеть тебя, ну хоть таким, каким встретила, когда ты приехал из Парижа…». 12 апреля М. С. Шагинян писала А. Г. Мовшенсону, брату Полонской: «Передайте Лизе мою любовь и просьбу: написать Эренбургу (она умеет и понимает). Был у него один писатель[1029] и рассказывал в Малеевке, что он страшно физически изменился, весь серый… Вообще его очень, очень жалко, и все вокруг достаточно противно». Но Эренбург, давно получивший письмо Полонской, еще за два дня до этого ответил ей: «Дорогая Лиза, я долго тебе не отвечал: настроение соответствующее, да и организм, остановленный на ходу, дает знать, что такое limite d’age[1030]. Ну, вот… В 3 № „Нового мира“ ты найдешь скоро сокращенный конец 5-ой части. Шестую, которую я писал, сейчас оставил en sommeil[1031]. Я тебя крепко обнимаю и, оглядываясь на жизнь, думаю: вот близкий человек».
В августе 1963 года Эренбург приезжал (в последний раз!) в Ленинград[1032], но Полонская жила в Эльве и не знала этого. Прочитав его речь на ленинградском писательском симпозиуме, она написала ему: «Ты сказал то, чего я ждала, и еще больше обрадовало то, что ты чувствуешь себя достаточно хорошо, чтобы приехать в Ленинград и выступать. В последние месяцы я очень беспокоилась о тебе, так как пошел слух, что ты тяжело заболел. Ты очень долго не отвечал мне на мои письма… Потом ответил так странно и кратко, как отвечает умирающий, которого тормошат близкие люди. В середине сентября я буду в Москве, вернее в Люберцах у Наташи. Может быть, ты не забыл её. Мы поддерживаем еще парижскую дружбу, встречаемся уже, страшно сказать — с 1908 года»…
В приезд Полонской в Москву в 1963-м повидаться им не удалось (она две недели почти безвыездно прожила в Люберцах).
Шестидесятые годы Полонская, сколько позволяли силы, тоже писала воспоминания, но напечатать даже отдельные главы из этой книги ей оказалось совсем нелегко. Ю. М. Лотман предложил напечатать главу о Зощенко в Ученых записках Тартуского университета, и в 1963 году это было сделано; оттиск Полонская послала Эренбургу. Как часто в последние загруженные годы, он написал о её воспоминаниях не сразу: «Они мне очень и очень понравились, они близки мне не только по отношению к Зощенко, но и по тому тону, который ты взяла». В 1964 году она подробнее сообщила о своих воспоминаниях: «Очень ценю, что тебе понравились воспоминания о Зощенко. О себе я написала тоже, о маме, отце, об еврейско-польской среде, где росла до приезда в Петербург, о 1906–08 годах, о Париже, войне (той), о 20-х годах, о серапионах. Пока никто не хочет печатать. Перед смертью продам в Архив. Главное — писать без сладких слюней. Сейчас все пишут так красиво-противно». Следующие главы книги «Встречи» появились в 1964 году в алма-атинском «Просторе», но послать Эренбургу журнал Полонская не смогла; сообщив ему, в каком номере была публикация, она приписала: «Наташа прислала мне „Париж“. Это очень неловко и полуправда. Не знаю, удастся ли мне напечатать „Мой Париж“. Он, конечно, тоже полуправда, но значительно резче. А может быть лучше не показывать его никому?»
Конец 1964 года и начало 1965-го оказались для Полонской испытанием — тяжело болел её брат (Александр Григорьевич, театровед и переводчик, своей семьи не имел и всю жизнь прожил с Е. Г.). В апреле Полонская сообщала Эренбургу: «Не писала тебе давно, прости. Брат с ноября был в больнице… Так как я самая молодая в семье (горькая ирония, характерная для Е. Г. — Б.Ф.), пришлось взять на себя все, что полагается, врачей, консультанта, сестер, нянечек, лекарства и сидеть в больнице утром и вечером. Оказалось, что у меня хватило духу на три месяца. Но, когда брата привезли домой, я сдала…». Но в том же письме и про начало 6-й части «Люди, годы, жизнь», где оказался абзац о встрече с ней в 1945 году: «Спасибо тебе за то, что ты вспомнил обо мне. Твои строки заменили мне разговор с тобой. Но только на время. Не хочу допускать, чтобы мы не увиделись больше»
30 апреля А. Г. Мовшенсон скончался; Полонская послала телеграмму Эренбургу, но его не было в Москве и ответила ей Л. М. Козинцева. Только в августе Е. Г. отошла и смогла написать: «Благодарю Вас за доброе письмо, которое Вы прислали мне после смерти моего брата. Меня очень тронули Ваши слова…».
Она напишет Любови Михайловне еще раз — в 1966-м, когда узнает, что отмечать свое 75-летие Эренбург уехал во Францию один: «Прочла вчера в газете, что Илья сейчас находится в Париже и решилась написать Вам. Не знаю, хватило ли у Вас силы, чтобы не сопровождать его, но думаю, что так было бы благоразумнее… Берегите себя, дорогая Любовь Михайловна. Не тревожьтесь за него. Мы все двужильные, Вы это знаете хорошо. Трудно жить без друга — я это знаю хорошо, но наша няня всегда говорит, что друг вернется и это большая радость. Из кусточка вернется, а из песочка — нет. Желаю Вам, чтобы Илья скорее вернулся, отдохнув „во влажном тумане парижской весны“…»
А о брате она написала Эренбургу в декабре 1965-го: «Как мало он сделал из того, что мог, что было задумано, сколько ему пришлось воевать со всякой дрянью, чепухой. Даже некролог в журнале „Театр“[1033] мне пришлось пробивать сильнодействующими средствами! Как известно, когда похороны по четвертому разряду, то покойник сам правит…»
Сил приехать одной в Москву уже нет: «Хотела приехать в Москву, немного побаиваюсь расклеиться, хотя мне и страшно признаться. Но знаешь, я никогда не была безумно храброй. Теперь работаю над воспоминаниями. Это очень нелегко, но я должна это сделать. Боюсь выбыть из строя (строя то нет), больше всего опасаюсь сделаться беспомощной не только умственно, но и фактически. Шуры, который нежно заботился обо мне, нет, и мне пришлось заканчивать его книги. Воевать, как ты, я не умею. Вот и вся недолга».
Поздравляя Полонскую с 1967 годом, Эренбург пожелал ей мира и стихов.
Приведу письмо Полонской, написанное за четыре месяца до смерти Эренбурга:
«30 апреля 1967.
Мы уже забыли юность друг друга, но в этот канун первого мая захотелось поздравить тебя и послать тебе стихи.
Позднее признание
Вижу вновь твою седую голову,
Глаз твоих насмешливых немилость,
Словно впереди еще вся молодость,
Словно ничего не изменилось.
Да, судьба была к тебе неласкова,
Поводила разными дорогами…
Ты и сам себя морочил сказками,
Щедрою рукою отдал многое.
До конца я никогда не верила.
Все прошло, как будто миг единственный.
Ну, а все-таки, хоть все потеряно,
Я тебя любила, мой воинственный.
В этом стихотворении она сумела найти тот единственный эпитет, который определял для неё самую суть натуры её друга. Когда это письмо пришло в Москву, Эренбург был в Италии на стендалевском конгрессе. Последние годы Полонская писала ему часто, он отвечал не всегда сразу, иногда присылал успокоительные телеграммы. 19 июля 1967 года умер его ближайший друг, писатель О. Г. Савич; после его похорон Эренбург жил на даче, работал над седьмой книгой мемуаров, но удар в итоге оказался непоправимым.
1 августа 1967 года Полонская написала ему из Комарова: «Дорогой Илья. Очень тревожусь за тебя. Звонила два раза на твою московскую квартиру. Нехорошо, что ты мне не пишешь. Желаю тебе здоровья и хорошего отдыха. Твоя Лиза».
Это письмо оказалось последним в их переписке. В начале августа Эренбурга свалил инфаркт, а вскоре тяжело заболела Полонская (инсульт). Сообщение о смерти Эренбурга (31 августа) близким удалось от нее скрыть. Она болела долго и умерла 11 января 1969 года, не зная, что ее друга уже давно нет в живых…
По адресу «Загородный, 12»