Судьбы Серапионов — страница 25 из 48

Архив Елизаветы Григорьевны Полонской, хранившийся у неё на Загородном, 12 был огромный и — особый. Этому, конечно, помогали и значительные, по послевоенным меркам, апартаменты. Квартиру когда-то поделили и к ней на 6-й этаж вел теперь черный ход — через кухню в длинный узкий коридор, но комнаты были вместительные, может быть, поэтому у Елизаветы Григорьевны хранились даже парижские билеты в метро — начала XX века. Времена, ею прожитые, были безжалостны ко всем — и многое Е. Г. вынуждена была уничтожить (например, письма её подруги с парижских лет Н. И. Островской — по совету самой Островской, высланной из Москвы). Иногда какая-либо бумага могла затеряться в необъятных бумажных пространствах и чудом уцелеть. (После смерти Е. Г. её сын, разбирая материнские бумаги, наткнулся на пакет из Реввоенсовета от Троцкого — с отзывом на книгу стихов «Знаменья» — и в состоянии глубоко панического ужаса сжег его. Он сам мне это рассказывал, и в ответ на мое негодование только пожимал плечами)…

105 писем Ильи Эренбурга, сохранившиеся у Е. Г., теперь опубликованы (см. сюжет «История одной любви»). Большой блок писем Мариэтты Шагинян еще ждет своего часа…

Когда вместе с Михаилом Львовичем Полонским мы разбирали часть бумаг Е. Г. (готовили её юбилейную — к 90-летию — выставку в Доме писателя), ничего сенсационного в архиве уже не было. Как раз тогда решили подготовить для «Звезды» публикацию из эпистолярного архива Полонской — но она так и не вышла. Письма Серапионов и писателей, близких к ним с самого зарождения группы, письма, адресованные Полонской, — сами по себе впечатляющая книга. Книга жизни — авторов и адресата. Неторопливо читая её, многое заметишь. Эти письма — и есть содержание очередного «сюжета». Все письма публикуются впервые[1035]

Лев Лунц

В рабочей тетради Елизаветы Полонской за 1924 год есть запись о Серапионовых братьях: «Это мои друзья, лучший из них Лунц. Он умер совсем молодым. Он был лучшим из пришедших в русскую литературу еврейских мальчиков. В нем были ирония и смех и острый ум. Но ирония, что у него была, заражала всех. Он весь искрился. Он знал 8 языков. Он любил слово, чувствовал его свежесть и вкус. Мы собирались с ним переводить Бальзака… В годы войны он поддерживал в нас веселье»[1036].

Полонская познакомилась с Лунцем в 1919 году в Студии при «Всемирной литературе». Между ними было 12 лет разницы — в молодые годы это ужасно много, тем не менее, они несомненно симпатизировали друг другу. Стихам Полонской была посвящена 7-я главка статьи Лунца «Новые поэты», в ней поэзия Полонской оценивалась высоко: «Её голос — голос пророка, властный и горький… Только сильный поэт может с такой страстью диктовать законы и обличать неправду», он отмечал, что «благонамеренная критика возмущается этими „кощунственными“ стихами, проглядев в них библейский пафос цельного и непреклонного пророка»[1037].

Когда Лунц собирался в Германию на лечение, Полонская написала в Берлин Илье Эренбургу, прося принять участие в судьбе своего молодого друга. 3 июня 1923 года Эренбург, отдыхавший в горах Гарца, ответил ей: «Лунц верно сразу попадет к Ходасевичу и К и его настроят. Ты ему скажи, чтобы он все же разыскал обязательно меня. Кроме тебя и „великой русской литературы“ у меня с ним общая любовь — старая Испания»[1038]. В июле 1923 года Лунц повидался в Берлине с Эренбургом и затем они обменялись письмами. А Полонская написала Лунцу только осенью, и его ответ здесь приводится. 25 ноября 1923 г. Е. Г. послала Лунцу свои Серапионовские «Стансы»[1039], затем, 29 декабря 1923 г. — новое письмо. 1 февраля 1924 г., как и все Серапионы, она приняла участие в большом коллективном послании Лунцу. Следующего письма Полонской, написанного 20 мая 1924 года, Лунц не дождался — 8 мая его не стало. Памяти Льва Лунца Елизавета Григорьевна посвятила стихотворение «Лавочка великолепий» в книге «Упрямый календарь».

Он писем тоненькую связь,

Как жизни связь, лелеял.

Его зарыли, торопясь,

По моде иудеев…

1.

Hamburg, Больница, 10 ноября <1923>.

Высоколюбезная Елизавета Григорьевна!

Твердо помню (к чему, к чему эти терзающие душу воспоминания?!), как летом, на прощальном вечере, некая поэтесса перешла со мной на «ты» к величайшей зависти остальных литераторов. Теперь Вы забыли про Ты[1040]. Я покоряюсь, хотя в душе моей буря.

Милая Елизавета Григорьевна! Я знал, что вы страшная лентяйка, и поэтому на Вас не сердился[1041]. Но Вы хороший друг, и я посылаю Вам мой бедный больной поцелуй. Можете разделить его между Вашей уважаемой мамой, высокоуважаемым сыном и отнюдь не уважаемым братом-эрудитом[1042].

Да, что он, как? Люблю его нежно. Скажите ему, что я написал замечательную пьесу и собираюсь писать еще одну[1043]. Та будет вовсе замечательной. Пусть он тоже мне напишет. Я, конечно, зол за «Вне закона»[1044]. Свиньи! Хотя пьеса идет в Вене, ставит её Martin[1045].

Вы, Елиз<авета> Григ<орьевна>, доктор, а поэтому я, конечно, не буду писать Вам о моей болезни. Советую Вам, впрочем, уже теперь заготовлять мне удостоверение о моей болезни[1046].

Что Ваша бессмертная тетушка?[1047]. Вот по кому тоскую, так тоскую…

Вы пишете про Антона Шварца[1048]. А где Женя? И, вообще, как они живут? Я бы им написал, но адрес!.. Пожалуйста.

Если видите Маршака, то пожалуйста: поцелуйте и скажите, что я прочел, по его совету, сказки Брентано и сошел с ума от восторга[1049]. Ничего подобного не было и не будет. Какие стихи, какие герои и петухи!..

Ваш кузен[1050] здесь подвизается в лучшем театре, но я нигде не был — 5 месяцев лежу в кровати.

А, в общем, люблю, помню.

Целую Лева.

P. S. Правда, что мифический супруг Мариэтты претворился в жизнь?[1051] — Сомнительно.

Николай Тихонов

Полонская и Тихонов — единственные поэты среди Серапионов (о юных Познере и Н. Чуковском речи нет). «Орду» и «Брагу» многое роднит со «Знаменьями» и «Под каменным дождем» — балладность, гумилевские поэтические корни, конкретность деталей, четкость стиха, романтическое мировосприятие. До Серапионов Полонская занималась в Студии Гумилева, а Тихонов входил в группу «Островитяне»; став Братьями, они стали друзьями — их объединял и орден, и страсть к путешествиям (у Тихонова — более экзотическая и пылкая), и сходство поэтических принципов. Двадцатые годы — золотая пора их дружбы, пора лучших книг и неомраченных надежд.

Надписи на тихоновских книгах, подаренных тогда Полонской, это подтверждают. Приведу лишь некоторые.

На «Браге» (1922):

«Дорогому другу и поэту Елизавете Григорьевне.

Где и греметь и сталкиваться тучам,

Если не над нашей головой[1052].

Н. Тихонов».

На «Двенадцати балладах» (1925):

«Милой сестричке Лизе Полонской. Возьми, пожалуйста эти 12 „венят“[1053] и спрячь их подальше… Н. Тихонов».


На «Красных на Араксе» (1927):

«Стариннейшему другу Красной Лизе на Арагве[1054]

С необычайной любовью — Старый дьявол, живущий на покое Ник. Тихонов.

1927 IV 15. Ленинград».


На «Рискованном человеке» (1927):

«Лизе Полонской от бесноватого дервиша, с любовью — не пугайся, Лиза, он лишь притворяется страшным. В год от бегства пророка 1305-ый.

Н. Тихонов».


На «Поисках героя» (1927):

«Монне Лизе, героине „Под каменным дождем“ от героя „Поисков“ с любовью Н. Тихонов. 1927 16/Х»…

А вот характерная надпись Полонской на ее книге «Упрямый календарь»:

«Дорогому другу без времени и перемен — Николаю Тихонову, с нежной любовью. Ел. Полонская 24 / XI — 28»

В 1930-е круто менялись время, ситуация в стране, в литературе. 3 июня 1934 г. Шагинян писала Полонской о Тихонове:

«Прочитала в Литгазете речь Коли. Она хороша тем, что показала нашим руководам-философам, что такое поэзия (они не знают), но далеко не так хороша, как я ждала от него. И я очень рассердилась на Колю за неупоминание тебя. Считаю это таким хамством, вообще, со стороны ленинградцев, что дальше некуда».

Выступая на Первом съезде советских писателей, Тихонов поправился и упомянул «женщин в кожаных куртках, с винтовками» — в стихах Е. Полонской[1055], но саму Е. Г. в последний момент лишили даже совещательного голоса на съезде. Дальнейшее было таково, что прежняя литературная и человеческая дружба поэтов казалась уже невероятной… Когда в 1949 году умерла Эмма Выгодская и остался неустроенным её сын, Полонская сообщала Шагинян, что друзья «хотят писать Тихонову, чтобы помог в память Эммы, но я, при всей моей слабости к Николаю, не верю, что он что-то захочет сделать, если б даже смог».

Вот каким ты стал, мой милый:

Равнодушным, серым, злым.

А ведь я с тобой дружила. —

С дерзким, смелым, молодым… —

так начиналось стихотворение, написанное Полонской в январе 1957 года в Переделкине… А Тихонов продолжал писать ей весело-беззаботные письма и поздравлять со всеми официальными праздниками…

1.

<Новороссийск> 30 сентября 1924.

Достославная и замечательная

Письмо Ваше о Питере упало вовремя, в самое вовремя. Похоже мы узнали, что Вы там наделали. Как же это так? Потоп — среди белого дня![1056] Сколько рукописей подмокло у Миши?[1057] Не утонул ли Илья[1058], кто был первым Хвостовым, описавшим «стихию»? помните:

Уж пел бессмертными стихами

Несчастье невских берегов.[1059]

Отразился ли Тифлис в Вашем творчестве? — Отразился — что тут делать. Я застрял сейчас в Новороссийске. Думаю 1–2 трогаться на Север. Довольно — виноград здесь отвратный, дыни кончились, персики гнилые, все дорого, только дешевая жара — даже ночью; спать нельзя — душно.

Я пишу с прохладцей. Написал большое стихотворение об Араксе[1060], пограничная река наша, понимаете? Мне сейчас очень не хватает Питера, Вас, Кости Вагинова (что с ним) книгу его[1061] необходимо осенью вытащить на свет во что бы то ни стало, что Союз поэтов, интересно? Тоже утонул или еще плавает?

Думаю дел там накопилась туча. Пишу сейчас маленькую поэму, совсем маленькую — там всего понемногу[1062]. Очерки я разработал — листа 3–4 набегут.

Одни названия чего стоят:

Загес и около,

Гехард — тодзор — (ущелье копья),

Сады и сады и т. д.

Но на очерках я не разбогатею, потому что они пойдут частью за авансы мои московские.

Вы конечно жаждете правды об Армении. Пожалуйста: Армения — страна великолепная, дышать там можно. Между нами говоря это пустыня. «Развалина, покрытая гробами». Но ходить и бегать по развалинам действительно можно.

Публика там забавная. Я видел Сарьяна, Чалхушьяна, Чаренца, знаменитого Аршалуйса[1063], Арараты, сады, дыни с верблюжью голову, верблюдов, кочевников, заборы, кладбища, миниатюры IX века и монастыри XII-го.

Я прошел 100 верст по горам — потом вернулся в Тифлис, после Вашего геройского отступления из него[1064] и одолел Военно-грузинскую дорогу. Вместо корабля на бал: 200 верст на автомобиле освежили немного мою горячую голову. Оттуда — дьявол уноси мои ноги — с превеликими трудностями через Владикавказ и Краснодар я попал в Новороссийск.

Сообщите Мише, я был Геленджике[1065] — туда меня понес уже морской черт, а не сухопутный. 40 верст но воде на катере, у которого лихорадка. В Армении даже змеи больны малярией. Я съел 100 гр. Хины. Под конец так привык, что посыпал хлеб ею и ел.

Путешествовал я с англичанином мистером Норкоттом, самым грязным человеком на свете. Относительно конечно. Он разрушал все представления об англичанах, как о чистеньких. Я очень хотел, чтобы он вернулся в Эривань без брюк, но он пришел все таки в лохмотьях.

Сложив все мои поездки получаю минус на минус — по алгебре это дает плюс. И на том спасибо. Как Ваши собственные дела, замечательная? Ответы надеюсь получить изустно в Питере. Эксплуатацию питерского наводнения будем вести вместе.

Целуйте Мишу и Шуру[1066]. Привет Серапионам. Кланяйтесь их Альманаху[1067]. Привет Садофьеву[1068]. Я привезу ему письмо.

Н. Тихонов.

В Тифлисе встретил Есенина. Он написал 2 балалаечно-геройские поэмы[1069] — из пушек по воробьям.

2.

Самарканд <18 сентября 1926>.

Милая Лиза.

На будущий год или на какой другой — но заложи Шуру[1070], отошли куда-нибудь Мишу[1071], обеспечь маму[1072], рассчитай прислугу, простись с друзьями и махай сюда. Здесь тебе не Кавказ хотя тоже погибельно. Тут и Тимур и узбеки и христиане и басмачи. Тут все радости и все болезни. Такие мечети, что наша в Ленинграде — выкидыш архитектурный[1073]. Такие фрукты — персик величиной с апельсин. Даже есть неприятно. Тебе говорят «и селям — алейкум» и ты отвечаешь: «валей — кум — и — селям», ты пьешь зеленый чай, ешь лед с бекмессом, лезешь на животе в пещеры и взбираешься на горы тоже на животе — сизифов тут целые залежи, что ни человек — сизиф, даже скучно. Трубят в такие трубы, что прямо страшно — целый минарет. Красавицы такие, как в Багдадском воре[1074]. Дальше некуда.

Привет всем. Целую. Живи и веселись.

Ник. Тихонов.

3.

31 июля <1928> Хоста.

Милая Лиза.

Мы были в пропастях земли, мы подымались на вершины, мы ночевали в дымных кельях по уступам гор, мы обманывали туземцев, нас обманывали туземцы, нас чуть не съели осминоги и орлы, мы ели «хфорелей» и пили айран. Словом, мы путешествовали, мы блаженствовали. Спина моя хранит мозоли от вьюка, ноги мои сожжены, волосы почернели, и нос блестит всей красотой раба.

Сейчас мы валяемся под пальмами в Хосте. Компания наша распалась. Одних уж нет, а те далече. Каверин исчез неизвестно куда, Лукницкий[1075] — в море, на шхунах. Мы с Марусей[1076] едем в Батум. Привет Шуре. Вы счастливцы. Вы увидите японцев, Кабуки и проч.[1077] Пиши пожалуйста в Новороссийск. Маруся целует.

Н. Тихонов.

4.

<22 марта 1930>.

Милая Лиза.

Я уезжаю в Туркмению с ударной бригадой. Очень непонятно что я там буду делать? — Даже район не представляю — куда попаду, но срочности — вагон. Очень жалею, что не повидался с тобой перед отъездом. Смотри вставай на ноги к моему возвращению. Я ждал тебя — так и не дождался. Я вернусь минимум — к 1 мая, максимум во вторую половину мая, если действительно верить Халатову[1078] и тому, что он пошлет Вс. Иванова в виде маленькой девочки с розовой ленточкой и ножницами в руках разрезать шнурок или ленту при открытии Турксиба, как это написано в Литгазете[1079]. Так или не так — я исчезаю. Смотри Лиза береги здоровье. Привет Шуре и Папаригопуло[1080].

Вернусь — устроим вечер воспоминаний — почитаю тебе новый рассказ, хотя ты его прочитаешь сама в № 3 Звезды[1081]. Рассказ пустяковый.

Н. Т.

5.

Москва, 23 августа 1950.

Дорогая Лиза.

Приветствую тебя. Очень рад, что мой дом способствовал твоему хорошему настроению[1082], а что касается гостеприимства, то и твой дом полон сим же. Но письма, я с тобой согласен, мы писать разучились. Эпоха радио, телефона, телеграфа — ничего не поделаешь.

Получил твое письмо накануне отъезда. Наконец, освободившись чуть от бесконечных дел и литературных долгов, уезжаю в Литву. Хочу глотнуть свежего воздуха, а Маруся просится в лес. Ну, Литва — это лесное царство. На Невку у меня нет времени добираться в этом году.

Теперь о твоих пакистанских делах[1083]. Мне кажется, что следует перевести тебе и остальные стихи этого небольшого сборника, а то получается немного куцо. О пакистанской поэзии советский читатель не знает ни строчки и 3 стихотворения рядом еще с многообещающим предисловием Редза Роуфи[1084], не произведут того первого интересного впечатления, какое следовало бы им произвести. Я думаю технически это нетрудно — достать остальное. Аплетин[1085] с удовольствием пришлет подстрочники (они ведь не на урду, а на английском, насколько я понимаю).

Что касается предисловия, то его нужно перевести целиком, как образец настроения и поэтических вкусов сегодняшних пакистанских поэтов. Я вернусь в Москву числа пятнадцатого сентября и сразу напишу тебе.

Как у тебя вышло дело получением гонорара из Моск<овского> Гослитиздата через Литфонд? Я никак по возвращении не мог распутать этого клубка и ничего не понял из объяснений Евгенова. Должен как будто Софронов[1086] помочь тебе в этом. Чем кончилось дело? Как твой роман?[1087]

Подожди, я сделаю по другому — я напишу тебе из Вильнюса, когда мне будет ясен план моего отдыха, чтобы ты смогла мне ответить. Я сейчас ничего не знаю — как будет. Да, я тебе напишу потому что иначе долго не получу от тебя ответа.

Маруся и все мои чада и домочадцы тебя обнимают. Привет сердечный Шуре и Мише и всему твоему дому.

Н. Тихонов.

6.

<31 декабря 1954>.

Дорогая Лизочка.

Поздравляю тебя с Новым годом от имени всего моего, так тебе хорошо знакомого клана, желаю тебе, Саше[1088], Мише и всему семейству хорошего, доброго года

Под каменным дождем[1089] мы прошли годы и видели такое, что пускай другим и во сне не снится. Наше поколение оказалось крепким и по духу эпохе, которая рвется вперед изо всех сил. Желаю тебе счастья во всех твоих замыслах. Маруся тебя крепко целует.

Николай Тихонов.

7.

<31 декабря 1955>.

Милая Лиза.

Поздравляю тебя с Новым годом, тебя и весь твой клан, начиная с Шуры и кончая уходящим в будущее молодым поколением.

Весь наш дом во главе с Марусей приветствует тебя и желает тебе и все твоим хорошего, счастливого года.

Я наездился прошлый год до упаду и не раз вспоминал тебя в своих странствиях. Ты переводила Киплинга и я тогда не знал, что Маулмейн, «возле пагоды Мулмейна», ничего не имеет общего с Мандалеем, «Мандалей, где стоянка Кораблей»[1090]. Как давно это было и как все воскресло вчера, когда я был в Мандалее и видел Иравади[1091] своими глазами. Теперь Индия, Бирма, и Афганистан — мои страны, пошли в ход и я сердечно радуюсь, что это так.

Целую тебя крепко и желаю удач во всем в Новом году.

По поручению всего клана

Николай Тихонов.

8.

<5 июня 1957>.

Дорогая Лизочка.

Приветствую тебя.

Если бы ты не задержалась в Переделкине и уже свободно ходила бы, то ты бы пришла на мою дачу и ухаживала бы за мной, потому что со мной случилась идиотская история, которую я никак не мог даже себе представить заранее.

Я, подавившийся чаем, да, да, в совершенной памяти и в светлом уме, вскочил, поперхнулся, закашлялся и свалился без сознания, как дуб мавританский или просто как бревно.

Кровь лила у меня, как кахетинское № 8 из бурдюка, только по цвету больше походила на раннее телиани. После того, как новоявленный Антей пришел в себя, после соприкосновения с полом своей дачи — он для представительства был негоден на 100 %.

Потом явились врачи. Три ангелочка в белых халатах, спрятав крылья в чемоданчики, напали на меня с яростью первых исследователей неизвестной страны.

Но они вели себя потом немного тише и сказали, что у меня полное переутомление, что подавился чаем я случайно, но я неслучайно могу шлепнуться при таком переутомлении где угодно. Запретив мне все виды умственного спорта и прописав покой, запрет всех собраний и совещаний, речей и спичей, они удалились.

Так я пребываю в Переделкине, в полной тишине, разбираю архив, читаю Шерлока Холмса и играю в трик-трак.

Но все таки думаю, что я буду на юбилей[1092] в Ленинград, и буду тебе рассказывать разные истории, если они тебе, как видно, хорошо действуют на здоровье.

Привет тебе сердечный от меня и Маруси и всему дому, во главе с Шурой и Мишей.

Надеюсь, что ты совсем хорошо себя чувствуешь и больше не ложишься в постель.

Будь счастлива и здорова!

Твой Николай Тихонов.

P. S. Только что сообщили, что в Ялте очень плохо Володе Луговскому. Вот это настоящая беда. Второй инфаркт — не шутка![1093]

9.

31 января 1964.

Дорогие друзья Лизочка, Дуся[1094], Миша[1095]!

Я был очень наивен, веря, что в 9 дней уложусь во времени так, что все и всех повидаю. Куда там!

Теперь я вижу, что не хватает еще столько и еще столько же дней, чтобы приехать в Комарово[1096] и сделать еще много дел в городе.

Это затягивает жутко. С утра нарастает лавина и к вечеру она зависается едва живой с предвиденьем новой лавины с утра.

Теперь уже пошли дела защиты мира. Приехал из Хельсинки Котов[1097] и мы вчера провели общегородское собрание — человек на 800. Потом были разные беседы и переговоры. Сегодня с утра вручал грамоты мира «защитникам» ленинградского комитета и после новых заседаний и официальных встреч, уезжаем.

В Москве ждет Дракон Каждого Дня, в данном случае Комитет по премиям в области искусства и литературы.

Очень жалею, что не повидал вас, но я приеду через месяц приблизительно, во второй половине марта и тогда мы увидимся обязательно. В Москву еще спешу — у Маруси сильный грипп и она очень неважно себя чувствует… Шлю Вам лучшие пожелания.

С неизменной любовью

Н. Тихонов.

10.

6 февраля 1966 года.

Лиза дорогая!

Приветствую тебя сердечно. Маруся — тоже!

Получил твои воспоминания[1098] и прочел их, переносясь в давно прошедшие, замечательные времена. Какие горы времени отделяют нас от легких тбилисских дней! Они до сих пор живы в моей памяти. Ты воскресила уже несуществующий Тбилиси и милых людей, состарившихся вместе с нами. Я так и не знаю, живы ли они сейчас или их можно встретить только гуляя в Елисейских полях.

Я снова пережил наши прогулки, такие молодые и такие впечатляющие. Только вот насчет последнего вечера я что-то запамятовал. Я ведь, уговорившись о вечере, уехал перед этим в Ереван. В Ереване мне показали друзья-армяне газету, из которой узнал, что в Грузии — меньшевистское восстание, и что ни о каких вечерах не может быть и речи. Только вернувшись в Тбилиси я встретил кого-то из поэтов и, понятно, не затрагивал этой темы, но поэт сам сказал, что вечер состоялся. Он состоялся в день отмены осадного положения. Выступали грузинские поэты «Голубые роги»[1099] и пролетарские, среди них русские. «А вас, — сказал поэт, — заменил приглашенный духовой оркестр, который играл в перерыве. И все прошло хорошо».

Я обрадовался, что все так счастливо кончилось. По Военно-Грузинской дороге я ехал с прокурором Немчиновым и мы имели в пути разные приключения. Эту дорогу я описал в своей поэме — «Дорога». Там нашел место и встреченный нами мцыри на Загэсе.

Вообще было много всего и всякого, а в общем хорошего больше.

О Зощенке ты написала свободно и легко, жаль, что мало[1100].

Как ты живешь? Что делаешь?

Мы живем как-то в заботах, работах, хлопотах. Морозы заели. До 25 градусов они мне нравятся. 30 градусов — уже чересчур, свыше 30 — варварство и природное безобразие.

Сейчас провожу дни в городе, так как идет первая сессия Комитета по Ленинским премиям. Трудно и нудно — этот год сложный и непонятный…

Наши все здоровы, но холод им тоже не тетка… Говорят, в Ленинграде тоже сильные морозы и пронзительный ветер.

Спасибо тебе за поздравление. 1 февраля — доброе воспоминание[1101], но грустное. «Кому из нас последний день Лицея торжествовать придется одному?»[1102] Осталось нас пятеро — двое в Ленинграде, трое в Москве. Федин-бедняга возится с больными ногами, его лечат уколами, Веня[1103] как будто держится, но чуть постарел, я еще брожу, но завален делами и работами и изнемогаю. Держись, милая Лиза, нам надо держаться. Я не знаю, как Миша Слонимский. Одно время он был озабочен глазами?

Кругом только и слышишь, как стучат кости юбилеев — кому 60, кому 70, а кому и 80. Время ведет беспощадный счет на своих звонких счетах!

Когда соберемся на свой писательский съезд[1104], тут-то и увидим, как поредели наши ряды…

Надо трудиться и работать! Да здравствует новая Весна, которая не за горами! Да здравствует Жизнь! Да сгинут холод и тьма!

Привет всему семейству!

Помним и любим!

Будь здорова, благополучна и пиши пожалуйста!

Николай Тихонов.

11.

31 января 1967 г.

Лизочка дорогая!

Очень был рад получить от тебя письмо! А я, вернувшись из Ленинграда[1105], впал в грипп и он меня начал терзать и только сейчас я очухался и возвращаюсь к работе.

Я этот, вернее, прошлый год совершенно не отдыхал. Одно событие сменяло другие и постепенно я чувствовал себя так, как писал в свое время Костя Вагинов:

Усталость в теле

Бродит плоскостями![1106]

Эта усталость, вместе с гриппом, меня и свалила. Теперь настали у нас лютые морозы — днем 25–26 — ночью 32–33! Эти морозы ударили по гриппу и он пошел на убыль. Пол-Москвы переболело. Говорят, в Ленинграде тоже грипп и морозы.

Конечно, мы будем еще на ногах и встретим Новую Весну и увидимся в Ленинграде и посидим не так, как на торжественном заседании…

Время идет быстро! Летом будет 70 нашему Мише Слонимскому, а в феврале этого года — 75 лет Федину Косте.

Новые поколения приходят в мир, а мир снова в тумане непонятностей и неожиданностей.

Китайцы, вернее, те, кто борются там за власть, могут выкинуть бог знает какие извращенные провокации[1107]. Надо же устроить драку — где? — у дверей Мавзолея!

Мы — старые люди столько уже повидали на своем веку, что нас ничем не удивишь, но все-таки многое неожиданно И все переворачивает вверх ногами.

Ну, будем надеяться, что самое главное — мы отстоим мир, а этот «юбилейный» год[1108] проведем без всяких особых осложнений.

Мария Константиновна не очень хорошо переносит холод, поэтому я не вожу её в Москву по морозу, а держу на даче, где можно поддерживать тепло и где тихо и дозвониться к нам трудно! А в городе — суета и шум бесконечный…

Через месяц кончаю свою книгу «Азиатских рассказов», прощаюсь с той эпохой Азии, которой я был свидетелем. Теперь наступают другие времена — сплошные кризисы… Бедный Вьетнам! Там, видимо, мало что уцелело после непрерывных бомбежек…

Спасибо тебе за письмо!

Будь здорова и благополучна!

Привет твоему семейству!

Маруся тебя обнимает. Я — тоже!

Николай Тихонов.

P. S. Будет время и настроение, пиши о себе и о Ленинграде, пожалуйста!

Н. Т.

Дарственная надпись Н. С. Тихонова А. Г. Мовшенсону на книге: Николай Тихонов. «Орда». Стихи 1920–1921 («Островитяне». Пб. 1922).

«Милому Шуре, регистрирующему в очередь всемирных писателей от Соломона и Царицы Савской до Брехта — самую дезорганизованную книгу подносит автор 1924».

Черновик стихотворения Н. Тихонова «Черновик характера» (1924).

Корней Чуковский

В 1919 году открылась литературная Студия при издательстве «Всемирная литература»; Е. Г. Полонская, работая врачом, записалась в эту студию, выкраивая для занятий несколько вечерних часов: «Здесь я нашла литературную среду — то, что необходимо для начала всякого литературного процесса»[1109]. В Студии Полонская совершенствовалась в стихе у Н. С. Гумилева и одновременно посещала занятия К. И. Чуковского, преподававшего критику и поэтический перевод. Именно под влиянием увлеченности Чуковского Киплингом Полонская сделала свои непревзойденные переводы киплинговских баллад, которые, в свою очередь, повлияли и на её собственные стихи. Второе существенное в литературной судьбе Полонской влияние Чуковского — стихи для детей. Эта её работа началась также под крылом К. И., который связал её с питерским издательством «Радуга», где вышла её первая детская книга. Вслед за стихами Полонская стала писать и прозу для детей. После войны Е. Г. Полонская встречалась с К. И. в подмосковном Переделкине. Свое сердечное к нему отношение она выразила в шутливом стихотворении, написанном в Переделкине в 1957 году к 75-летию Чуковского; оно начиналось с признания: «Я Вас люблю, Корней Иваныч, я Вас люблю с далеких лет…»

Люблю, что Вы — не сноб, не нытик —

Сопротивлялись, что есть сил,

И ни один ученый критик

Еще с катушек Вас не сбил;

Что музу скорби, музу гнева

Удочерили Вы навек[1110],

Когда цензуры, старой девы,

Восстал из праха новый век;

Что ненавидели Вы слизней,

Что отдали свой щедрый дар,

Чтоб все узнали в этой жизни

Искусства роковой пожар;

Что Мойдодыра Вы родили,

Что Вами Крокодил зачат,

Что любят Вас, как Вас любили

Пять поколений всех ребят[1111]

1.

<1922>.

Дорогая Елизавета Григорьевна.

Может быть Вам известно, что в Питере возникает детское издательство «Радуга»[1112]. При этом издательстве будет журнал «Носорог». Журнал будет состоять из двух частей: для крошечных детей и для детей постарше. Я уверен, что Ваши стихи будут истинный клад для обоих отделов. Пришлите их возможно скорее. Они будут немедленно оплачены и даны художникам для иллюстрации. Особенно нужны мне стихи для детей самого старшего возраста, что-нибудь эпическое, какую-нибудь балладу о спасательной лодке, о пожарных, про храбрых авиаторов и проч. Так же хотелось бы поживиться от Вас прозой. Вы, кажется, единственный из нынешних русских поэтов, кто владеет прозаическим стилем. Нет ли у Вас какой-нибудь сказки, или еще лучше повести. Будьте добры, сообщите об этом Марии Никитичне[1113].

Мой адрес: Манежный 6 кв. 6.

Ваш Чуковский.

Передайте, пожалуйста, и Серапионовым братьям мое усердное приглашение в журнал.

2.

<4 апреля 1928>.

Дорогая Елизавета Григорьевна.

Человек слаб: Ваша надпись очаровала меня так же, как и книжка[1114]. Положительно, у Вас есть дар веселой сердечности — величайшее сокровище для детского поэта! К счастью, Ваша надпись не иллюстрирована никакой А. Ефимовой[1115] — и потому пострадала меньше, чем Ваши стихи.

Я сию минуту вернулся из Москвы и еще не очнулся от угара — поэтому извольте мне простить бессвязность и краткость этой цыдулки.

Одно я могу сказать связно — это что я люблю Ваш голос — в поэзии с самых первых Ваших стихов, прочитанных в незабываемом доме Мурузи[1116].

Ваш К. Чуковский.

3.

<7 ноября 1963>.

Дорогая Елизавета Григорьевна.

Спасибо за оттиск[1117].

О Зощенко — замечательно. Особенно вторая часть: о его трагическом умирании. Палачи не только оскорбили и ранили его, но обрекли на голод, на нужду.

В эту пору, когда он был так величав и так раздавлен, что невозможно было на него смотреть без слез, я переписывался с ним; каждое его письмо было полно безысходной тоской. Незадолго до смерти он был у меня в Переделкине — именно такой, каким Вы описали его, «отпустивший обручи», не стоящий на ногах — «полу-жилец могилы». Эти страницы Ваших записок драгоценны, в них чувствуется сдержанный гнев.

О Маршаке очень верно, но есть и недомолвки. У Вас вышло так, будто я, не будучи в силах написать «Тараканище», обращался к студистам за помощью. Этого не было. В «Тараканище» нет ни одной чужой строки*).

Маршак поэт огромного масштаба. Он вдохновил очень многих писателей, призывая их писать для детей: Алексея Толстого («Золотой ключик»), Хармса, Шварца и т. д. Но к Тыняновской «Кюхле» он не имел никакого отношения.

Вы воскресили в моей памяти «те баснословные года» — «Дом искусств», «Дом литераторов», «Студию». Спасибо, дорогой друг.

Я очень жалею, что Вы не посетили меня в Барвихе. Неужели мы больше никогда не увидимся? — «Быстро я иду к закату дней».

Привет Вашему брату[1118]!

К. Чуковский.

_________________________

*) Конечно, я бесконечно благодарен Вам за дружественное отношение ко мне, которое я угадываю в этих статьях.

4.

8 августа 1966.

Милая, дорогая Елизавета Григорьевна.

Во время моей болезни, которую я всю эту весну (и часть лета) считал смертельной, я не имел возможности читать присылаемые мне книги. Таков был запрет врачей. Мне было разрешено лишь два часа в день посвящать «мозговым» занятиям, и, естественно, я читал лишь то, что непосредственно связано с моей тогдашней работой. Этим объясняется мое дикое хамство: я не поблагодарил Вас за Вашу милую книгу и за лестное для меня предисловие к ней[1119].

Книжку я всю прочитал. Сейчас её нет у меня под рукой. Некоторые стихотворения были известны мне и прежде, но некоторые я прочитал впервые. Из них запомнилось: «Свидетели великих потрясений», «Своевременные мысли», «Анне Ахматовой», стихотворение о крохотных школьниках*)[1120] и конечно, «Толмач», очень верно передающий чувства многих переводчиков.

Словом, я перед Вами в неоплатном долгу. Как хотелось мне выразить Вам свое соболезнование по поводу Вашей тяжелой утраты[1121], я легко представляю себе, как она тяжела для Вас, но в это время я был прикован к больничной койке — и у меня была своя незаживающая рана[1122].

Словом: любимая, милая Елизавета Григорьевна, не сердитесь на меня за мое невольное хамство — но знайте, что я с давнего времени привык думать о Вас с дружеским чувством.

Ваш К. Чуковский.

_________________________

*) Забыл текст: там есть строки о ябеде.

Мариэтта Шагинян

Елизавету Полонскую с Мариэттой Шагинян до конца дней связывали очень дружеские отношения. 14 октября 1963 года Полонская писала Эренбургу о Шагинян: «Она настоящая ingenu sklerotique и я её люблю со всеми её завиральными идеями. Впрочем, особенно выбирать не приходится. Выбор сделан давно»[1123]. Про завиральные идеи, конечно, мягко сказано, но эта неуемность, пылкость, непредсказуемость глухой Шагинян, все её политические курбеты были чем-то сердцу Е. Г. любезны, да и привыкли они друг к другу. Полонская и Шагинян переписывались всю жизнь. Письма Е. Г. хранятся в архиве семьи Шагинян. Для представления о веселом стиле писем Полонской к Шагинян приведу только два фрагмента из них. Вот — из письма Е. Г. от 9 апреля 1924 г.:

«…Имею сообщить тебе многие комплименты по поводу твоего классического романа „Янки в Петрограде“, а именно: от нашей курьерши Маруси, от комсомольца Смирнова и от поэта Осипа Мандельштама с женой. Сии последние подрались из-за того, кому читать четвертый выпуск, следствием чего были: у Осипа — выдранные волосы на затылке, у жены синяк под глазом и отсутствие одного серого шелкового чулка… Виктор с Люсей[1124] неожиданно уехали в Москву, никого не предупредив. Два дня до этого они спрашивали у меня квартиру из 3-х комнат. Виктор написал еще одну статью о „пробниках“[1125]. Пробники — это страничка из лошадиного флирта. Дело в том, что кобылы не допускают любви без флирта; так же думают о любви и простые жеребцы. Но жеребцы заводские других убеждений и не любят терять времени даром. Поэтому романтическим кобылам преподносят для флирта простых жеребцов, а в решительную минуту замещают их породистыми. Простые или романтические жеребцы у ветеринаров называются „пробниками“. Так вот, наш общий друг заявляет, что он не желает быть пробником, вследствие чего слагает с себя звание русского интеллигента. Извещаю тебя, милый Джим[1126], что сюда приехал Макс Волошин и вчерашний вечер у Миши Слонимского на кровати угощал нас домашними паштетами из ХАОСА под соусом „a la Prorok Iesekiil“. Уборная в квартире 30, как тебе известно, рассчитана только на одного человека, вследствие чего и на основании пророка Иезекиля в коридоре была большая давка нуждающихся в облегчении гостей»[1127].

А вот — беглый литературный отчет, отправленный 21 августа 1927 года:

«Пишу тебе не из Питера, а с дороги — еду в еврейские земледельческие колонии… Давид

(Выгодский — Б.Ф.)
приехал из Крыма, заросший и кисловатый. Миша
(Слонимский — Б.Ф.)
приехал из Парижа и привез Дусю
(И. И. Слонимская — Б.Ф.)
, а Дуся привезла туалеты. Коля Тихонов (получила ли ты его „Поиски героя“?) живет в Токсове, играет в рюхи и толстеет… Федин рожает „Братьев“. Роды трудные и благодарное население ожидает разрешения от бремени с терпением! Эренбург путешествует по Европе и пишет еврейский роман».

Конечно, в переписке дело не сводилось к одной лишь юмористике; писались и вещи серьезные (скажем, летом 1928 года Полонская признавалась:

«Читаю речь Бухарина. Хорошая речь, диалектическая речь. Страшно интересно после такой речи еще пожить на свете и посмотреть, „что будет дальше“»).

Как ни странно, с годами переписка не утратила черты стиля легкого и веселого, хотя не столько возраст, сколько время уже не располагало к легкости; ирония не покидала их до конца… Несколько писем Шагинян, приводимые здесь, — малая часть её эпистолярного наследия.

1.

10 августа 1928 Железноводск.

Дорогая моя Лизочка,

только что получила твое письмо и страшно беспокоюсь. Хотела дать тебе телеграмму, да это — боюсь — напугает твоих, если ты еще в больнице. Прошу тебя тотчас по получении этой открытки дай знать об исходе операции по адресу Кисловодск, санаторий № 18 имени Карла Маркса, мне. Насчет аппендикса я такого мнения, что чем больше у человека от природы хвостов: внутренних и внешних, тем лучше. Если отрезать, то скорей язык, чем аппендикс. И напрасно ты согласилась на это дело. Друг мой милый, я по тебе остро скучаю, стала провинциалкой, работаю плохо и бездарно, живу приятно и спокойно (хотя только последние три недели). Биография моя увеличилась двумя скандалами, — как я на Дзорагэс[1128] привела РКИ[1129] и как наоборот вывела одного мученика из узилища. Но об этом лично. Буду до конца сентября в Кисловодске. Не мешало бы тебе сюда махнуть. А потом — в Москву и Питер (на несколько дней). Форшиху[1130] не видела и видеть не хочу. Я тебя к ней ревную. Зато приезжал в Армению Андрей Белый[1131] с Клавдией Николаевной[1132] (теософкой), было очень хорошо с ними и она мне понравилась. Что мой Мишенька? (Слонимский, разумеется). Есть ли у Дуси[1133] ребенок?

Жду от тебя известий на кисловодский адрес. Мама, Лина[1134], Мирэль[1135] в Железноводске, Мирэль все больше безграмотеет. Детскую книжку[1136] не получила. Пришли, не пожалей, еще раз. Целую крепко тебя, твою маму, Алекс. Гр. и Мишу[1137]. То есть А. Г. привет. Наши кланяются.

Твоя М.

2.

3 января 1931.

… В Москве я получила от Фоспа[1138] обещание дать мне квартиру в Камергерском переулке, не позднее апреля. Квартира будет из двух комнат, хотя всем прочим знаменитостям, как-то Сейфуллиной и Огневу, дают по пяти. Но и на том спасибо. — Была у Гронского[1139] (в «Известиях») и подала заявление об уходе из «Литературы» и переходе на плановую работу, о чем он доложил на пленуме ЦК. Мне еще ничего не ответили по этому поводу, но решение мое твердо и непоколебимо[1140]. Я не выношу давки ни в кино, ни в трамваях, ни в профессии, как человек с больным сердцем. Видишь, ты в Тверь, а я в дверь или совсем наоборот. Ты со службы[1141], а я на службу. Ты единоличник, а я коллективизируюсь. Твой перевод Сакса восхитителен, классичен![1142] Все мы от него в восторге и прочитали раз по двадцать, а Миля уже ставит. Передай Давиду[1143], что я ему тотчас же напишу, как только получу известие из Москвы, а это будет скоро. Эмме[1144] передай, что Миля сейчас поглощена ее Марком Твеном…

Я буду в марте в Дзорагэсе и напоминаю тебе, что жду тебя туда и Зощенко[1145] тоже. Сдружитесь. Попробуй с ним поцеловаться — никогда не забудешь… В Москве кормила осетриной трогательного Нельдихена[1146]. Люблю писателей, которые недоедают. Первый признак, что непохожи на Н. Никитина. Теперь Давидушка наверное будет переедать на почве места в Гизе[1147] и очень жалко его одухотворенный профиль.

3.

23 мая 1932 Армавир[1148].

Дорогая моя Лизаветина,

писать о том, что было в Москве[1149] — очень трудно. Я думаю, что все это сейчас еще не доходит до нашего сознания в правильном виде. По крайней мере я до сих пор чувствую себя отодвинутой и совершенно выключенной из тока… Была на одном только собрании (первом после выбора оргкомитета), со мной сидели Зелинский[1150] и Грудская и всё мне записали. Выступало множество писателей против РАППа. Сейфуллина сказала большую речь с интересными местами — сказала, что нужно пересмотреть «одиозные имена», нужно дать проявленье («дать выход») и Клычкову[1151]; затем сказала, что до сих пор «все мы дудели в красную дуду по принужденью» etc etc. Говорил Никифоров[1152] — сплошные издевки над РАПП (Сейфуллина еще сказала: до каких пор мы будем под мальчиками? Сперва были плохие мальчики, а сейчас дали хороших, а когда же мы сами будем справлять свои дела? Стецкий[1153] ответил: Ив. М. Гронский очень польщен, что вы считаете его хорошим мальчиком, но это неверная квалификация). Вышел Буданцев[1154] и заявил, что он теперь и душой и телом, и что писатель должен быть партийным. Леонов стал так монументален, что не говорит, а цедит, упёрся в президиуме между Гронским и Стецким и там затвердел. В общем всё очень противно, очень провокационно, очень непонятно, стало ясно, что сверху не видели никого из нас как следует и не знают толком, что нужно. Я к Ив. Мих.

(Гронскому — Б.Ф.)
пошла один раз, он мне сказал о том, что они сейчас будут «развязывать», им нужна правда о стране, о положении вещей в стране и хотят, чтоб писатель не боялся и честно давал правду. Etc., etc.

Во всех отношеньях (материальных и прочих) писателю идут навстречу. Дают командировки заграницу, убеждают, обещают всякие блага, закупают оптом, мне очень жалко, что ты не в Москве, т. к. эта разница между запасом бумаги и количеством договоров поразила бы тебя, получается впечатление чего-то дутого. Одновременно Бухарин затеял новую газету по техпропаганде[1155], куда призывает писателей… Меня, как тебе известно, так демонстративно не выбрали в оргкомитет, что я вижу в этом известное влияние Правды и Мехлиса[1156] (они сейчас — вершители — они меня не любят). Авербаху[1157] я звонила — убит и истеричен. Совершенно убит и матерьяльно разорен Серебрянский[1158] (наш сосед). Налитпосту у них взят[1159], это был их хлеб. Коле и Мише[1160] я об этом сказала, они говорят, что такое положение вещей ненормально и что их попозднее втянут в работу. Сейчас я еду на Дзорагэс. Здоровье поправилось (лечусь гомеопатией), но настроение очень плохое, смертоубийственное.

В июле Ив. Мих.

(Гронский — Б.Ф.)
посылает меня в Германию и Америку, но честно говоря ехать не тянет и боюсь. Прочти в мартовском Новом мире Пильняка О‘кей (об Америке) совершенно замечательная вещь. Но она меня здорово напугала, боюсь туда ехать. Линуху[1161] устроила в Малеевке на 2 месяца. У нас в Москве сейчас тетя Саня с Муркой и Павликом, страшная теснота, мне было жалко оставить Лину на растерзание хозяйством. Из Дзорагэса напишу еще. К тебе 2 просьбы:

1) позвони Зощенке, скажи, чтоб выслал мне мою книгу насчет молодости. Скажи ему, что я буду в 20-х числах июня в Москве, если на Урал выедет не раньше, пусть зайдет.

2) Пойди в ГИХЛ к Гореву и потребуй на основании этого письма (которое я полностью подпишу вместо доверенности), чтоб они тебе немедленна выдали рукопись «Путешествия в Веймар» (в ней кроме него Лит-дневник, Уильки Коллинз, критич. статьи «Новый быт и искусство» и пр. и портрет Гете работы Доу). Эта рукопись продана «Федерации», а у меня на руках документ, что ГИХЛ от неё отказался.

Целую крепко тебя и твоих

Твоя Мариэтта Шагиян.

4.

7 августа 1936.

Дорогая моя Лизаветина,

Твои воспоминания об Ильиче настолько хороши, что тебе следовало бы как-нибудь это напечатать! Я никогда его не видела ни вдали, ни вблизи. А пишу только о молодости, кончая самарским периодом. Вернее не пишу — готовлюсь писать. Настроение твое (как и мое) от возраста. Мы все время жили нашей эпохой, т. е. эпохой нашего поколения, думая, что мы как бы во фронте жизни, сейчас нас смыла новая эпоха, новое поколение, мы отстаем в тетушки, мамушки, дядюшки, в тех людей, которых в ложе бельэтажа не сажают спереди и которые сами уступают место другим, помоложе. Сознание новых людей начинает быть фронтовым, а наше — тыловым. Это было бы неплохо, если бы мы могли отдохнуть. Ужас в том, что мы даже еще не дожили до пенсии и что на пенсию отдохнуть нельзя. Впрочем это все постыдная мерехлюндия.

Целую тебя твоя М.

5.

23 июля 1960.

Дорогая моя Лизаветина!

5 дней сижу в Ленинграде и сегодня должна была поехать на машине в Псков-Печоры-Тарту-Эльва — и обратно, чтоб на часок заглянуть к тебе и поздравить лично[1162]. И вдруг — заказ статьи на Пушной аукцион, открывающийся сегодня, и все полетело в трубу.

(Не могу не прервать здесь Шагинян. Какие планы, интереснейшее путешествие, возможность поздравить с 70-летием близкого друга — и все псу под хвост. Чего ради? Заказ редакции писать о пушном аукционе? — можно ведь отказаться. Боязнь, что если откажешь, в другой раз не закажут статью? Или это рефлекторная исполнительность железного бойца партии? Или природа оголтелого репортера? Не могу понять — Б.Ф.).
Завтра стрелой еду обратно, купленные тебе последние пирожные и торт Севера[1163], закрывающегося на ремонт, — пойдут неизвестно кому, а книжки свои (Чехосл. Письма и Месс-Менд тебе и Алекс. Григорьевичу вместе) — пошлю почтой. Очень жалею, друг дорогой. Имею тебе кое-что сообщить: на приеме говорила с Эренбургом, который по-моему необыкновенно похорошел, сказала о твоем юбилее и о тебе вообще, — он вдруг заволновался и ответил: «Я ей послал письмо, но сейчас непременно напишу опять» и вообще проявил самые нежные чувства к тебе. Мы с Ворошиловым ½ часа убеждали его бросить курить, но он не поддался ни на какие. В Ленинграде холодно и мокро, у вас наверное тоже. Говорят, Черкасов собирается меня бить за статью[1164]. Посылаю тебе свою последнюю в Известиях об учительском съезде. Целую тебя, мое золото драгоценное, крепко, крепко, молодей, а брови не выщипывай, становишься похожей на индийского божка.

В Неве № 7 появилась просто превосходная статья В. Львова[1165] о Козыреве — вот ведь дал ему дьявол талант и понимание. После этой статьи 3 академика сделают то, что случается от страха на войне с начинающими солдатами под первым обстрелом.

Твоя Мариэтта.

6.

19 февраля 1961.

Дорогая моя Лизаветина,

С огромным удовольствием прочитала в № 9 Нового мира (за 1960) Эренбурга, где он пишет о тебе с такой сердечностью и нежностью. Так и встала ты передо мною, молодая, красивая, черноокая и чернокудрая с большим S.A.[1166], как говорят английские детективы. А вообще мемуары Эренбурга читаю с большим интересом, хоть он и плутал довольно бесцельно в жизни, но зато был открыт всякому ветру и это тоже большое антенное обогащение. А я вот всю жизнь прошла закрыто, как подводная лодка! Черт знает что. Лизочка, давай не сдаваться перед старостью. Давай двигаться дальше с прежним «энтузиазмом» и во всяком случае с солью на устах. Изучаю с учителем итальянский и уже немножко читаю. Аджубей[1167] клятвенно обещал командировку. Я надеюсь на этот раз в марте выехать. Готовь А. Г.[1168] в командировку в Чехословакию, 30-го будет премьера[1169]. Я еще раз написала, чтоб поспешили с официальным приглашением для него через министерство и ЦК. Друг мой, напиши поскорей, как твое здоровье и самочувствие. Обнимаю тебя крепко, все наши шлют горячие приветы.

Твоя Мариетта.

Привет семейству.

Письмо М. С. Шагинян Е. Г. Полонской 23 мая 1932 года.

Дарственная надпись В. А. Каверина Е. Г. Полонской на книге: В. Каверин. «Конец хазы». Повести. Л., 1926.

«„Главное — система. Ни одного шага нельзя делать без системы“.

[Большая игра]

Дорогому товарищу Елизавете Григорьевне с любовью

Веня. 26 XII 1925».

Виктор Шкловский

Дружеские отношения связывали Е. Полонскую с В. Шкловским давно — еще до его бегства в Финляндию. На квартире Полонской ВЧК устроила засаду на Шкловского; весь этот сюжет вошел в знаменитую «Балладу о беглеце» Полонской. В письмах Полонской из Берлина в 1922–1923 годах Эренбург постоянно называет Шкловского «твой друг». О Шкловском Полонская написала в своих воспоминаниях. Переписка между ними была не регулярной и, скорее, случайной (во всяком случае берлинских писем Шкловского в архиве Полонской не было).

1.

<1949>.

Дорогая Лиза!

Кажется я Вас надул.

Потом я раскаялся.

Напишите мне по адресу

Москва Лаврушинский пер.,17 кв. 47.

Ждем (Люся[1170] и я) Вашего письма.

Передайте Антонову[1171], что я прочел его рассказы и они мне нравятся, хотя в них есть робость (в расширении и в нерасширении темы).

Завтра уеду.

Виктор Шкловский

Вы бабушка[1172]! Я завидую

В.

2.

5 февраля 1964.

Дорогая Лиза!

Болезнь вывела меня из графика. Получаются неожиданные простои, поэтому я не сразу ответил на Ваше письмо.

У меня вышла толстая книга: называется она «Лев Толстой». Все, что я о ней знаю — это то, что в ней 860 страниц.

Я не могу её прочесть, потому что я её слишком хорошо знаю. Питаюсь слухами от Серафимы Густавовны[1173], она прочла подряд половину книги, а до этого она прочла её шесть раз.

У нас один экземпляр. Книга выйдет, я думаю, 10–15-го.

Вот видите — все про себя.

Сборник из Тарту[1174] я выписал и прочел Елизавету Полонскую.

Кусок хороший, но он зажат. Когда пишешь воспоминания, то не надо их записывать для себя, а надо писать для того, кто не видел вместе с тобой. Тогда получится полнее и интереснее для себя.

В то время Вы ходили в черных перчатках по комнате: это потому, что руки у Вас были красные и потрескавшиеся. Темнота комнаты Миши Слонимского была чрезвычайна, а выбрана была комната не только потому, что Миша и тогда был привлекательным человеком, но и потому, что моя комната была холодновата и надышать её было трудно.

Вы пробили брешь в молчании, которым окружено имя Миши Зощенко.

Но нужно его описать: его темные лапки с темно-желтыми ладонями, его манеру стоять, военную вежливость, девичью обидчивость, прямые ноги, красивые глаза, тихий голос, необыкновенную привлекательность для женщин: я этой привлекательности завидую и сейчас… Вот этот человек искренне желал, как бы Вам сказать, не благообразия, а душевного благоустройства мира и грусть по неустройству мира сделала человека — юмористом.

Люди, живущие правильно, иногда казались ему печальными, бесприютными обезьянами, но люди все для него были занятны, умны.

Великий писатель Михаил Зощенко научил революционное поколение разочаровываться в своем быте, видеть в нем смешное; он любил так будущее и так понимал в прошлом, что быт для него был фарс и Россия в нем прощалась со своим прошлым… Вероятно, то, что я говорю, приблизительно, но я так думаю и хотел бы написать, если время позволит, о Михаиле Зощенко.

Миша Слонимский хороший парень, настоящий писатель, но холод пустого Петербурга ушиб его, и он притворяется стариком.

Мы будем 15 апреля в Ялте. Пускай приедет греться на литфондовском солнце.

Федин у Вас описан хорошо. Но его снежные глаза и некоторая преждевременная умеренность, которая потом стала классикой, должна быть как-то внутренне оценена. Его поиск поздний — сейчас он пишет лучше.

А меня в воспоминаниях Ваших совсем нет и поэтому мне здесь скучно, как будто я попал на дачу без воды.

Кто из наших знакомых внезапно оказался живым (в литературе)? Напишите точно.

Я не знаю, что писать дальше. Поезд формируется, вагоны шляются туда-сюда и тупаются буферами друг о друга.

Состав еще не готов.

Желаю разного счастья. Пишите много. Напишите о Вашем брате и о советском театре того времени.

5 февраля 1964 года.

Пишите смело.

И мы живем

И Робинзону Крузо подобные

За каждый бьемся час

И верный Пятница —

Лирическая муза —

В изгнании не покидает нас[1175]

Л. П.

Вот как надо писать

Виктор Шкловский.

3.

17 июня 1966.

Дорогая Лиза.

Получил Вашу синюю книжечку[1176].

И верный Пятница — Лирическая муза В изгнании не оставляет нас.

Спасибо за память.

Голос у Чуковского не могучий[1177]. Он сладкопевец.

Гумилев упомянут прямо и путно. Где Серапионы?[1178]

Биография Ваша очень хорошая, но причесана на прямой пробор с фиксатуаром.

Вы очень талантливый поэт.

Мне жаль что мы не

(1 слово нрзб.)
когда нам было по 25*). С удовольствием написал Ваш старый адрес[1179].

Жена моя больна. Она в глазной больнице. Говорят что это алергия. Распух глаз.

Пишу книгу[1180]. Тощая. Последняя.

Я в квартире один. Пишу и мою ванну. Каждый из нас сам себе Пятница.

Виктор Шкловский.

_________________________

*) стр. 17.[1181]

Константин Федин

Вот фрагмент из воспоминаний Полонской: «Мое знакомство с Фединым началось в 1921 году. Я встретила его в Доме искусств, в „обезьяннике“ — так назывался подвальный этаж дома купца Елисеева на углу Мойки, Невского и Морской… Здесь Федин в тот день, когда я впервые пришла сюда, прочел рассказ „Сад“, только что написанный им. Мне этот рассказ очень понравился… Вскоре этот рассказ был напечатан отдельной книжкой»[1182]. Случилось это, на самом деле, не очень скоро — в 1924 году, рассказ был проиллюстрирован молодым тогда, но уже замечательным графиком В. М. Конашевичем. Его отпечатала, как указано на книжице, Типография имени Н. Бухарина, и книжку эту Федин подарил Полонской с лапидарной надписью: «Елизавете Полонской — Конст. Федин, в 1924 году, в декабре». В том же году издательство «Круг» выпустило еще одну вещицу Федина 1921 года «Рассказ об одном утре», её Федин подарил Полонской, надписав: «И это — не плохой рассказ. К. Федин. 1924». Таковы материальные следы знакомства. С 1937 года Федин жил в Москве. Несколько его писем Полонской относятся лишь к послевоенному времени. Более частыми письма эти стали, начиная с 1961 года, когда миновало некоторое время после заслуживших осуждения в писательской среде литературно-политических поступков Федина 1957–58 годов… К Полонской Федин всегда был внимателен и душевно отзывчив; может быть, потому, что она (в письмах к Федину) стояла несколько в стороне от московских литературных конфликтов. Последнее письмо Федина написано в 1966-м в связи с годовщиной Серапионов.

1.

Барвиха, 12 марта 1952.

Дорогая Елизавета Григорьевна,

Большое спасибо за такое душевное приветствие[1183], которое могло быть написано только Лизой Полонской, только человеком, марширующим в ногу уже четвертый десяток, только другом, помнящим каждый день общих надежд, планов, ожиданий, только товарищем настоящим и нелицемерным. Я очень был рад Вашему письму! Должен сказать, что весь наличный состав периода Мойки откликнулся на мое производство в персону седьмого десятка, и это меня вновь наполнило чувством молодости. Еще раз благодарю!

Ваш Конст. Федин.

2.

16 ноября 1961, дача.

Милая серапионовская сестра Елизавета Григорьевна,

Спасибо Вам братское за память — за книгу[1184], надпись на ней и даже за то, что на меня не сердитесь!

Как же не сердиться? Винюсь. И винюсь очень. Но ведь и надеюсь, что простится мне свинское мое молчание, ибо чего не отпустишь брату своему, если он покается?

Весь год нынче был у меня так труден, что я не мог не откладывать на будущее иногда даже самого желанного и необходимого. Взявшись печатать роман свой[1185], должен был непрерывно работать, отдавая ему все силы. А силы часто казались «последними», потому что все чаще хворал и непрерывно перемогался.

Только третьего дня кончил книгу и сдал заключительную главу «Новому миру». Журнал все эти месяцы висел над головой моей мечом, куда более грозным, нежели Дамоклов.

Воля Ваша — казнить или миловать… Я говорю правду: никогда, пожалуй, я не покорялся в жизни с такой безоглядностью эгоизму, как этот год. Не потому ли, что слышится ясно тот голос, который услыхал и мой добрый, внимательный поэт:

Не торопись. Справляй свои дела.

Так незаметно и дойдем до дома.[1186]

Стихи Ваши конца пятидесятых годов, кажется мне, еще больше пронизаны философичностью, чем это было прежде. Они мне очень понравились. Обращения к детям, более частые, более нежные, проясняют давнюю мудрость размышлений, и тридцать, и сорок лет назад свойственную, глубоко присущую Вашей поэзии.

Я очень рад, что вышла эта Ваша книга — отсвет неумирающих чувств, которые зажгли и продержали нашу дружбу в котле бурь и туманов целое сорокалетие.

Спасибо еще раз!

Что с Вашим здоровьем? И как Вы живете? Я все мечтаю побывать в Ленинграде — «для души».

Душевно Ваш Конст. Федин.

3.

10 декабря 1962. Москва.

Дорогая Елизавета Григорьевна,

Спасибо за письмецо!

Само собой, я ничего не имею против того, чтобы Вы послали Тартускому университету страницы воспоминаний, посвященные нашему знакомству.

Уже не сегодня и не вчера начался счет пятому десятку с того времени, когда зародилась серапионовская литература на углу Мойки и Невского. Да и себе я уже замерил почин восьмого. И разве поручишься за крепость памяти, когда ушло такое множество событий в прошлое и наш численник так поистрепался?

Мне кажутся серапионовские календы в такой последовательности, Вам — в другой. И я не взялся бы «редактировать» Вашу память, когда Вы не соглашаетесь с «редактором» М. Слонимским.

Я очень жалею, что не повидался с Вами в бытность весною в Ленинграде. Но пришлось сократить пребывание там из-за моего нездоровья.

В Пушкинском доме мне рассказывали о Вашем и Л. Раковского[1187] выступлениях там — когда Вы говорили обо мне[1188] — и о выставке, которая была устроена с помощью Вашей и других моих друзей. Мне подарили фотографии, и я теперь «вижу», как Вы произносите слово «о К. Ф.».

Могу ли я оставить у себя рукопись, которую Вы прислали?

Желаю Вам всего лучшего и — спасибо за память и дружбу!

Ваш Конст. Федин.

4.

1 июля 1964, дача.

Дорогой друг мой и сестра Елизавета Григорьевна!

На днях одна близкая мне душа заметила в откровенном разговоре, что все мои письма последних лет начинаются с извинений за непростительное промедление с ответом «корреспондентам». Воистину, грешен, — раскаиваюсь, но уже не в силах исправиться.

Не только в переписке, но и во всех иных делах, которые так хотелось бы и нужно бы выполнить, не успеваю и мучим совестью.

Но вот письмо, коим нарушаю дурную привычку и не начну с извинений, а ими… кончу.

Первый и важный вопрос к Вам: когда же именно пробьет в нынешнем*) году Ваше 75-летие? Напишите непременно! И поскорее.

Я получил «Уч<еные> записки Тартуск<ого> унив<ерситета>» с Вашими воспоминаниями[1189]. Большущее спасибо. Центральная глава их — о Зощенке — лучшая во всех отношениях: хороши факты, точна, изящна характеристика, и Миша грустновато, но усмешливо проглядывает почти из каждого абзаца.

Поблагодарите от меня всех ученых, подписавших подаренный мне выпуск «Записок». Скажите им, что мы очень ценим труды тартуских филологов и особенно все, что они делают для советской русской литературы.

За Вашу надпись на воспоминаниях, посвященных мне (с Вами и «нами» воедино) тоже признателен и благодарен.

Разумеется, — и за оба письма, декабрьское прошлого — майское нынешнего года, душевно вылившееся, что Вы и сами высказали в его «лирическом конце». Хотя лирика прозвучала в нем со свойственным Вашей музе юмором: подумать только! — дама радуется счастью, что не была влюблена в своего адресата!

Теперь дошло до извинений. Я что-то чересчур прилежно отбываю урочные испытания возрастного перевала (мне 72). Будучи в Киеве, попал в больницу с воспалением легкого (это на моем-то фоне!). А возвратившись домой и продолжая долечиваться, занедужил обострением язвенной болезни, — сверхобычные боли в области моего гастро-энтеро-анастомоза (это я хвастаюсь образованностью, зная, что имею дело с медиком). Если эти напасти прибавить к Альпам и Гималаям моих бумажных обязанностей, порожденных печальной склонностью моей к делам общественным, которая поощрена, Вы знаете, чинами и званиями, — то как же избежать прорух в переписке с друзьями и необходимости все время извиняться? Я знаю, Вы меня простите, не так ли?

Обнимаю Вас и обещаю «держаться, не сдаваться!»

Ваш Конст. Федин.

_________________________

*) А если в будущем, то, наверное, в самом начале, не так ли?

5.

9 мая 1965, дача.

Дорогая Елизавета Григорьевна,

Я только-только возвратился домой из деревни на Волге, где пробыл три недели.

Спешу написать Вам эти несколько слов, неожиданно горьких.

Очень, очень взволновало меня сообщение о кончине дорогого Александра Григорьевича. Шлю Вам свое душевное участие в этом горе и обнимаю Вас со всею старой, неизменной в долгих годах дружбой. Желаю Вам бодрости и сил, так нужных в эти трудные дни. Будьте здоровы прежде всего, всего!

Я так ясно увидал за Вашим письмом хорошо памятный мне облик Александра Мовшенсона — жизнеобильный, ласковый и добрый по-настоящему…

Помню я его со времен «Книги и революции»[1190], куда он заходил нередко в начале 20-х годов. Помню по другим встречам и — раньше всего — по тем, не слишком частым, но запечатленным Серапионовским вечерам у Вас на Загородном. Брат Ваш — хоть он и не был серапионовым — удивительно просто, легко «сливался» с нашей средою и непосредственно участвовал в наших пересмешках своим остроумием, своим иронически-мягким, веселым смехом… Я вижу его живым!

Обнимаю Вас, дорогой друг. Всего лучшего и еще раз — здоровья!

Как хорошо, что множество друзей проводили А. Г. Мовшенсона на Петровское…

Ваш Конст. Федин

6.

6 февраля 1966, дача.[1191]

Дорогая Елизавета Григорьевна,

спасибо за первое февраля!

До нашей золотой свадьбы — еще пять лет. Давайте условимся непременно отпраздновать её… А до того не будем забывать Первое февраля, как не забывали его все прошедшие годы.

Я получил письмо от Лиды Харитон. И у меня была Зоя Никитина. Серапионовские девочки прекрасны и в амплуа бабушек. Первого числа ко мне пришел Каверин. Вы знаете, что у него вышла книга, где много о былом[1192]. Литература о серапионах начинает возникать!

Обнимаю Вас братски.

Ваш Конст. Федин.

Вениамин Каверин

Переписка Полонской с Кавериным началась только в послевоенное время, когда он переехал в Москву, да и то не сразу — лишь в оттепельные годы. Полонская хранила, как ранние, подаренные ей в Питере, так и поздние, присланные из Москвы, книжки Каверина с дарственными надписями ей. Надписи эти свидетельствуют о крепнувшей с годами дружбе. (На «Конце хазы» — «Дорогому товарищу Елизавете Григорьевне с любовью Веня. 26. XII 1925»; на «Девяти десятых судьбы» — «Милому другу Елизавете Григорьевне с серапионовской Верностью — от старого приятеля В. Каверина. 28 IX 1926»; на «Двух капитанах» — «Дорогому другу Елизавете Григорьевне — на память о нашей юности, которая оказалась лучшей порой нашей жизни с крепким поцелуем Веня. 10 XI 46»; на повести «Неизвестный друг» — «Старому дорогому другу Елизавете Григорьевне Полонской — с неизменной любовью от старого неизвестного друга и автора этой книги В. Каверина. 10. VIII 1961»). На сердечность этих отношений в послевоенные годы повлияла, конечно, и дружба Каверина с Эренбургом, начавшаяся, когда В. А. поселился в Москве

1.

28. 12 1960.

Дорогая Елизавета Григорьевна

Большое спасибо за подарок, за книгу[1193]. Я снова прочел её с большим удовольствием.

Она читается, как дневник — и твой и нашего времени. Первый раздел напомнил нашу милую молодость, о которой я всегда вспоминаю с чувством: «зато у нас была хорошая молодость». Впрочем, и старость — недурна, если бы не плохое здоровье. Меня снова мучают и мешают работать головные боли.

Помнишь ли ты, что в январе Эренбургу 70 лет? Какой он умница и какой молодец.

У меня вышла новая небольшая книга «Неизвестный друг». Но еще не видел её и не получал авторских. Получу — и непременно пришлю тебе.

Лида[1194] сердечно кланяется и благодарит за подарок.

Если будешь в Москве (или Переделкине) непременно приходи.

Обнимаю тебя.

Твой Веня.

Желаю тебе в Новом году счастья и счастья.

2.

8. 3. 1961 г.

Дорогая Елизавета Григорьевна,

Насчет внуков ты вовсе не ошиблась. Не внуки, правда, а внучка существует, очень милая девочка, дочка Наташи. Так что твое пожелание пришлось «впопад».

У меня нет ощущения грусти от книги И. Г.[1195]. Это та сила жизни, которой можно только позавидовать. Ты, конечно должна чувствовать другое. Это — твоя молодость — и его. Но так ли уж тщетны были ожидания?

Мы вчера вернулись, представь себе, из Парижа. Две недели ездили по Франции (впервые). Все еще стоит перед глазами, впечатления сильные, острые. На твоем месте я бы непременно съездил[1196]. Со своей молодостью нужно обращаться по-дружески просто, без горечи, как к младшему брату. Судя по Парижу, твоя была недурна.

Лида тебе сердечно кланяется. Пожалуйста, не хлопайся и не ломай свои руки и ноги. Обнимаю тебя.

Твой Веня.

8 марта.

3.

(Начало августа 1963 г.).

Дорогая Елизавета Григорьевна,

Спасибо, что ты нас не забываешь. Я уже давно в Переделкино и даже успел съездить на Балтику, дней на десять — так что был где-то неподалеку от тебя[1197], впрочем в Эстонии (Таллин) только одну ночь. Ездил на флот, военный и торговый. Здоровье — так себе. Частые головные боли, бессонница. Моих рассказов нет нигде, потому что я пишу роман[1198], который кончу только (надеюсь) в 1965. Впрочем, в журнале «Москва» будет мой новый рассказ «Лесные шаги». Фантастично. Прочти, м. б. он напомнит тебе наши милые серапионовские дни.

Читала ли ты неизданную переписку «Горький и сов. писатели»[1199]? Там много интересного, особенно для нас (т. е. серапионов).

А еще я вожусь со своим собранием сочинений, первый том которого должен выйти на днях. Второй лежит в цензуре.

Лида здорова (более или менее) и сердечно тебе кланяется. Дети и внучки — тоже. У меня теперь две внучки, потому что Коля женился (на Наташе Заболоцкой) и у них родилась дочь Катька. Ей два месяца.

«Инцидент», конечно, уже случился и со мной, хотя и мне не хочется этому верить. Самое большое огорчение — тяжелое (безнадежное) положение Всеволода Иванова. У него была операция (по поводу рака почки), а теперь — мозг и дело очень плохо[1200].

Вчера звонил Илья Григорьевич — в хорошем настроении. У него был, как он сказал, «разговор с хорошими выводами»[1201] — и когда я спросил, касался ли этот разговор «общих вопросов» (в литературе), он подтвердил и сказал, что выводы относятся именно к общим вопросам. Все это очень обнадеживает, правда?

Обнимаю тебя. Не собираешься ли в Москву?

В сентябре мы снова собираемся в Ялту.

Твой Веня.

4.

<декабрь 1963 г.>.

Дорогая Елизавета Григорьевна,

Спасибо за статью[1202] и за то, что ты написала о Мише[1203]. Это — очень хорошо. Я попробую показать твою статью в «Новом мире» с тем, чтобы возобновить попытку напечатать мою статью о Зощенко[1204]. Там объяснены причины того преступления, которое сделали с ним.

Мне понравилось и вступление к твоим запискам[1205] и тщательная библиография. Видно, как много ты сделала.

Воспоминания, конечно, надо продолжать. И французский период и — подробно — 20-ые годы.

У меня ничего нового. Работаю помаленьку, вожусь с новым романом, который называется (неслучайно) «Бессонница»[1206].

Вчера видел Илью Григорьевича. Он бодр, работает — и уже кончает — над последней частью, объявленной в «Новом мире»[1207].

Возможно, что в конце декабря мы с Лидой будем в Ленинграде. Тогда увидимся.

Обнимаю тебя.

Твой Веня.

5.

17 января 1968 г.[1208]

Дорогая Елизавета Григорьевна,

Спасибо за сердечные поздравления. Мы с Лидой шлем тебе пожелания здоровья и счастья. Что же ты так расхворалась? Поправляйся поскорее и кончай свои воспоминания о Ю. Н.[1209]. Бог даст, подоспеет второе издание книги о нем — вот они туда и войдут. Но прежде их стоит, конечно, напечатать отдельно.

Я живу постоянно в Переделкино, много работаю. Николка[1210] (мой младший) защитил на днях докторскую диссертацию. Теперь дети у меня — доктора и я начинаю чувствовать себя круглым невеждой.

Будь здорова, родная. Потеря Ильи Григорьевича была для нас тяжелым ударом. С Любовью Михайловной[1211] видимся постоянно.

Обнимаю тебя.

Твой Веня.

На днях собрались Тихонов, Федин и я — Миша С<лонимский> не мог приехать по болезни. Готовим книгу Левы Лунца. Думаю, что удастся выпустить даже две книги. Первую — его, а вторую — о нем.

Не забывай! Твой В.

Дарственная надпись В. А. Каверина Е. Г. Полонской на книге: В. Каверин. «Два капитана» (Л., 1946).

«Дорогому другу Елизавете Григорьевне — на память о нашей юности, которая оказалась лучшей порой нашей жизни. С крепким поцелуем, Веня. 10/XI 46.»

Дарственная надпись В. А. Каверина И. Г. Эренбургу на книге: В. Каверин «Три сказки». Рисунки В. Алфеевского (М., 1960).

«Илье Эренбургу дружески Hans Christian Andersen 27/.I. 1861 г.»

Михаил Слонимский

Дружеские отношения Елизаветы Полонской к Михаилу Слонимскому, пожалуй, несколько подпортились во время войны — обида на то, что ничем не помог ей в эвакуации в Перми, помнилась долго. Потом время стерло и это.

В архиве Полонской сохранился устный рассказ Михаила Слонимского, который она записала, намереваясь включить в книгу своих воспоминаний «Встречи». Этот рассказ, безусловно, произвел сильное впечатление на Е. Г. своим содержанием, но, думаю, не удивил её. Наверное, помимо прочего, он был близок ей и стилистически (ирония, юмор, гротеск были свойственны ей всегда). Конечно, он характеризует и автора, человека памятливого и не без сарказма. Приведу здесь эту запись. Содержание рассказа относится к 1953 году.

«Эту историю рассказал мне Миша Слонимский, когда я была у него в гостях 18 ноября 1961 года и мы вспоминали старых друзей.

Случилось это в тот год и день, когда похоронили Дору Сергеевну[1212], жену Кости Федина. Она умерла внезапно, впечатление от этой смерти было очень тяжелое и Федин, спокойный и выдержанный Федин, был потрясен горем.

После похорон близкие друзья и некоторые знакомые приехали в Лаврушинский переулок, где Федин жил уже много лет, на поминки. Когда все сели за стол, у Федина навернулись на глаза слезы, — он хотел что-то сказать, посмотрел вокруг себя, поборол свои чувства и начал так: „Когда я думаю о том, что Дора Сергеевна прожила столько лет в этих стенах…“

В эту минуту с шумом распахнулась дверь и вошел Николай Семенович Тихонов, нарядный, во всех орденах через грудь, веселый и, видимо, уже где-то выпивший. Ему освободили место, кто-то налил ему коньяк в рюмку, он опрокинул её и посмотрел вокруг себя, увидел, что за столом сидит множество знакомых женщин, и глаза его блеснули. Федин, с трудом продолжая прерванное слово, сказал: „Да, именно в этих стенах…“. Но Тихонов прервал его: „Подожди, Костя, дай сказать мне!“. Федин умолк и Николай Семенович начал рассказывать какую-то историю, имевшую отношение к дому на Лаврушинском. Он был в ударе, увлекся и по своему обыкновению закусил удила, незаметно перешел на историю, имеющую весьма отдаленное отношение к тому, о чем он говорил, но интересную для него самого, и стал рассказывать о квартирах, в которых жил, о Зверинской 2, где женился, о всех своих кочевьях, перешел на Кавказ, и тут его понесло так, что остановить было уже окончательно невозможно.

Сидевшие за столом мало знавшие его люди слушали с интересом; друзья, знавшие все эти рассказы, чувствовали неловкость, но не решались его перебить. Федин сидел, уронив голову, как в воду опущенный.

„Коля, — сказал, не выдержав характера, Слонимский, — знаешь ли ты, где находишься?“ — но Тихонов отвел его рукой и, бросив ему: „Подожди, дай договорить!“ — стал рассказывать о Туркмении.

Слонимский, не обращая внимания на сидящих за столом, крикнул ему: „Ты не понимаешь! Ты у Федина. Умерла Дора Сергеевна. Сегодня её хоронили“.

Тихонов оттолкнул руку Слонимского и сказал: „Умерла? Какой романтизм! Но дай мне договорить“.

Гости зашумели, вставая с мест, и Слонимский сказал громко и отчетливо: „Если ты сейчас не замолчишь, снимай немедленно свои регалии: я должен дать тебе по морде“.

Тихонов, во время своей речи не перестававший понемногу пить и закусывать, казалось, очнулся, дотронулся руками до своих орденов, встал и вышел в переднюю. Гости снова сели, но через минуту или две из передней снова донесся голос Николая Семеновича, что-то с увлечением рассказывавший. Слонимский выбежал в переднюю.

Там у дверей на лестницу стояли кухарка и её помощница, а Тихонов рассказывал им, увлекаясь и блестя глазами, о басмачах Туркмении и о ночной пахоте в степях. Женщины слушали его с восторгом. Вместе со Слонимским вышел кто-то из гостей, сказал: „Как, он еще здесь?“ И, распахнув перед Тихоновым дверь, легонечко подтолкнул его на площадку лестницы. Тот вышел, и дверь за ним захлопнулась.

„Как говорит! — сказала кухарка, — вот это мужчина!“….»

Даря Полонской вышедшую в 1966 году книгу своих воспоминаний, где рассказанной истории места, понятно, не было, М. Л. надписал на ней: «Дорогой Елизавете Григорьевне Полонской — на память о нашем сорокапятилетии — с любовью — М. Слонимский. Март 1966». Оба письма Слонимского — летние, когда разъезжались из Питера (Полонская в неизменную Эльву, Слонимский обычно в Комарово).

1.

10 июля 1962.

Дорогая Елизавета Григорьевна,

Я Вам говорил, что Вы зазевались с заявкой[1213] да еще Ваш почтенный братец год таскал её в своем неэффективном кармане. И план 63 г. действительно тем временем стал железным. Тон письма — ерунда, тон отношений к Вам — наилучший. Кроме того (всеобщая надежда!) — а вдруг с бумагой полегчает?! Тогда и 63 год станет немножко резиновым. Так что — пожалуйста! Письма я не знал, но с Луговцовым[1214] говорил.

Мариэтта[1215] в Ленинграде. Не слишком безумная, добрая, и, как всегда, прелестная. Она была у нас, мы были у неё (она настойчиво сервировала нам изумительный обед!). Вот каковы дела. О Вас говорила (и мы тоже) с нежностью. Будет тут («Астория», № 415) до 20 июля. Пишет своего чешского композитора[1216].

Мы завтра утром выбываем в Комарово, Дом Творчества, комната № 15. Хоть воздухом подышим, а то совсем скисли.

Были Шкловский с Симой[1217]. Очень хорошие. Приехали дня на четыре и были у нас.

Приветствуем Вас! Дуся[1218] целует. Голова моя уже плохо варит. Устал — а в Комарове дописывать романец[1219]!

Ваш М. Слонимский.

2.

28 июля 1964 г.

Дорогая Елизавета Григорьевна,

очень рад, что Ваши интереснейшие воспоминания напечатаны. Теперь нужно печатать и остальное, в том числе и те очерки, что Вы оставили у меня, они — хороши. А впереди — книга.

Дуся уехала из Пятигорска отощавшая, замученная процедурами. Здесь начала полнеть. Хотели мы жить тихо — но постепенно развернулась «светская жизнь»: мы — в гости, к нам — гости. Здесь Лебеденко, Б. Слуцкий и Бек (москвичи), Садофьев, Рахманов, Берковские, Адмони[1220], в общем сами представляете себе эту Комаровскую картину жизни и симпатичную галерею лиц. О юбилее Садофьева (75 лет) расскажу лично. Состоялся он вечером в столовой под председательством Прокофьева[1221]. Старика почтили хорошо.

От М. А. Сергеева[1222] получил письмо. Кажется, они устроились удовлетворительно в Стрельне (Ленингр. обл.), ул. Тургенева д. 17–1.

Мы тут до 27 авг. (если не случится болезнь).

Обнимаем Вас. Привет А. Г. и «младенцу»[1223].

Ваш М. Слонимский.

Летом 1946-го, или Сороковые, роковые