От порога встал Сеня Хромкин, сидевший прямо на полу, решительно возразил:
– Неправильно говорите. За результат конечности жизни отвечаем мы все, и передовики и несознательные отстающие труженики. Начальство же пишет о том доклады и отвечает перед другим начальством, но наше счастье не в докладах и прениях, а в примерном труде на благо нравоучительности хмелевского народа. Вот в чем истина.
– Истина, понимаешь, в правде, – изрек Башмаков.
– Опять неправильно! – Сеня, волнуясь, пригладил широкой пятерней легкие светлые волосы. – Истина и правда – не одно и то же, потому как правда служит нынешнему дню, а истина дается на все времена продолжительности, независимо от выполнения и невыполнения.
– Ерунда, понимаешь. Ежедневно истины нет, а всегда есть – глупость! Если каждый день есть правда, то в конце жизни, извини-подвинься, соберется так много правды, что она станет большой истинной правдой!
– Неправильно! – воскликнул Сеня, но окружающие неожиданно поддержали Башмакова: его рассуждение показалось им убедительней, прочнее.
– Ты вот споришь, Сеня, – сказал Чернов, – а сам банковскому Запыряеву машину сделал – людей калечить.
– Не для того же я делал!
– Для того или нет, а калечит.
– Точно, – сказал Черт. – Ты ему сделал, а он денег не дает рабочему человеку. Я правду говорю, я в кулак шептать не люблю. Скажи, Ваньк?
Иван Рыжих кивнул огненно-рыжей головой:
– Истинная правда. Я тут сижу без дела, а моя Маруся в больнице лежит, ждет мужа с гостинцами. А какие гостинцы, когда на кружку пива нет.
– Опять вы за свое, – проворчала Вера с досадой. – Ненормальные, что ли, забот нет больше?
– Сама ты ненормальная. Скажи, Ваньк?… Муравьи вон всегда пьяные, а работают с утра до ночи. Не веришь?… А ты сунь прутик в муравейник, враз облепят и оставят капельки спирта. Ихнего, муравьиного. Я сам лизал, знаю. Скажи, Ваньк?
– Ну!
– А чего вы тут, а не на реке? – спросил Чернов.
– На время нереста запсотили. Навроде ссылки. А то, говорят, браконьерить станете, природе урон нанесете, прискорбие. А когда наш завод свою гадость льет и рыба вверх брюхом плавает, это не прискорбие! Я правду говорю, я в кулак шептать не люблю…
Сеня покачал соломенной головой на это международное недоумение и опять сел у порога на пол.
– Оно, конечно, может, и так, – сказал Чернов, разглаживая усы, – но если хорошенько подумать, то, и не эдак. Заводской тот директор тоже ведь браконьер, а если он браконьер, то неужто его подлые дела для вас – как разрешенье браконьерить? А если, на вас глядючи, другие начнут, за другими третьи… Нет, Федька, чужой подлостью свою не прикроешь.
– Да какая подлость, Кириллыч, когда правду говорю! Он реку отравляет, а мне, может, пуд рыбы с икоркой всего-то и надо.
– Тебе пуд, Ваньке пуд, Митьке – полтора, и, глядишь, нереститься некому, всю выловили. Вас на реке-то вон сколько развелось, сетки у вас по пятьдесят сажен…
Из кабинета вышел Чайкин с перебинтованной головой, сел рядом с Верой на подоконник.
– Правильно, Кириллыч, – сказал он. – О себе больще беспокоимся, а коснись до общего – пусть начальство отвечает. Вот и получается: Ручьев бегает, а мы сидим ждем.
– Что же мы, все должны бегать? – удивился Черт.
– Не бегать, а побольше за комбинатские дела беспокоиться, тогда и директор не запарится, не будет бегать за всех.
– Он за себя бегает, понимаешь, за свою дурость, и ты, Чайкин, рукой на меня не маши. Ты, извини-подвинься, тоже виноват. Мы и без Ручьева выдали бы зарплату, не нынче, так завтра, понимаешь, а с Ручьевым не дадите. Печать – это печать, понимаешь.
– Оно, конечно, так, – поддержал Чернов. – Новый начальник, может, и хороший, а все же непривычный, делов своих как надо не знает, все для него внове, а старый…
– Нам что ни поп – все батюшка, – сказал Иван Рыжих.
– Вот-вот, потому и сидим тут без дела.
– Не поэтому, Чайкин, – сказала из своего угла Серебрянская. Прежде она кричала звонче всех, а когда Ручьев убежал, спокойно села, достала из сумочки книжку и отключилась. На Чайкина она откликнулась только потому, что он интересовал ее как потенциальный жених. Нину она не считала соперницей и не верила, что их брак состоится. Тут она смыкалась с Башмаковым. – Ты перекладываешь грехи своего директора на нас. А я, Чайкин, никогда не тратила столько времени, чтобы заверить путевку. Гидалий Диевич делал это за две минуты. В установленное время, разумеется.
– С четырнадцати до пятнадцати ноль-ноль,. понимаешь.
В приемную заглянул растрепанный Витяй Шату; нов, окликнул Чернова:
– Дядь Вань, спишь? Сколько будем ждать – протухнет мясо. Позвони Мытарину в совхоз.
– Звонил уж, тебя не спрашивал, – сказал Чернов. – В райкоме он, на заседанье на каком-то.
– А мне что делать? Я уж всех девок на комбинате перецеловал, одна Дуська осталась. Дусь, выдь ко мне, лапушка!
Дуся презрительно отвернулась:
– Свою Ветрову выманивай да Пуговкину, юбочник!
– Ах, ах, какие мы ревнивые]
– Больно ты мне нужен!
– Не приставай, Витька, иди к машине, – сказал Чернов. – С полчасика еще подождем, не придет – уедем. Охо-хо-хо, самое трудное дело – ждать.
– Нет, дядь Вань, самое трудное – говорить «будь здоров» при чихании начальника: скажешь – подхалим, не скажешь – невежа. Так, Чайкин?
– Почти, – улыбнулся Чайкин. – Особенно неловко чихать лежа: голова вздергивается. И высоко, если пустая.
На Дусином столе зазвонил междугородный телефон, сам товарищ Дерябин спрашивал директора. Дуся закрыла трубку ладонью и, вытянув шею, подалась к Чайкину: что ответить?
– Скажи, на бюро райкома, – зашептал тот. – Через час, мол, должен вернуться.
– Новое название комбината спрашивает.
– У Ручьева, скажи. Сам, мол, передаст…
А посетители комментировали:
– Куда же Ручьеву теперь, как не к начальству: свой своего завсегда выручит.
– Как сказать. Оно, начальство-то, тоже крепость любит, а если некрепко, и подумает: а годится ли эта дощечка на балалайку? Может, выбросить?…
XIV
Ручьев встретил в переулке бородатого священника отца Василия. И говорили они в самом деле о названии комбината. В спешке он столкнулся с ним носом к носу, извинился, а отец Василий спросил:
– О чем закручинился, молодой человек?
– О названии своего комбината, – сказал Ручьев, часто дыша. – Не знаю названия, батюшка. Не подскажете ли? Вот так надо! – И чиркнул рукой по горлу.
Отец Василий, в мирской легкой одежде – брюках и рубашке с коротким рукавом, в сандалиях,– невольно улыбнулся. Он слышал, что директором пищекомбината назначен комсомольский секретарь Ручьев, знал прежнего директора Башмакова, упорного, забористого в казенном словолюбии человека, которого давно надо было сократить, и вот, стало быть, его сократили, а молодого поставили. Но неужто молодой Ручьев не знает такой малости, как название своего комбината? А по виду трезвый, только замученный и глаза горят, как у тронутого разумом.
– Новое название велели придумать, – разъяснил Ручьев, видя недоумение священника. – Сам начальник управления приказал. Лично.
Отец Василий склонил седую косматую голову, стал думать. Если лично начальник, надо думать.
– Скорее, батюшка, тороплюсь.
Отец Василий покивал, поднял на него умные глаза:
– Хорошо название «Слава богу!», но вам, неверующим, думаю, не подойдет. Можно – «Сытная пища», но это хуже, это – мирское.
– Плохо, – махнул рукой Ручьев и, хромая, побежал дальше.
– «Румяные щеки»! – крикнул поп вдогонку. Ручьев не оглянулся.
В райкоме его встретили с веселой сердечностью. Как раз начался перерыв, все члены бюро и приглашенные курили в коридоре, и появление Ручьева сразу было замечено.
– Привет и горячие поздравления, коллега! – Громадный Мытарин сгреб его за плечи, потряс и подтолкнул к Заботкину.
Этот сразу захлопотал о своем:
– Ну как с деньгами? Выдали получку, нет?… Что же ты, разбойник, делаешь? Мы же план по выручке завалим!
Но Заботкина ловко оттер редактор Колокольцев:
– Был у моих ребят? Материал в завтрашний номер им вот так надо. Интервью хотели дать, а по Башмакову – фельетон. Утром они бегали к тебе, да что-то неудачно. Ты почему не стал с ними разговаривать, загордился?…
Межов заметил, что новоиспеченный директор не в себе, взял его под руку, повел в кабинет Балагурова, участливо спрашивая:
– Что стряслось, Толя? На тебе лица нет, хромаешь, перевязанный… И на бюро опоздал…
– Да печать все, замучился…
– Печать? Какая печать, местная?
– Местная. Наша. Съели. – Ручьеву было неловко, и он отводил виноватый взгляд.
– Ты что-то путаешь. Газета ведь еще не вышла, какая же печать? Ну проходи, проходи. – Он пропустил его вперед, закрыл за собой двойные двери кабинета.
Балагуров сидел в переднем углу за столом и, потный, бритоголовый, с расстегнутым воротником сорочки, кричал в телефонную трубку:
– Ты мне плакаться брось, ты скажи прямо: сдашь завтра мясо или не сдашь?… Осенью за второе полугодие повезешь, а план первого кто будет выполнять?… Всем трудно. – Он заметил Ручьева, подмигнул ему. – Вот ко мне зашел новый директор пищекомбината Ручьев… Да, да, Башмакова сняли как необеспечившего, а Ручьев вот передо мной, и сразу видно, что воюет: одна рука уже забинтована… Вот-вот, и ты воюй за план… Торопись, четыре дня осталось. Желаю успехов. – Положив трубку рядом с телефоном, чтобы больше не отвлекали, встал: – Проходи, Толя, рассказывай, как дела. Развалил башмаковский «порядок»?
Загнанный Ручьев с мятым пиджаком через руку торопливо прошел к столу, присел на стул и с вопросительной опасливостью посмотрел на Балагурова. Озадаченный Межов сел рядом.
– Печать… комбинатская… нечаянно… – Ручьев чуть не плакал.
Куда делось его удалое, честное лицо, его веселость, стремительная легкость и готовность лететь в будущее? Неужели эта легкость была только от неведения, малого опыта, молодости? Неужели готовность не обеспечивалась характером и деловым балагуровским воспитанием, пусть непродолжительным? Это же был превосходный комсомольский секретарь, смелый, мобильный, постоянно активный. Что же сегодня произошло?