белье, колготки, фланель, вельвет; в обувном и в продовольственных всегда какой-нибудь дефицит. Даже в хозяйственном на полках только вилы, лопаты да амбарные замки, а все строительные материалы и товары с черного хода. Может, не правда? У вас только водка не дефицит, да и то потому, что разбавляете.
– Правда! На четверть разбавляют, паразиты…
– Это что-о. А вот Камал Ибрагимович говорил…
– И как же приладились, стервецы: через пробку шприцем, и только точечка остается, а когда и точечки нет.
– А вот Камал Ибрагимович рассказывал, как водка замерзла. На Кавказе замерзла-то. Мороз девятнадцать градусов, а замерзла во всех аулах. Во-одка! Сорока градусов! Комиссия из Махачкалы проверила – все пробки целые: на заводе, оказывается, разбавили.
– Это они с пьянством так борются!…
Заботкин подобрался весь, расставил ноги для устойчивости, будто под сильным ветром, вынул руки из карманов черного халата.
– Что ж, я отвечу, слушайте. Думал, сами знаете, а вам, оказывается, надо разъяснять. В районе нас живет восемьдесят с лишним тысяч человек, и многие из них, а в райцентре так почти все – иждивенцы. Не шумите, я в том смысле, что мы сельские люди, а живем с прилавка магазинов да с базара. Одну картошку вы не покупаете, а остальные продукты, не говоря уж о промтоварах, дай, дай, дай„. А город, что ли, хлеб выращивает? Да и лук, свеклу, морковку… Некоторые хозяйки дошли до того, что капусты на зиму не запасают, нарубить лень, свежую давай весь год. Мы что, в Африке живем, в Южной Америке?
– Ты про дефицит скажи!
– Скажу. Про все скажу, не торопитесь. Вот сейчас в моде дубленки, двойную и тройную цену платят, только дай. Вы платите, вы взвинтили такие цены! А у нас ведь Заволжье, степи начинаются, прежде здесь у каждой малой деревни тысячные отары овец гуляли, романовские дубленые полушубки были повседневной одеждой крестьянина.
– Это ты с нашего директора спрашивай, с Мытарина.
– Овцеводство у нас планом не предусмотрено, – ответил с места Мытарин, – но мы думаем о возрождении этой отрасли.
– Надо не только думать, но и делать, а то нас обвиняют, а мы тут при чем!
– А при том, что слишком легко бросили крестьянское дело. Огороды вон у некоторых– бурьяном заросли, в палисадниках – цветочки, дворы пустые, даже кур перестали держать, не то что коров.
– А кормить чем? Поросенка держишь с горем пополам, печеный хлеб для него покупаешь. Где это видано, чтобы батонами свиней кормить!
– Пусть про «чаевые» скажет, или слабо?
– Не слабо, Аннушка, не слабо. Ты вот доярка, двести с лишним получаешь, так?
– Когда так, когда побольше. С премиальными.
– Значит – в два с лишним раза больше моего продавца. А у него семья. И ты постоянно его совращаешь, суешь чаевые. Чтобы кусок мяса получше, чтобы сапожки импортные, телек цветной, магнитофон портативный… А другим, значит, и хуже сойдет, в лаптях могут ходить, черно-белый смотреть? Ты об этом думала? Чего ты в толпу.спряталась, а? – Заботкин укоризненно покачал головой. – Совести у вас нет. Собрались полсела, от дела меня оторвали. Да за эти чаевые, за подарки вы отвечаете в первую голову. Вы же их даете, вы моих продавцов развратили, избаловали!
– Ага, мы! Попробуй не дай, хрен чего получишь.
Митя Соловей вскочил:
– Граждане, что за выражения! Придерживайтесь приличий и соблюдайте порядок. Сейчас слово предоставлено гражданину Заботкину, вот и пусть говорит. И нечего муссировать эти ваши чаевые, у нас нет социальной почвы для подобных явлений.
– Почвы-то нет, а явления еще есть! На воздушных корнях растут, что ли?
Шум не стихал, публика рассердилась, что ее обвиняют, но весы Фемиды еще не были опрокинуты, и чаша, на которой сидели Адам со своим хозяином, захорошевшим от частого прикладывания к фляжке, то поднималась, то опускалась. Заботкин, как всякий смирный человек, выведенный из себя, не щадил уже никого:
– Да, работа у нас не престижна – иначе вы и думать не можете. В газетах о нас только фельетоны, в книгах мы только отрицательные людишки, стихи и песни про нас не слагают. Поэт, как жаворонок, может заливаться над трактористом, комбайнером, будет воспевать геолога, летчика или врача. О продавце у него и мысли-то не возникнет. И в кино нас только для смеха показывают, и в театре, и на эстрадных концертах. Тут на сцену выйдет, оглядываясь, жалкий недоучка кулинарного техникума и станет виноватым голосом говорить о своих бедах, а вы над этими бедами будете довольно ржать. Вы же правые, сильные, престижные, вам смешны ничтожные наши страхи, трудности наши. Но послушайте, вы, честные, покажите свою смелость, придите к нам на работу, научите трудовой самоотверженности – я завтра же выгоню жуликов к чертовой матери! Ну, кто пойдет, подымите руки… Ага, никого? Вот и помалкивайте, герррои!
– Герои не герои, а труженики без дураков.
– Это вы – труженики? Не смеши, знаю я вас всех как облупленных. Не зря же мы земляки Обломова. Мы – обломовцы, мы восемь часов сонно работаем, а остальное время спим, спим, спим! Вы знаете, по скольку часов мы спим?
– А сколько надо? Или на сон тоже нормы установлены?
Поднялся Мытарин и сказал, что норм существует несколько. Самую экономную установил Наполеон: солдату – пять часов, ученому – шесть, дураку – семь, женщине – восемь.
Женщины оскорбились и обвинили Мытарина во всех возможных грехах, выставив главным его склонность к курьезам. Ведь и этот суд над котом заварился с его помощью. Или не так? Насмешничать любит, а совхоз до сих пор отстает по мясу-молоку. До затопленья, когда здесь луга были, мы как сыр в масле…
Мытарин усмешливо помотал головой, но все же ответил, что сооружение гидростанций и затопление пойменных земель – необратимый факт, надо укреплять кормовую базу на другой основе, и она будет укреплена, но работать надо, не разгибаясь. Заботкин прав, упрекая нас: плохо работаем, кое-как.
– Опять мы виноваты! Ну ты скажи, до чего ловко выходит!
– У них так: как чуть что, так – народ. А начальники где?
Балагуров толкнул локтем Межова:
– Давай, Сергей Николаевич, объясни народу как депутат райсовета. Выходи, выходи, не упирайся.
И едва Межов вышел к судейскому столу, на него посыпался град упреков: доски тротуаров сгнили, осенью грязь начинается, ноги поломаем, улицы тоже пора замостить, газ могли бы провести в дома, сколько нам с баллонами бегать! Разве власти не виноваты?
– Виноваты, – сказал Межов. – Они всегда были виноваты, власти, из века в век. Но власти меняются, причем кардинально, а пороки остаются. Причем всё те же. Вот сейчас у нас выборная власть, мы выполняем ваши наказы, стараемся благоустроить вашу жизнь. Других целей у нас нет. И у депутата Ба-лагурова нет, и у меня. Дурных примеров вроде бы не подаем. Значит, с горя пьете, что ли, от нужды воруете?… Ну вот, сказать в оправдание нечего. Так кто же все-таки виноват?
С задней скамьи поднялся сутулый от старости седой Илиади:
– Виноват человек, его природа. Сегодня мы услышали много фактов человеческой жадности, ненасытности, эгоизма, тщеславия, завистливости… Что такое человек?
– Минуточку! – Митя Соловей постучал по графину. – Наш суд превращается в диспут на самую общую тему. Подождите, товарищ Илиади. А вы свободны, товарищ Заботкин. Прошу внимания, граждане! Слушание свидетелей и потерпевших окончено, мы удаляемся для выработки решения на совещание.
– А как же мой план? Я же предупреждал, понимаешь! – К столу пробился Башмаков с папкой в руках, но члены суда уже вышли и направились к восьмиквартирному дому. Башмаков сунулся к начальству: – Товарищ Балагуров! Товарищ Межов! Я же план персонального коммунизма Хмелевки составил, понимаешь, а они с котом возятся столько дней. Извини-подвинься, понимаешь, но слушать вам придется.
– Извините, но меня перебили, и я должен закончить. Что такое человек? Грубо говоря, человек состоит из трех частей…
– Да ладно, Склифосовский, слыхали!
– Извини-подвинься, человек тут ни при чем. Тут главное, понимаешь, сама жизнь, а не человек.
Межов покачал головой и присел на переднюю скамейку, а Балагуров занял за столом место председателя и поднял руку, призывая к тишине. Когда утихли, дал слово Башмакову, поскольку вопрос у него особой важности. Ни у кого еще такого конкретного плана нет, а у нас в Хмелевке есть. Ведь план для Хмелевки, верно? Для построения коммунизма и благоустройства быта.
– Верно, – сказал Башмаков, уже надевший очки и развернувший свою папку. – План построения…
– Построения или благоустройства? – уточнил Балагуров.
– Это все равно.
– Нет, не все равно. Построение – это как бы новый процесс: вот ничего не было, а вы составили план построения, мы его обсудили, приняли за основу, потом внесли поправки, дополнения и уточнения, затем приняли в целом. Так?
К столу пробралась старуха Прошкина и поклонилась:
– Так, батюшка, так, правильно. А только кто же мне заплатит за новый просяной веник? Старый был бы, ладно, а то ведь раза два только горницу подмела. Который день хожу, слушаю, обо всем говорят, а про мой веник ни словечка. И он сидит неподступный.
– Кто он? – Балагуров не обиделся, что его перебили.
– Да Титков, кто же еще! Вот он, идол, дремлет без печали.
Титков спал сидя, Адам дремал у него на коленях, изредка приоткрывая глаза на постоянно говорящих людей: они, кажется, забыли про них с хозяином.
– Такие вопросы я не решаю, – сказал Балагуров. – На то суд есть, вот он посовещается, подумает и тогда уж заставит кого надо возместить вам. Дело-то серьезное, правда?
– Не пустяшное, батюшка, – просяной ведь, новый.
Публика развеселилась опять, но Балагуров быстро навел тишину и вернулся к разговору с Башмаковым.
– Так план построения или благоустройства? – снова переспросил он.
– Построения, – сказал Башмаков. – Я, понимаешь, заново все хочу, чтобы и фундамент быта был, извини-подвинься…
– Неправильно! – крикнул прораб Ломакин и вышел, раздвинув толпу, в первый ряд. – Позвольте, Иван Никитич, я ему растолкую по-своему, как строитель.