16 августа 1946 года всех ленинградских писателей «пригласили» в Смольный (впрочем, было сделано два демонстративных исключения: А. А. Ахматову и М. М. Зощенко в Смольный не позвали). Писателям надлежало заслушать «доклад т. Жданова о журналах „Звезда“ и „Ленинград“». Было это так: «У входа милиционеры проверяют пропуска. В вестибюле — снова проверка. У лестницы — снова. Вот открываются двери, и все входят в исторический зал Смольного. Входят чинно, без толкотни. Тихо садятся. Все места заняты. На трибуне Андрей Александрович Жданов — представительный, полнеющий, с залысинами на висках, с холеными пухлыми руками. Он говорит гладко, не по бумажке (за день до этого, 15 августа, прошла генеральная репетиция доклада — для партактива — Б.Ф.), стихи цитирует наизусть. Все, что он говорит, ужасно»[1224]. С самого начала доклада, чтобы ни у кого не возникало и мысли хоть в чем-то оспорить его содержание, Жданов официально назвал инициатора новой литературной кампании: «Этот вопрос на обсуждение Центрального комитета поставлен по инициативе товарища Сталина, который лично в курсе работы журналов „Звезда“ и „Ленинград“ находился и находится все время, подробно изучил состояние этих журналов, прочитал все литературные произведения, опубликованные в этих журналах, и предложил Центральному Комитету обсудить вопрос о недостатках в руководстве этих журналов, причем сам лично участвовал на этом заседании ЦК и дал руководящие указания, которые легли в основу решения Центрального Комитета партии, которые я обязан Вам разъяснить»[1225]. Эти слова не вошли в опубликованный текст доклада Жданова — типичный пример той «секретной информации», которую сообщали лишь доверенным лицам, — тем сильнее ожидался эффект.
Текст принятого 14 августа постановления еще не был опубликован (он появился в «Культуре и жизни» 20 августа) и для большинства присутствующих доклад Жданова — удар обухом по голове. Но даже для тех шести писателей, кто был на заседании Оргбюро ЦК 9 августа, в котором участвовал Сталин и где обсуждался этот вопрос[1226], в докладе Жданова прозвучали новые «мысли»: за короткое время после 9 августа референты «нарыли» для Жданова материалы 1922 года о Серапионах, и Жданов их озвучил[1227].
Доклад Жданова (точнее — контаминация двух его докладов 15 и 16 августа с исправлением явных фактических ошибок[1228]) был представлен Сталину на редактирование. Сталин ограничился стилистической правкой. Завершив её, он написал 19 сентября 1946 г.: «Т. Жданов! Читал Ваш доклад. Я думаю, что доклад получился превосходный. Нужно поскорее сдать его в печать, а потом выпустить отдельной брошюрой. Мои поправки смотри в тексте. Привет! И. Сталин»[1229]. 21 сентября доклад был опубликован в «Правде» и «Ленинградской правде», брошюра тоже не заставила себя ждать.
Так новое клеймо, поставленное после долгого перерыва и уже новыми людьми (первопроходцев давно порасстреляли) на Серапионовых Братьев, стало общеизвестным.
Когда старательные референты разыскали интервью Зощенко журналу «Литературные записки» (№ 3 за 1922 г.) и Жданов за это интервью ухватился, он, надо думать, просмотрел и тексты интервью других Серапионов. Особо криминальных высказываний у писателей, которых знал по именам, не нашел. Правда, не могли не задеть бойкие слова Николая Тихонова о том, что «сидел в Чека и с комиссарами разными ругался и ругаться буду», но было известно: Тихонова любит Сталин, и Жданов не стал использовать хлёсткий абзац, зато ухватился за неизвестного в Политбюро Льва Лунца, и уж его-то «декларацию» на свет божий вытащил и фрагмент из неё огласил на всю страну. Вместе с разоблачительным полит-выводом: «Такова роль, которую „Серапионовы братья“ отводят искусству, отнимая у него идейность, общественное значение, провозглашая безыдейность искусства, искусство ради искусства, искусство без цели и смысла».
Конечно, на роль второго, после Зощенко, действующего врага Лунц не годился, т. к. давно умер, и его статью 1922 года Жданов взялся процитировать лишь затем, чтобы еще крепче ударить по Зощенко. Главные же ярлыки, доставшиеся Михаилу Михайловичу, были такие (привожу в порядке следования): «мещанин и пошляк», «самая низкая степень морального и политического падения», «пакостничество и непотребство», «зоологическая враждебность к советскому строю» (сегодня это, может быть, и не звучит оскорбительно, но сие к М. М. отношения не имело — Б.Ф), «пошлая и низкая душонка», «хулиган», «окопавшись в Алма-Ате, в глубоком тылу, ничем не помог в то время советскому народу в его борьбе с немецкими захватчиками», «чуждый советской литературе пасквилянт и пошляк», «насквозь гнилая и растленная общественно-политическая и литературная физиономия», «с цинической откровенностью продолжает оставаться проповедником безыдейности и пошлости, беспринципным и бессовестным хулиганом». В этих искрометных характеристиках т. Жданов творчески развил и аккуратно обогатил следующие установки т. Сталина в отношении писателя Зощенко, оглашенные им 9 августа: «пустейшая штука, ни уму ни сердцу ничего не дающая», «какой-то базарный балаганный анекдот», «вся война прошла, все народы обливались кровью, а он ни одной строки не дал», «пишет он чепуху какую-то, прямо издевательство», «война в разгаре, а у него ни одного слова ни за, ни против, а пишет всякие небылицы, чепуху», «проповедник безыдейности», «злопыхательские штуки»[1230].
Приводя весь этот зубодробительный арсенал (для ликвидации отдельно взятого писателя хватило бы и малой части), отметим, что вывод Жданова, тем не менее, был для Зощенко не смертельный: «Пусть он перестраивается, а не хочет перестраиваться — пусть убирается из советской литературы». Человек с другой психикой всю эту катавасию смог бы пережить без невыносимых потерь, но Зощенко…
Контраст между этим не расстрельным выводом и его зверской лексической артподготовкой (в 1937–39 годах масса писателей была расстреляна вообще без единого выстрела в печати!) — разительный. Чем вызвана такая ярость обвинений и такое несоответствие ей конкретного приговора? Тут в самый раз заметить, что зощенковский «сюжет» стали раскручивать в коридорах власти еще за три года до ждановского (в физическом смысле — все же холостого) выстрела в Смольном.
В 1943 году начался массированный налет власти на советскую культуру. Смертельная опасность для страны только-только миновала, и аппарат ЦК (впервые после 1940 года) вернулся к своим играм с тем, чтобы этого занятия уже не приостанавливать. Оглянувшись окрест (т. е заглянув в литжурналы), установили литературные мишени. Ими стали И. Сельвинский, А. Довженко, Н. Асеев, К. Чуковский, А. Платонов, М. Зощенко, а позже — еще К. Федин и Е. Шварц. Поскольку эта атака на литературу ныне достаточно подробно и документально описана[1231], мы здесь коснемся её лишь в той мере, в какой она затрагивала судьбы Серапионов, и начнем с Федина.
В записке о деятельности советских писателей в годы войны, составленной в 1945 году А. Еголиным по поручению Маленкова и выражавшей уже устоявшиеся на Старой площади взгляды, говорилось о том, что «некоторые писатели оказались не на высоте задач… поддались панике, малодушествовали… испугавшись трудностей, в 1941–1942 годах опустили руки и ничего не писали». Первым среди тех, кто «в эти годы не опубликовал ни одного художественного произведения», был назван Федин[1232]. То, что, живя в эвакуации в Чистополе, Константин Федин писал книгу «Горький среди нас» — в расчет не бралось. Вопрос о праве писателя продолжать давно задуманную и начатую перед войной работу, когда страна воевала, напрягая все силы, работу, никак с войной не связанную, оставим в стороне. Думая о будущем, страна должна была сохранить свою интеллигенцию — ученых, музыкантов, художников, писателей. (Правда, многие из них, в той мере, в какой могли, фронту помогали).
Мемуарная работа Федина, по его давним планам, должна была касаться трех тем — о Горьком, о Серапионах и о жизни Федина в Европе[1233]. Поскольку фединская Европа — это, главным образом, Германия, а годы смертельной войны с ней — не самое подходящее время для писания некарикатурных воспоминаний, этой темы в итоге Федин не коснулся, оставив её про запас. А вот Горький и Серапионы — и стали как раз темами книги «Горький среди нас», полностью напечатанной Гослитиздатом в 1944 году[1234].
Первая часть её была опубликована еще перед самой войной в июньском за 1941 год «Новом мире» (он вышел в день объявления войны) и опубликована, как писал Федин, «в пострадавшем от усердных нянек виде»[1235]. Весной 1943 года по случаю 75-летия Горького о ней вспомнили и её похвалили[1236]. Вторую часть Федин в 1943 году предложил «Октябрю»; в журнале рукопись готовили к печати (редактор «наметил ряд изменений, которые могут быть потребованы»